Цепь времён
Александр Феликсович Борун
Не так уж редко конфликты военного времени продолжаются в мирное – даже спустя много лет. Участники постарели, поменялось само их мировоззрение, но военное прошлое не так просто похоронить. Оно живёт, пока о нём кто-то помнит…
Александр Борун
Цепь времён
Осенним днём 1962 года где-то между центром и окраиной Москвы
– Иду! – крикнул пожилой мужчина, услышав стук, в дверь и пошёл открывать. Дверного звонка у него не было, но до эпохи дверей со звукопоглощающим слоем было далеко – стук было слышно даже избыточно громко. Тем более в квартире, состоявшей из одной-единственной комнаты, не было каких-то дальних закоулков, где можно было бы спрятаться от грохота двери, подпрыгивающей в своих пазах.
Комната помещалась под крышей, так что дверь была не дверь, а крышка люка.
– Интересно вы устроились, – сказал посетитель, одолевая лесенку типа пожарной на последнем этаже подъезда. Хозяин отступил от люка, чтобы не нависать и не создавать угрозы, что он может намеренно или нечаянно столкнуть гостя обратно в проём.
– Надеюсь, я пришёл по вызову правильно? Было бы некстати лазить напрасно, – добавил гость, отдышавшись и оглядываясь.
Чердак старинного дома был приспособлен под художественную студию. Крыша над комнатой оказалась сплошь стеклянной, состоящей из чего-то вроде окон, правда, большинство из них, видимо, не открывались. Но одно, у самого пола, было чуть приоткрыто, давая доступ холодному осеннему воздуху. Видимо, из предосторожности, стекло всех «окон» было забрано сеткой, на фоне неба кажущейся чёрной. Очевидно, это и была студия художника: в произвольных местах на дощатом полу стояли картины, некоторые – на мольбертах, другие висели на разной высоте на верёвочках, как-то прикреплённых к крыше, некоторые стояли, прислонённые к чему попало, а то и лежали стопками на полу. Последние, впрочем, наверное, были ещё не картины, а чистые холсты для них на подрамниках. Большинство картин были закрыты белыми тряпками, на виду оказалось только три, два пейзажа и начатый натюрморт, и посетителю все они показались не лучшими образцами художественного искусства. Впрочем, он не был и не считал себя экспертом в этой области. Больше всего картин висело на торцевых треугольных стенах комнаты, которые не были прозрачными. Они были дощатыми и очень удобными для картин. Но все картины на этих двух стенах висели лицом к стене. Возможно, чтобы не отвлекать художника от очередной работы? Странный недостаток сосредоточенности. Может, чтобы не демонстрировать их все посетителям, а только те, что хотел показать автор? Подозрительно как-то. А может, он для каких-то из них и не автор, но не хочет, чтобы об этом знали? Впрочем, дело его.
Кроме картин, в комнате имелись низкий стол с двумя ящиками вместо стульев в самой середине комнаты, где можно было стоять, не нагибаясь, и кушетка у края, чуть ли не вплотную к стеклу.
Хозяин, по-видимому, как раз работал над натюрмортом: на столе стояла та же композиция, что появлялась на холсте. Бледно-жёлтый с чёрными подпалинами снизу чайник, пустая поллитровка с неизвестной этикеткой на обратной стороне, гранёный стакан с какой-то прозрачной жидкостью, четвертинка буханки чёрствого покоробившегося и даже потрескавшегося хлеба и рыбий скелет на жирной газетке. Бедноватый натюрморт. На холсте, впрочем, был пока только край газеты. Причём он был не нарисован, а наклеен. Гость даже задумался, что этот художник, очевидно, представитель современного искусства, будет делать со стаканом, бутылкой и чайником? Допустим, ломоть хлеба и рыбий скелет он ещё к холсту приклеит, а потом? Впрочем, это сугубо его дело.
Между тем хозяин разглядывал гостя и молча хмурился. Гость ему чем-то не нравился, хотя полностью соответствовал его представлению о человеке той самой профессии, которая была ему, видимо, сейчас нужна. Это был благообразный молодой человек, слегка полноватый, с небольшой рыжеватой бородкой и усами на славянском… нет, пожалуй, скорее, европейском лице. Для славянина у него был слишком прямой нос, вовсе не картошкой. Форму нижней челюсти было оценить затруднительно. Впрочем, всё равно – кто их наверняка знает, эти расы и породы. Рыжеватые волосы были длинноваты для современной моды, хотя слухи о «Битлз» до Москвы ещё не дошли. Скорее, это было что-то вроде намёка на принадлежность если не к церкви, то к чему-то сходному. С поправкой на растительность на лице, старившую его чуть ли не до лет бритого хозяина, молодому человеку было, похоже, меньше тридцати. Одет он был в подозрительную длинную рубаху серого цвета, вроде укороченной рясы. «Ряса» там и сям оттопыривалась от содержимого внутренних карманов, да ещё у молодого человека был с собой облезлый объёмистый портфель, тоже явно не пустой.
