– Я?
И повторял для вразумительности по-итальянски:
– Io?[17 - Я? (ит.).]
И с решительностью делал пред носом своим итальянский жест отрицания одним указательным пальцем:
– Mai![18 - Нет; никогда! (ит.).]
– Еще как боитесь-то. Всякий раз, как идти на урок, коньяк пьете.
– Коньяку я всегда согласен выпить, потому что коньяк бас чистит. Но чтобы бояться… посудите сами, справедливые господа: ну с какой стати мне бояться итальянской маэстры? Это им, дамскому полу, он точно грозен, потому что, при малодушии ихнем, форс на себя напущает, в том расчете, чтобы больше денег брать-с. Либо вот Джованьке, потому что даром учится и голос у него теноре ди грация. Стало быть, без страха к себе, жвдкий. А мы, слава Тебе Господи-с! Бывало, в Нижнем, на ярмарке-с, зыкну с откоса: «Посматривай!!!» В Семеновском уезде слышно-с! Могу ли я после этого при такой аподжио[19 - Муз.: неаккордовый звук (ит.).], какого-нибудь маэстры бояться? Кто кому чинквелиру[20 - Монету в пять лир (ит.).] за урок платит? Я ему, али он мне? Странное дело! Я плати, да я же еще нанятого человека опасайся? Удивительная вы после этого публика, братцы мои!
– Да ты не отвлекайся, – дразнил Леман, – про дуэт-то расскажи.
Дамы требовали, аплодируя, топая ножками:
– Дуэт, дуэт, дуэт!
– Хе-хе-хе! что же дуэт? Очень просто. Маэстра сел. Мы стали… Говорю: «Амалька, держись!»
– Никогда вы меня Амалькой не называли! – вспыхнула немка. – Что за гадости?
Но Франческо был уже в азарте, что называется – до забвения чувств.
«Амалька, – говорю, – не выдавай! Покажем силу!..» Запели-с. А он, окаянный, маэстра-то, оказывается в капризе своих чувств. «Воче, – кричит, – воче фуори[21 - Голос… голос наружу (ит.).]». Это по-итальянскому выходит, стало быть, голос ему подавай, звука мало. А?.. Воче тебе? Воче? Звука дьяволу? На ж тебе!.. получай! «Амалька, вали!»
И он орал, что есть силы:
– Нель оррор ди квеста но-о-о-отте![22 - Ужасаясь этой ночи! (ит.).]
– Как я ревану, как Амалия Карловна реванут, – Господи! стекла дрожат, пьянин трепещет, на улице публики полный квартал! А маестра пьянин бросил, за голову лысую руками схватился. «Черти, – кричит, – дьяволы! Голоса! горла! пушки! Что же вы со мною, изверги, делаете? Нетто так можно? Я тебя не слышу, ее не слышу, пианино не слышу, ничего не слышу, рев один слышу». – «Что же, маэст-ра? – отвечаю ему, – вы хотели, чтобы звук дать. А ежели вам угодно, чтобы пианиссимо, – очень просто…» Да как ему змарцировал…
И, закрыв глаза, повернувшись на одной ножке, он, с блаженною улыбкою, посылал в пространство воздушный поцелуй, а Леман корчился от восторга:
– Ах, дьявол! ах, стоерос! Знай наших нижегородских! Ай да Арбузов! Ай да Федор Федорович!
– Я тебе, черту, такого Федора Федоровича пропишу…
Рехтберг объявилась в отеле с месяц тому назад, а за нею, в самом коротком промежутке, прилетел Лештуков из Швейцарии, где если не Бог, то черт свел эту пару и связал ее веревочкою. Они попали уже в прочно и дружески сложившуюся товарищескую коммуну. Успех гостеприимного отеля на семейную ногу был настолько велик, что прибывшему вслед за Лештуковым Ларцеву уже не хватило комнаты, – и он должен был устроиться на стороне. Та же судьба постигла и еще нескольких приезжих русских; практичным немкам оставалось только досадовать: зачем они не наняли два дома вместо одного?
Когда Лештуков сошел в столовую, – общество дружеского табльдота было в полном сборе. Это была веселая молодая компания; в ее среде пахло жизнью, надеждами, свежестью; все народ – только что расцветший или начинающий расцветать. Два художника, три певицы, к счастью, на разные амплуа, – и потому, с грехом пополам, способные ссориться не больше раза в день, – несколько учениц известного итальянского maestro di canto[23 - Учитель пения (ит.).] и три-четыре гостя итальянца. Рехтберг сидела во главе стола и, видимо, первенствовала в обществе. Эта женщина – даже в мелочах – всегда устраивалась так, что без всяких стараний, наоборот, даже с несколько утрированным стремлением прятаться, становиться в тени, она все-таки попадала на первые места, ей доставались лучшие куски, ее слова выслушивались всего внимательнее. Лештуков сел рядом с нею. Это место было ему предоставлено молчаливым согласием табльдота. Их все Виареджио считало любовниками – только очень ловкими и скрытными: а не пойман – не вор!
Разговор за столом, для удобства гостей, шел по-итальянски.
– Итальянцы слишком смешно говорят по-французски, – заметила как-то раз Рехтберг. – С ними по-французски разговаривать, – во-первых, того гляди, расхохочешься, а во-вторых, лучше мы будем извлекать из них пользу, чем они из нас. Они к нам ходят для французской практики, а мы их перехитрим, – ни одного слова по-французски! И какую мы тогда итальянскую практику получим!
– Но, Маргарита Николаевна, – возражали хозяйки отеля, – они, вероятно, такого же мнения о нашем итальянском языке, как мы – об их французском. Вон – должно быть, у Лемана с Кистяковым что-нибудь совсем нехорошее вышло, – очень уж странно переглянулись Джованни и Аличе.
– А пускай! Мы в их стране, и им как хозяевам остается радоваться, что у них такие вежливые гости, – не носят в итальянский монастырь ни чужого устава, ни чужого языка.
Так итальянский язык и сделался официальным языком «отеля».
– Ah, signor Demetrio! come sta?[24 - А, синьор Дмитрий! Как поживаете? (ит.).] – закричал Лештукову через стол молодой тенор, только что перескочивший со школьной скамьи в успешную карьеру и потому веселый, бойкий, счастливый, точно щенок на другой день после того, как у него продрались глаза. – Avete inteso le bellissime novelle da vostra Russia?[25 - Уже знаете новости из России? (ит.).]
– Buon giorno…[26 - Добрый день… (ит.).] Нет, ничего не слыхал. О холере что-нибудь?
– Да. Вся Россия в холере. Тысячи умерли, десятки тысяч умирают. Nichni-Novgorodo… diavolo! che brutto nome per una citta! Un nome da rompere la lingua!..[27 - Новгород… дьявол! Ужасное имя для города! Можно язык сломать!.. (ит.).]
– О вкусах не спорят, – возразил Лештуков. – Если бы русскому мужику назвать вашу Чивитга-Веккия, так он, пожалуй, и не поверит, чтобы мог так называться город. Не то кот чихнул, не то воробей чирикнул…
– Я не хотел сказать ничего неприятного вам, синьор… – растерялся итальянец.
– Я знаю это, carino mio…[28 - Милый мой… (ит.).] и тоже не хотел сказать вам ничего неприятного.
– Наш Дмитрий Владимирович сегодня в патриотическом настроении, – не без насмешки заметила Рехтберг, обгладывая косточку от цыпленка. – Это что-то странно… новенькое!
– Почему же? – обратился Лештуков к Маргарите Николаевне.
– Так, не ждала я от вас такой удали, – вот и все. Мне всегда казалось, что для вас Россия – звук пустой. А вы вот какой!.. Даже за благозвучие Нижнего Новгорода горой подымаетесь.
– Разве это дурно?
– Напротив, очень хорошо, если вы искренни. Но я вам не верю.
– Что я люблю свою родину? Интересно бы знать причины.
– Хотите знать первую? Если бы я любила свою родину, если бы ее постигла беда и если бы я сознавала, что хоть сколько-нибудь могу помочь ей в беде, наконец, даже хотя бы разделить с ней беду, – я не сидела бы у Средиземного моря – как это сказал ваш поэт? – «…наблюдая, как солнце пурпурное опускается в море лазурное…» Но бодливой корове Бог рог не дает. Я рождена быть патриоткой, – и у меня нет отечества.
– Зачем я сижу у Средиземного моря, – вам известно, – отозвался Лештуков сквозь зубы, с краскою досады на лице.
– Об этом-то я и говорю… Так что же делается в Nichni-Novgorodo, Giovanni?
Итальянец начал излагать по «Secolo»[29 - Итальянская газета «Век».] историю холерных беспорядков в Поволжье – раздутую, преувеличенную, раскрашенную в самые ужасные цвета жизнелюбивым страхом, у которого глаза велики. Табльдот слушал и ужасался. Немки утирали слезы. Лештуков, мрачно нахмурясь, глядел в тарелку.
– Если даже приврано втрое, – ведь брешут шарманщицкие газеты, как псы в полнолуние! – так и то ужасно… – перешел на русскую речь художник Костяков. – Видно, не дождаться осени и Рима. Придется ворочаться!
– Это зачем?
– Бог с вами! – недовольно зашумели дамы.
– А так: на людях и смерть красна. У меня в Саратове брат женатый… племянники… славные ребята! Одному уже шестой год пошел. Я, с тех пор как прошел слух о холере, трясусь за них денно и нощно, а теперь вот пошли еще бунты эти.
– Дмитрий Владимирович! Вы что же приуныли? – обратилась Рехтберг к своему соседу. – Или обиделись на меня?
– Нет, обижаться не за что. Вы правы.
– В таком случае расправьте ваши морщины…