– Как знать судьбу, синьор? Кто может предчувствовать, куда, тебя бросит будущее и с кем. Я ведь мечтательница. Верите ли? Когда моя служба кончается, купальни закрыты, ночь над землею и пусто на берегу, я часто прихожу сюда на веранду и сижу одна, одна… Море и небо кругом, небо и море… И звезды… Огромные, зеленые звезды. Вот Большая Медведица. Вот Вега, вот Полярная звезда. Она водит по свету путешественников и мореплавателей. Это и ваша звезда, синьор, потому что вы тоже путешественник. Она моя любимая, синьор. Найду ее на небе да так уж больше с нею и не расстаюсь. Тянет она меня к себе, манит. Только позови, только прикажи.
Глаза Джулии опять алмазами рассыпались… Лештуков покачал головой.
– Знаете ли, что я вам посоветую, Джулия? Поискали бы вы, вместо звезды Полярной, какую-нибудь звездочку попроще да поближе к себе. Здесь они у вас приветливее и светлее сияют.
Яркие краски прелестного лица Джулии сразу потускли.
– О, синьор, – возразила она, и в голосе звучала горькая обида. – Я сама знаю, что это мечты, только мечты. Что со мною будет, угадать легко… Выйду замуж за булочника или бакалейщика, откроем торговлю или таверну. Ха-ха-ха! только мужу в руки дела не дам. Что мое, что твое, – все оговорю в свадебном контракте. Нарочно в Пизу поеду, оттуда адвоката привезу.
– Это неглупо, Джулия, – одобрил Лештуков, делая вид, что не замечает ее недовольства. – А добираться до полярных звезд и далеко, и мучительно: это – труднодостижимые, холодные звезды; они светят, да не греют, Джулия… Верьте слову опытного друга!
– А если б, синьор опытный друг, я сказала вам то же самое?.. вы послушались бы меня?
– Ха-ха! Вы лукавая девочка, Джулия!..
– Какою мать родила, синьор!..
– Ma… ecco la signora![12 - Однако… синьора! (ит.).]
IV
Решетчатая дверь кабины отворилась, и на пороге появилась женщина. На лице Лештукова растаяли все облака, наслоившиеся на нем после бессонной ночи. Точно его солнцем пригрело, точно в жилы ему прибавили фунт свежей, молодой крови.
– Я здесь, как видите, – сказал он, кланяясь, – я не мог вас проводить, зато не вытерпел, пришел за вами…
– Я знала, – отвечала женщина звонким, высоким голосом, улыбаясь Лештукову всем лицом – круглым, розовым, неправильным.
На щеках у нее дрожали ямочки, а большие, внимательные глаза были полны того довольства, какое бывает у людей лишь в то время, когда им везет счастье в чем-нибудь давно желанном или задуманном. Это была стройная, гибкая женщина с движениями, полными нервной силы, – по первому взгляду можно было сказать, что пред вами существо, которое нервами живет и вознёю с ними занимает три четверти своей жизни. Вся в их власти, она – то полумертвая, вялая, безынтересная, даже не красивая; то выпадет такой счастливый денек, что она может смело соперничать с самой эффектной красавицей. Подобных женщин создают туалет и настроение. Сегодня туалет был выбран как нельзя удачнее, нервы отдыхали, – и Маргарита Николаевна Рехтберг показалась Лештукову интереснее, чем когда-либо.
– У вас прекрасный вид, – сказал он. – И я теперь особенно рад этому. Вы здоровы, – и, значит, вы спокойны. А, признаюсь вам, – пора. Черт знает, какую неделю мы прожили! Море гудело, вы кисли и… passez le mot![13 - Извините за выражение! (фр.).] тоже гудели… Но вот – хвала небесам – выглянуло солнышко.
– А вам так скучно было его ждать? – бросила быстрый вопрос Маргарита Николаевна, – так вы бы не дожидались, ушли.
Лештуков покачал головой и засмеялся, растроганно и тепло глядя ей в смеющиеся глаза.
– Зачем? Я ведь знаю, что после ненастья солнышко светлее светит, теплее греет и краше выглядит. А ненастье – вещь скоро преходящая.
– Однако знаете: неделя ненастья – неделя пропащей жизни… Разве у вас их так много в запасе?