– Правильно, – отозвался, наконец, художник. – Если вы теософ и мастер по внечувственным явлениям Питер Айронрафт, которому я звонил по объявлению в газете.
Молодой человек обратил на него (или сквозь него) рассеянный взор. Перед ним стоял мужчина лет сорока пяти, не очень здоровый, сгорбленный, с резкими морщинами на лице, для опоры держащийся за стол – но не алкоголик. Никакого красного носа и далеко бьющего запаха перегара. Его возраст в эти годы (второй год правления Брежнева) означал почти наверняка участие в Великой Отечественной. А она не только убила миллионы людей. С теми, кто её прошёл, она тоже обошлась неласково. По типу лица художник, так же, как и его гость, был скорее европеец, чем русский. Хотя нос не прямой, но и не картошкой, подходит какому-нибудь французу, гасконцу, например, из романа Дюма. И волосы не рыжеватые, как у гостя, а тёмные, с примесью ранней седины, очень в них заметной. Бритый квадратный подбородок не был агрессивно выдвинут вперёд, напротив, художник опустил голову, чуть не упираясь им себе в грудь и взирая на гостя исподлобья.
– Ну да, – согласился гость, – я он и есть. Теософ и мастер по внечувственным явлениям. Что именно вас интересует? Вы по телефону намекали на какие-то проблемы, связанные с…
– Для начала меня интересует ваша квалификация, – неожиданно стал капризничать клиент. – Можете её как-то продемонстрировать?
– Хм, – озадачился Питер Айронрафт. – Диплом, как вы, наверное, понимаете, показать не могу, мне его заменяет устное благословение Учителя… Впрочем, кое-что предварительно показать могу, если вы хотя бы намекнёте, в самом общем виде, в чём у вас всё-таки проблема?
– Ладно, – протянул художник с сомнением. И только теперь положил удивительно здоровенную кисть и совсем небольшую палитру, которые всё это время держал в руках. Кисть в стакан, бывший частью натюрморта, а палитру в деревянный ящик со всякими художественными принадлежностями, стоявший на столе за натюрмортом и служащий ему фоном. – Допустим, я скажу, что за мной следят. Во всяком случае, мне так кажется. Этого достаточно?
Питер ненадолго задумался, а потом кивнул. – Пожалуй. Ваши подозрения относительно того, кто именно за вами может следить всё равно не обязательно окажутся верными, так что… да, этого достаточно.
Он поставил на пол свой толстый портфель и стал доставать из него канцелярские спицы на подставках. Шесть штук. Поколебался и достал ещё две. Взяв четыре из них, прополз на четвереньках вдоль края нависающего окна с одной стороны и приблизительно равномерно расставил спицы на небольшом расстоянии от стекла. Потом таким же образом расставил остальные у противоположной стеклянной стены.
Подполз к портфелю и достал оттуда пластмассовый контейнер для яиц, рассчитанный – художник немедленно подсчитал – на двадцать, нет, как ни странно, двадцать два яйца. Ряды ячеек располагались в контейнере для компактности со сдвигом, четыре ряда по шесть, пять, шесть и пять яиц, чем и объяснялось такое некруглое количество, которое вряд ли имело большой смысл. Впрочем, из контейнера мастер внечувственного восприятия вынул всего восемь… скорлупок от яиц. Каждая изображала яйцо не совсем целиком: тупая шапочка была отколота, причём не совсем ровно, как будто яйца приготовили в мешочек или всмятку, ложечкой разбили с тупого конца и выели содержимое, оставив остальную часть скорлупы целой. Ухитряясь держать в одной руке по четыре скорлупки, Айронрафт на трёх конечностях обползал все канцелярские спицы вдоль одной, потом вдоль другой стены и снабдил каждую спицу яично-скорлупной нахлобучкой. Целый, более острый конец яйца оказался вверху, а проломленной частью он их надевал целиком, как шапочки, на спицы.
При этом стало возможно разглядеть сделанные на них рисунки. Это оказались человеческие лица. Причём все черты лица были крайне примитивные, практически только намеченные простым карандашом, кроме глаз. Глаза были тщательно нарисованы и раскрашены цветными карандашами, а может, ещё и пастелью, вместе с ресницами и веками. На брови рисовальщика уже не хватило, они были еле обозначены тонкой карандашной линией. Конечно, блеск мокрой поверхности глаз рисунком легко не сымитировать, но расширенные зрачки блестели, как стеклянные. Только цвет подкачал, не чёрный, а какой-то светло-серый. Кроме глаз с веками, густым цветом были обозначены волосы физиономий. Но не так аккуратно, как глаза. Просто верхний, острый конец скорлупки закрашен чёрным, или коричневым, или рыжим, или совсем уж странным для волос красным, синим или зелёным.
Но самое интересное начиналось, как только теософ, поместив скорлупку на спицу, оставлял её в покое. Она тут же начинала крутиться на игле, совершая оборот за оборотом, в одну и ту же сторону. Возможно, он сам их и подталкивал незаметно, но что-то уже долго они крутятся, заметил художник. Скорлупки лёгкие, у них не должно быть большой инерции. А тут уже последняя, восьмая начала крутиться, а первая ещё не остановилась. И все остальные. Было такое впечатление, что они целенаправленно озирают окрестности, что их тщательно нарисованные глаза что-то видят. А вот нарисованный одной карандашной линией рот вряд ли способен сказать, что удалось увидеть скорлупке. И вообще, как она что-то сообщит? А если они не для этого, то зачем?
Закончив свои странные манипуляции, Айронрафт вернулся к своему портфелю около стола и попросил заказчика уточнить, если возможно, какая требуется работа.
Заказчик понёс полную чушь. Маша руками в разные стороны, он рассказал о подозрениях, что за ним следят… все. И вон из того пожарного депо. И вон с той колокольни. И с чердака райкома. И с находящейся довольно далеко, но проглядывающей между домами Поклонной горы. По каким признакам он обнаружил ведущееся наблюдение, особенно на таком расстоянии, как до горы, он сказать не смог. Как-то почувствовал. Зайчики от оптики? Нет, не замечал.
Казалось, он болтает только чтобы занять время, пока думает о чём-то совсем другом. И руками-то он указывал наугад, глядя исключительно на вращающиеся скорлупки.
Впрочем, художник недолго раздумывал. Как только он убедился, что нечто, выходящее за рамки обыденности, ему предъявлено, он начал действовать. Раздвинув на столе чайник и бутылку, стоявшие вплотную, он что-то нажал и быстро отпрыгнул от стола к торцу комнаты. Немедленно на Питера Айронрафта с потолка, то есть внутренней поверхности крыши, упала сетка. Это оказалась не предохраняющая оконные стёкла сетка, а неплотно прикреплённая к их рамам и приспособленная для ловли всякого стоящего по центру комнаты. А где же тут ещё стоять, как не в середине, чтобы не упираться головой в крышу.
Айронрафт удивился неожиданному нападению, но не впал в панику. Подёргав сетку, и убедившись, что она металлическая, он вопросительно взглянул на коварного художника. Он мог бы спросить: «В чём дело?», но этот вопрос и так висел в воздухе.
– Не успел представиться, моё имя – Ганс Ферраду, – сказал художник многозначительным тоном. И, молча торжествуя, стал ожидать реакции. Но на лице Питера не отразилось никакого узнавания этого имени. И, естественно, понимания, как оно связано с проделанным враждебным действием.
– Ты не мог забыть! – разозлился художник. – Недаром же ты сменил имя! Но я тебя выследил! Надо было кардинальнее имя менять! Питер Айронрафт слишком похож на Петера Айзенфлёса, чтобы быть совпадением!
– Хм, – сказал Питер Айронрафт, – не буду скрывать, я действительно когда-то звался Петером Айзенфлёсом. Но я всё равно вас не помню и не представляю себе, что вы можете против меня иметь.
– Ах, не помнишь? Не представляешь? – прошипел Ганс Ферраду. – Так мне не лень тебе напомнить! Двадцать лет назад что было – помнишь? Осень сорок второго? Лесную дорогу Барановичи-Слоним – вспоминаешь? (Он сказал с немецким акцентом Пaхaноyичи-Сланим).
