– Аккуратность – мой принцип. Ровно в восемь с половиною я раскрываю книгу, ровно в девять закрываю. По бою часов.
– И часы, конечно, выверены по пушке? – подбрасывал дровец в огонь Кистяков, а Амалия недоумевала:
– Ну, а если часы бьют, а вы не дочитали интересного места?
Рехтберг отвечал с непреклонною твердостью:
– Хотя бы на переносе слова со страницы на страницу.
– Здорово! – вопил упоенный Леман, а Кистяков невозмутимо резюмировал:
– Так что вы читаете, скажем, во вторник: «Я вас люб», а «лю» дочитываете уже в среду?
Рехтберг только чуть пожимал плечами:
– Что ж делать? Принцип прежде всего.
– Позвольте пожать вашу принципиальную руку! Немки, слегка кокетничая, допрашивали:
– Вы и здесь будете такой же аккуратный? Оказалось: нет. Генерал явил себя даже игривым.
– О, mesdames, сейчас надо мною не тяготеет бремя служебных обязанностей. Я резвлюсь, как мальчик, хе-хе-хе! – я резвлюсь. Мое намерение воспользоваться своим отпуском как можно веселее.
К человечеству, не отличенному ореолом известности, Вильгельм Александрович относился чрезвычайно свысока и, беседуя с Леманом или Кистяковым, умел держать себя так, что в недостатке вежливости и даже любезности упрекнуть его никак нельзя было, а в то же время в каждом слове, жесте, тоне чувствовалось, что это – Юпитер удостаивает, с вершины Олимпа, забавляться разговором с обыкновенными смертными и чрезвычайно удивлен, находя в них кое-какие признаки разумных тварей. Франческо злополучного господин Рехтберг совершенно не признавал и, кажется, искренно считал этого чудаковатого парня, на счет которого почти что существовала вся колония, – кроме Маргариты Николаевны и Лештукова, конечно, – чем-то вроде шарманщика или фокусника, проживающего при русских, забавы ради для них и кормов ради для себя. Но однажды Франческо явился к завтраку особенно величественный и великолепный. Обвел всех торжественным взором, ткнул себя перстом в галстух и пророкотал отдаленному грому подобно:
– Скриттурато[50 - Ангажемент (ит.).].
– Что-о-о? – взвыл Леман, даже из-за стола выскочив.
Девицы завизжали:
– Франческочка, неужели?
– Франческочка, быть не может.
– Франческочка, миленький, куда, куда, куда?
А Франческо басил:
– В Лодию скриттурато. Вот и телеграмма.
– Такого и города нет, – заявил скептический Леман.
Франческо только покосился на него с презрением.
– Скажите? Как же это нет, ежели адженция содрала с меня тысячу франков за скрипуру, да еще агент выпросил перстень на память?
– Дорогой? – спросил Кистяков.
– С кошачьим глазом.
По телеграмме оказывалось, что Франческо, в самом деле, получил ангажемент на карнавал в город Лоди изображать в «Лукреции Борджиа» дуку ди Феррара.
– Ай да Франческо! Ай да потомственный почетный гражданин! – вопил Леман. – Слитки с тебя. Шампанского ставь, дука ди Феррара!
А лукавый Кистяков говорил, подмигивая:
– Вот Вильгельм Александрович интересовался намедни, известный ты или неизвестный. Теперь, пожалуй, и впрямь в известности выскочишь.
Франческо самодовольно ухмылялся и как труба трубил:
– Вьени ля миа вендеетта[51 - Ты идешь, месть моя (ит.).], – начальную фразу будущей своей дебютной арии.
Рехтберг сразу переменил свое о нем мнение и свое к нему отношение. До того, что поднялся с места и, обдавая певца любезнейшею из улыбок, произнес к нему даже нечто вроде спича:
– Позвольте, уважаемый Федор Федорович…
Но Франческо Федора Федоровича и генералу не спустил:
– Франческо-с! – внушительно поправил он, перстом потрясая. – Ежели желаете доставить мне удовольствие, Франческо д'Арбуццо. Федор Федоровичем, батюшка, всякая скотина может быть, а Франческо д'Арбуццо – один я.
– Позвольте, уважаемый, принести вам мое искреннейшее поздравление с первым успехом вашей карьеры, которою, мы надеемся и не смеем сомневаться, вы, подобно другим присутствующим здесь блестящим представителям русского таланта, прославите и поддержите репутацию русского гения под вечно ясным небом, расстилающимся над родиною искусств.
Молодежь покрыла спич господина Рехтберга рукоплесканиями.
Франческо выслушал снисходительно и заявил:
– Это наплевать.
– Виноват? я не расслышал… – несколько попятился Вильгельм Александрович.
А тот успокоительно похлопал его по плечу.
– Наплевать, говорю. Это все можно. Потому что силу в грудях имею… Вьени ла миа вендеетта, иммедитата про-о-о-онта…[52 - Ты идешь, месть моя, необдуманная и скорая. (ит.).]
Лештуков в общем разговоре больше молчал, отделываясь односложными ответами… Лицо у него застыло в фальшивом выражении безразличия и равнодушия, и эта неприятная личина не покидала его даже при встречах с Маргаритой Николаевной с глазу на глаз – очень редких встречах, потому что господин Рехтберг имел супружеский талант быть всегда не слишком далеко и не слишком близко от своей жены. С Рехтбергом Лештуков был предупредительно вежлив. Маргариту Николаевну почему-то эта так желанная ей вежливость била теперь, как хлыстом. Наблюдая приятельские собеседования мужа и любовника, она всегда сидела как на иголках.
«Право, кажется, в такие минуты я их обоих ненавижу!» – почти с дрожью думала злополучная дама. Ее противоречивая натура в минуты неприятностей исполнялась негодованием против всех и каждого, к этим неприятностям прикосновенных, кроме самой себя. Особенно не выносила она, когда муж принимался разливать потоки покровительственно-дилетантского красноречия на темы литературы или искусства, – он считал себя знатоком по этой части. Разгорался спор между ним и Кистяковым – малым, искусству энтузиастически преданным и хорошо свое дело знающим. Лештуков умел фатально наводить Вильгельма Александровича на такие споры; сам же в разговор не мешался, а, потягивая вино, только слушал с видом глубокого внимания, которое льстило господину Рехтбергу и выводило из терпения его жену. Она слышала, что ее далеко не глупый муж говорит глупости, и догадывалась, что Лештуков нарочно втравливает его в споры с Кистяковым, чтобы потешить себя зрелищем, как Вильгельм Александрович – по выражению Кистякова – будет танцевать медведя – на глазах своей жены, – нарочно, чтобы сорвать хоть на пустяках свою скрытую ненависть к нему.
«Какое мальчишество!» – думала она, но встречаться в такие минуты со взглядом Лештукова опасалась.
Когда случай впервые позволил остаться им вдвоем, она бросилась Лештукову на шею с подчеркнутой аффектацией, стараясь вознаградить его за утраченные ласки.
– Бедный мой! Тебе тяжело?.. – бормотала она, гладя его по голове.
Лештуков не отклонялся от ее нежностей, но сам не целовал и не обнял ее.
– Я бы желал знать, скоро ли и как это кончится? – сказал он в ответ ровным и холодным тоном.