Лештуков молча снял шляпу и склонил пред Маргаритой Николаевной свою черную, мохнатую голову: там и сям поблескивали нити седины.
– Вот видите, – сказала Маргарита Николаевна, – уже снежок заметен. Ох, милый друг, «не теряйте дни златые – их немного в жизни сей».
Лештуков вместо ответа принял театральную позу и, указав на ряд парусов, острыми треугольниками серевших на горизонте, произнес трагически:
Под ним струя – светлей лазури,
Над ним – луч солнца золотой,
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!..
– Ах, пожалуйста, не пугайте меня стихами. Я их боюсь. Поэты, по-моему, все равно, что пророки: они изрекают афоризмы и сентенции, которых мы, простые смертные, не понимаем, которые нам, простым смертным, решительно ни на что не нужны, а все-таки мы насильно обязаны считаться с ними, потому что они «божественный глагол». И какие там бури?.. Бури… гм… Могу сказать!.. Просто серенький, кислый, дробный северный дождик, неизвестно зачем заплывший под это чудесное небо. Я хандрю, а вы мне аккомпанируете. Это делает честь вашей любезности и терпению, но не делает чести вашему благоразумию и вкусу. Если бы я еще, в самом деле, была способна на какую-нибудь бурю, – куда ни шло!.. Но семидневный дождик – брр… Как вы думаете: если бы король Лир, вместо того чтобы попасть на одну ночь под ливень, гром, молнию и прочие бутафорские прелести, обязан был скитаться семь дней под осенним дождичком? Этак, знаете, – кап… кап… словно сквозь мелкое сито… И над головою серая туча, скучная, пухлая, надутая, точно провинциальная чиновница с флюсом? Я уверена, – Лир или возвратился бы к своим преступным дочерям, или, по крайней мере, попросил бы зонтика.
– Зонтиком-то обзавестись и я бы не прочь, – улыбнулся Лештуков…
– Да и обзаводитесь, – быстро отразила Маргарита Николаевна, – жаль только, что скверным… Поди, коньячная порция уже принята?
– В самых скромных размерах.
– Работали бы лучше.
– Дело не медведь: в лес не уйдет. Нельзя служить сразу двум богам.
– То есть?
– Вам и литературе.
– Как это лестно для меня! Но позвольте: два месяца тому назад, при первых наших встречах, вы меня уверяли, что я проливаю свет на ваш образ мыслей, открываю вам новые горизонты, что я ваше вдохновение, в некотором роде суррогат Музы. И вдруг… о, небо! Верьте после этого мужчинам!
– Вы вот стихов не любите, – отшучивался Лештуков. – А ведь за мной в этом случае какой адвокат-то стоит: сам Пушкин.
– Пушкин? «Пушкин – это старо», – говорила одна моя подруга. Но у меня слабость к умным старикам. Что же говорит Пушкин?
– «Любя, я был и глуп, и нем…»
– Конечно, если уж сам Пушкин… Отчего же в компании с ним не почувствовать себя глупым? Но вы знаете выражение Виктора Гюго: «Я предпочел бы умный ад глупому раю». А я предпочла бы умного… даже Лештукова – глупому… даже Пушкину.
Лештуков опять задекламировал:
Погасший пепел уж не вспыхнет;
Я все грущу, но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет.
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять!
Маргарита Николаевна засмеялась, – ямочки на ее щеках заиграли.
– Вы сегодня строите шута. Но это лучше, чем пить… А все-таки исправьтесь.
– Совсем прикажете исправиться? Так, чтобы – начать «поэму песен в двадцать пять»?
Маргарита Николаевна окинула его с ног до головы взглядом смеющимся и счастливо туманным. У нее странно шевельнулись плечи и капризно задрожала насмешливая нижняя губка.
– Нет, – полушепотом бросила она из-под веера Лештукову, – совсем не надо… Это, кажется, мне будет самой дороже… а слегка, немножко… ну, хоть на столько, чтобы не смотреть на меня такими выразительными глазами… Ведь это не глаза, а вывеска, на которой всякий прохожий может прочитать; «Лештуков и Рехтберг. Патентованная фабрика всеобъемлющей любви по гроб…»
– Без отпуска ни оптом, ни в розницу! – с кривою усмешкою возразил Лештуков.
Она сделала вид, будто не слышит, и трещала скороговоркою: