Он взял с этажерки красный томик Фрума. «Рязанская дорога… Осиновка… так, так… Ха-ха-ха! а встречный-то поезд в Малиновых зорях? Я и забыл!»…
XVIII
Ревизанов ждал. Стол был накрыт на двоих, сверкал серебром и хрусталем, благоухал цветами и дорогими фруктами. Слугу, который сервировал стол, Андрей Яковлевич давно отослал с наказом:
– Иоган, я жду даму. Предупредите швейцара; не надо, чтобы ее видели; пусть проведет как-нибудь поосторожнее. Завтра вы разбудите меня в одиннадцать. Если разбудите позже, прибью; если разбудите раньше, убью! Впрочем, вы знаете мои привычки: не впервой… вас учить нечего.
Андрей Яковлевич не стыдился сознаться, наедине с самим собою, что он волнуется.
«Что, если этот отъезд не маневр, не маска, – думал он, стоя у каминных часов и пристально следя за движением стрелок по циферблату, – но бегство? самое настоящее бегство… заячье, опрометью, куда глаза глядят – лишь бы спрятаться, как страус прячет в песок голову и воображает, будто спрятал все тело? Да нет, быть не может… не посмеет!.. Но если? Берегись тогда, красавица! и посильнее тебя людей скручивал я в бараний рог!.. Странно, однако, как крепко она меня зацепила… Подумаешь, – жду первого свидания!.. Вон – даже руки дрожат… Нервы – что струны в расстроенном фортепьяно».
Не раз, чуя легкий шорох за дверью, он выглядывал в коридор и уверялся, что обманут слухом… Наконец, вслед за коротким порывистым стуком, дверь распахнулась, и на пороге выросла стройная фигура Верховской. Ревизанов даже схватился рукою за сердце: так быстро – до боли – и радостно заколотилось оно.
– А! наконец-то…
Он помог Людмиле Александровне снять шубку.
– Бог мой! черный вуаль, черное платье, – по ком вы в трауре?
Из-под густого вуаля Людмилы Александровны отозвался голос, который – будто весь остался за зубами, оттолкнутый и задохнувшийся встречным воздухом, как подушкою.
– Виноват… не понял… что? – внимательно, хмурясь, переспросил Ревизанов.
Голос повторил:
– Я сказала: по своей совести.
Ревизанов сделал гримасу:
– Как громко и… как печально! Неужели и личико ваше сегодня такое же траурное? Откройте его, дорогая, дайте полюбоваться.
Верховская откинула вуаль. Ревизанов взглянул ей в лицо и отступил в изумлении.
– Ах, хороша! – тихо сказал он. – Что вы сегодня сделали с собою, Людмила? Вы богиней смотрите! Говорят, страсть делает женщин красивыми. Уж не влюбились ли вы в меня за эти дни?
– Ненависть – тоже страсть, – возразила она, глядя в лицо Ревизанову.
– А вы ненавидите меня? – спокойно спросил он.
Она отвечала без гнева, просто, точно он ее о погоде спросил:
– Да… я вас ненавижу!
– Честное слово?
Верховская пожала плечами. Ревизанов отвернулся – не то гнев, не то тоска отразилась на его красивом лице. Несколько секунд длилось молчание. Потом он быстро подошел к столу и выпил, один за другим, два стакана шампанского.
– Ха-ха-ха! Это любопытно! – воскликнул он с деланным смехом. – Третьего дня утром я выгнал из этой комнаты мою Леони, женщину, страстно влюбленную в меня, за то лишь, что надоела она мне своею любовью до отвращения. И вот быстрое возмездие: сегодня я сам, такой же страстно влюбленный, принимаю на том же месте другую женщину, и эта женщина меня ненавидит до отвращения. Долг платежом красен. Странные контрасты случаются в жизни.
– И страшные!.. – отозвалась Верховская.
– Да, и страшные… Но, sacristi[19 - Черт возьми (ит.).], зачем же вы так мрачны? Ненавидьте меня, сколько хотите, пожалуй даже, в заключение вечера, попробуем разыграть сцену из «Лукреции Борджиа». Разрешаю вам подсыпать мне яду в шампанское и отправить меня ad patre[20 - К праотцам (лат.).]: надо же умирать когда-нибудь, а приятнее умереть от вашей руки и в такой жизнерадостной обстановке, чем «скончаться посреди детей, плаксивых баб и лекарей»! Но до тех пор уговор: ради Бога, не портите мне минуты долгожданного счастья унылым лицом, печальными взглядами. Сядем к столу. Вы любите мандарины? дюшесы? Выпейте стакан вина и не горюйте: что горевать! Жизнь хорошая штука, я добрый малый, – гораздо добрее, чем вы думаете, – и вы не будете в убытке, повинуясь мне… За ваше здоровье! Пейте и вы, – я хочу этого… я прошу вас…
Ревизанов выпил еще стакан, потом встал с места и зашагал по комнате. Он остановился. Верховская чувствовала его дыхание на своей шее, но не отстранялась… Он поцеловал ее около уха. Она не пошевелилась.
– Вы оскорбились? – спросил Ревизанов, помолчав.
– Я пришла сюда продаться… я ваша невольница… вы властны распоряжаться мною…
Он нервно потряс спинку стула и отошел прочь.
– Проклятье! – сказал он. – Что вы мне напомнили? зачем?! Купить вас? Отнестись к вам, как к какой-нибудь Леони, как к любой из продажных самок общества? А если я не способен на это? если я вас слишком уважаю? если мне больно владеть вами и быть вам ненавистным? если я люблю вас?
Людмила Александровна молчала, опустив голову.
– Если я люблю вас?! – вскриком повторил он.
Людмила Александровна скользнула беглым взглядом по его возбужденному лицу.
– Я не могу вам запретить говорить о любви, – сказала она, – не могу и запретить любить меня, если вы не лжете. Но если вы меня действительно любите, вы выбрали дурной и позорный путь искать взаимности.
Ревизанов повернулся к ней, озадаченный, с любопытством.
– Вот?.. Как же я должен был поступить?
Она возразила, угрюмая, с нетерпеливым презрением гордой пленницы, беззащитно оскорбляемой дикарем:
– Не мне учить вас, я не даю уроков любви.
– Однако? – хмуро настаивал Ревизанов.
Тем же равнодушным голосом, которым она призналась ему в своей ненависти, она сказала и теперь спокойно, будто отвечая урок:
– Нельзя порабощать, кого любишь.
Лицо Ревизанова дрогнуло оскорблением и насмешкою.
– Ага! вот что! – промычал он.
– Сперва дайте мне свободу, а потом говорите о любви. Вы держите меня в застенке, на дыбе – и клянетесь: это от любви, от страстной любви… Стыдно, Ревизанов!
– Дать вам свободу?
Взоры их встретились. Ревизанов не опустил своих глаз и упорно рассматривал Людмилу Александровну, – словно впервые видел, – с восторгом, удивлением. Смутная надежда на спасение, зарожденная было в душе Верховской его последними словами, растаяла под этим алчным взглядом…
– Дать вам свободу?
Она отвернулась. Ревизанов заговорил медленно и четко: