– Известно, в долгу не осталась – тоже меня ругала…
– А затем?
– Я обещал ее прибить, если она не поумнеет, и решился поговорить с вами. Дня два не осмеливался, а вот… Оставьте вы Джулию, синьор! Ну ее к бесу, эту вашу картину!..
– Как «ну ее», Альберто? Бог с вами! Да ни за что. Я не ремесленник, не поденщик – мне мое искусство дорого.
– Вам жаль малеваного полотна, – укоризненно качая головой, перебил Альберто, – а живых людей вы не жалеете. Ведь вы нехотя можете погубить девку, а с нею – и меня. Да уж что скрывать? Прежде, чем меня-то, – и себя. Потому что, если Джулия меня бросит, – мне жить не для чего, но обиды этой я ни вам, ни ей не прощу… А у нас в Тоскане, – вы знаете…
– Вы меня не пугайте, Альберто, – серьезно остановил художник, – я этого терпеть не могу. Говорят же вам, черт возьми, толком, что до вашей Джулии мне нет никакого дела!
– Ах, синьор! Да ведь Джулия молода, красива, любит вас. Что же вы – деревянный, что ли? Сегодня нет дела, завтра нет дела, а послезавтра, глядь, и закипела кровь… А бедному Альберто что останется? Ножевая расправа – вот что! Вы думаете, очень мне хочется этого? Думаете, большая сласть – губить чужую и свою душу? Бросьте вы эту картину, синьор! Право, бросьте! Ну, пожалуйста! Умоляю вас! Для меня бросьте!..
– Чудак вы, Альберто!
– А то найдите себе другую, – как вы ее там зовете? – Миньону, что ли?.. Не одною Джулией свет сошелся. Посмотрите на рынке фруктовщицу Анунциату: чем не красавица?
– Видел. Хороша, да не подходит. Когда буду писать какую-нибудь Лукрецию или Виргинию, ее возьму, а теперь – спасибо. При том у Анунциаты, наверное, тоже есть какой-нибудь свой Альберто или Изидоро, которому мои сеансы станут поперек горла. Нет, Альберто, – и картины я не брошу, и Джулию ревновать вам нет резона… Тем более, что скоро конец…
– Ничего из этого конца не выйдет доброго, синьор. Оставьте Джулию.
– Да слушайте же вы, упрямая голова! – уже вспыхнув, возвысил голос художник. – Неужели вы не понимаете, что вы, собственно, даже и права-то не имеете приставать ко мне с этим? Какой вы жених Джулии? Она вас не любит; пойдет за вас или нет – неизвестно, вы сами сознаетесь. Я бы мог оборвать вас по первому вашему слову. Но я несколько научен понимать людей и чувствую, как вам скверно. Слушаю вас, хочу вас успокоить, а вы, зажмурив глаза, лезете, как баран лбом на стену, на меня – человека, который не сделал вам ничего, кроме хорошего. Ладно. Вы ревнуете Джулию ко мне. Зачем же вы не ревнуете ее ко всей этой золотой молодежи, что окружает ее у купален, нашептывает ей нежности, берет за подбородок, щиплет, обнимает? Ведь у меня в мастерской никогда не бывает ничего подобного, да и быть не может.
– Я знаю, синьор.
– А сколько раз я видал, Альберто, что вы смотрели на такие проделки с самым философским равнодушием… Да и сами вы – какой святой! Джулия еще ни разу не царапала вам глаза за то, как вы учите форестьерок плавать?
– За что же, синьор? Это ремесло. Она – купальщица, я – marinajo. Во всяком деле есть своя манера, с этим надо мириться.
– Вот как! Отлично. И у меня есть своя манера: брать хорошую натуру там, где я ее нахожу. Вы женщин купаете, а я – рисую, значит, и останемся каждый при своем. Вы не уступаете мне свою Джулию, – кстати, мне ее и не надо, – а я не уступлю вам своего права ее написать…
– Это ваше последнее слово, синьор?
– Последнее, решительное, окончательное, – и баста толковать об этом!
Альберто побледнел так, что у него глаза сразу окружились темными венчиками и нос как будто заострился…
– Так вот же вам, синьор, и мое последнее слово, – сказал он тихо, раздельно и внятно. – Я… я вам не верю. И если Джулия еще раз будет у вас в мастерской, мы – враги. И… чем скорее уедете вы из Виареджио, тем лучше для вас.
– Кажется, вы опять грозите мне, Альберто? Что же, вы убьете меня, что ли?
– Я ничего такого не сказал, синьор. Но я – тосканец и сумею постоять за себя.
– Очень хорошо. Стойте! – ваше дело. А теперь не угодно ли вам будет повернуть лодку к берегу, потому что вы страшно надоели мне, Альберто, и отравили всю мою прогулку…
– Синьор…
– Так, что признаюсь, меня сейчас разбирает большая охота взять вас за горло и швырнуть в воду. Ведь я втрое сильнее вас. Но так как это гимнастическое упражнение представит некоторые неудобства для нас обоих, то лучше – к берегу, Альберто, к берегу.
II
«Вот не было печали, – черти накачали! – думал художник, идя медленным шагом от моря в свой отель. – Терпеть не могу всяких историй, а уж особенно романических. Да еще здесь. Народ-то они добрый, эти тосканцы, но только в каждом из них сидит черт; сидит и спит; а чуть разбудишь его, – сейчас и пошла поножовщина. Но и отступать я тоже не имею охоты. Это значило бы струсить, – раз. Два: что же я буду делать без этой девчонки? Мне моя Миньона денег стоит. Так вытанцовывается, что, пожалуй, на будущей передвижной окажется лучшим полотном… С Третьякова хорошие капиталы взять можно. А без Джулии ни беса лысого не выйдет, не то что Миньоны. Эта девчонка открыла мне настоящую линию, и я чувствую, что если уйдет она, то, пожалуй, и линия уйдет. И выйдет у меня вместо Миньоны либо какая-нибудь девка-чернавка, либо тусклятина с правильным рисуночком: руки в боки, оки в потолоки! Как всегда, наш брат пишет, когда имеет мысль, но теряет вдохновение: весьма много „идеалу“ и еще больше бесцветности…»
– Ларцев! Андрей Николаевич! Андреа дель Сарто! – окрикнул художника ленивый мужской голос.
Художник поднял глаза и на балконе, повисшем над двумя совсем пунцовыми от цветов олеандрами и олеандрами же густо заставленном, увидал своего заграничного знакомого, Дмитрия Владимировича Лештукова. Он сидел в тени, перевесив одну руку через перила балкона, а из другой сделал щиток над глазами и, жмурясь от белых отсветов залитого ярким солнечным блеском дома насупротив, ласково улыбался художнику.
– Вы с моря? А я не ходил. Ну их, надоели…
– Кто надоели?
– Волны надоели.
– Да помилуйте, море сегодня, – как есть, – барашек! Волна-одно только звание, что волна. Кроме приятного массажа, ни на что не годится; так, – чешет тебя слегка и, как говорил Иван Федорович Горбунов, шерсть со шкуры сводит…
– Ну и благо желающим! А я их – волн ваших – видеть сейчас не могу. Что это море разделывало на заре, – вы и представить себе не можете! Ведь вы, конечно, по обыкновению, проспали часов четырнадцать сном праведника?
– А вы, конечно, по обыкновению, изволили блуждать всю ночь бессонною тенью?
– Нет, я спал; выпил вчера на ночь фиаску chianti[4 - Кьянти (ит.) – тосканское вино.] и завалился около полуночи в постель. И тотчас же начало мне сниться, будто я солдат, будто я бежал из полка и будто меня за побег гонят сквозь строй. И барабаны – большие турецкие барабаны, штук десять – дробь выколачивают. Просыпаюсь, а это, изволите ли видеть, ласковое пение голубой средиземной волны. Два часа, тьма египетская, сна – ни в одном глазу. Понятное дело, – встал, сел читать…
– Небось своего Ломброзо?
– Ломброзо. Море рычит-рычит да ахнет, рычит-рычит да ахнет, и что хуже: этот ли его постоянный рык или это промежуточное аханье, – не могу сказать вам. Знаю только, что если бы я мог старика Нептуна, вместе с его конями, отдать на живодерню, ни минутки не задумался бы – и пропадай вы все вместе: поэты, художники, музыканты и прочая публика, кормящаяся морскими вдохновениями. Однако, что же вы там стоите? Зашли бы. У меня здесь chianti с места, di prima qualita[5 - Первосортное, высшего качества (ит.).], сифон, лед, коньяк, – все, что требуется по нашему туристскому положению.
– Это с утра-то? – протестовал художник. Однако зашел.
– Могу сказать: хорошо вы выглядите сегодня! – заговорил он, усаживаясь в кресло против Лештукова.
– А что? Некрасив?
– Нет, нельзя сказать, довольно даже интересен; ежели показать барышне с чувствами, – будет тронута: Гамлета, принца Датского, – хоть отбавляй. Только знаете что? Полечились бы вы от бессонниц. Эта гамлетистость сильно на лихорадку смахивает. Розовые тона, милый человек, лучше всего.
– От чего лечиться, когда я совершенно здоров? Я вон вчера в лагерь к берсальерам[6 - Стрелки (ит.).] попал; шутки ради, малость пофехтовали, – троих затомил, а сам был вот такой же, как теперь меня видите. А хотите гонку устроим? На веслах в Специю или в Ливорно? Вы, я да Альберто; с Альберто пойду вровнях, а вам, пожалуй, час вперед дам. А что не сплю я, – тому имеются причины. Оставим меня. Как поживает Миньона?
– Двигается, быстро двигается. Да что, батюшка! Я, признаться, в большом смущении.
Андрей Николаевич передал Лештукову свое объяснение с Альберто. Лештуков слушал его, прищурив глаза, как бы в полудремотном состоянии.
– В достаточной степени глупо, – вяло сказал он, когда художник умолк, – и, признавайтесь уж по чистой правде! – у вас, в самом деле, нет ничего с этой Джулией?
– Уверяю вас – нет.
– То есть, как есть ничего, – ни-ни?
– Вот именно ни-ни.
– Да я не говорю вам про что-нибудь серьезное: роман, связь, – а так, может быть, маленький флирт?