– Помню, конечно, – кивнул Петер Айзенфлёс, нервно комкая на груди металлическую сетку. – Только мы не доехали тогда до Сланима. Даже до Павлиново не доехали. (Он тоже вдруг приобрёл немецкий акцент и сделал ударение на первый слог и использовал «у краткое», Паyлиноyо).
Осенним днём 1942 года где-то на дороге Baranowitschi-Slonim
В данное время эта местность относилась к рейхскомиссариату Украина, а в советской терминологии – к оккупированным территориям СССР, конкретно – Белорусской ССР. Очень большой рейхскомиссариат Украина должен был по немецкому плану включить в себя не только Украину заодно с Белоруссией, но и несколько областей РСФР: Курскую, Воронежскую, Орловскую, Ростовскую, Тамбовскую, Саратовскую и Сталинградскую. Но пока, например, Калининский фронт после успешной Московской операции (1941) и освобождения Калинина и выхода на Волгу в районе Ржева проводил две (Первую 30 июля – 1 октября и Вторую 25 ноября –20 декабря) Ржевско-Сычёвские операции. Как оказалось по итогам, неудачные. Главные события на фронте: позади было летнее (1942) наступление вермахта на Волге, а теперь происходила ожесточённая и длительная Сталинградская битва (17 июля 1942 – 2 февраля 1943). До конца войны было далеко, и кто в ней победит, никто не знал.
Петер Айзенфлёс, мальчик семи с половиной лет, с энтузиазмом глазел в окно мощной штабной немецкой машине Horch («Хорьх») для военных нужд. Это был длиннобазный вариант 830BL с силовым агрегатом V8 мощностью 92 силы и увеличенной на 150 мм колёсной базой. У него был закрытый кузов с радиостанцией. Впрочем, радиста в машине не было. Были генерал с женой и сыном и шофёр.
Отец Петера, генерал Вольфганг Айзенфлёс, посчитал неправильным пользоваться своим служебным скоростным спортивным автомобилем Mercedes-Benz с компрессорным мотором мощностью 200 л.с. для поездки всего лишь из Slonim в Baranowitschi (всего 59,3 км по карте) для развлечения семьи. На самом деле он, скорее всего, предполагал, что жене Урсуле будет не так уютно в тесноватой спортивной машине. Сына-то любой автомобиль приводил в восторг, особенно когда шофёр рассказывал о его характеристиках.
Шофёр, несмотря на гитлеровские усики, мог вызвать подозрение, что он не чистокровный немец. Скорее, на француза похож. Но мальчик не приглядывался. А если бы пригляделся, то всё равно не заметил бы ничего, кроме усов. Абстрагироваться от такой приметной черты непросто.
Петер не знал, с какой стати отец потребовал их с матерью переезда в рейхскомиссариат Украина. Говорилось, что это для того, чтобы отец мог больше времени проводить с семьёй – но, по правде сказать, ни Петер, ни Урсула его не видели неделями. Петер прислушивался к разговорам взрослых и знал и другую версию: его отец пожелал, чтобы его семья сделала свой вклад в пропаганду. Это отныне и навсегда немецкая земля, необходимое рейху жизненное пространство. Тут должны жить немцы. Не только солдаты. Опасность партизан сильно преувеличена. И так далее. Петер ничего плохого в этом не видел. Он и сам так считал, и был уверен, что так же считали родители и все вокруг. Оттенков некоторого сомнения в официальной точке зрения, которые можно было бы уловить в неосторожных иногда разговорах взрослых он не замечал.
Кроме того, мальчику легко было запутаться между упоминаемыми взрослыми советише партизанен, а также пяти организациями подпольного польского государства, двумя – белорусских националистов и пр., которым противостояли германские войска, а также коллаборационистские организации и формирования, которых было ещё больше видов. Белорусские, польские, литовские, латышские, русские, причём каждой бывшей нации по три-четыре. (И это ещё не все они были сформированы в 1942 году). Из многочисленных упоминавшихся командиров с германской и националистической стороны и менее многочисленных, за относительной неизвестностью, с советской, мальчик запомнил только трёх Эрихов. Эриха Коха, гауляйтера Восточной Пруссии, обер-президента Восточной Пруссии, рейхскомиссара Украины, Эриха Эрлингера, оберфюрера СС, главной должностью которого была командир зондеркоманды, и Эриха фон дем Баха, обергруппенфюрера СС, генерала войск СС. Суеверные немцы были уверены, что три Эриха так или иначе (скорее, иначе, т.е. железной рукой, поскольку добра туземцы, совершенно очевидно, не понимают) наведут порядок на оккупированных территориях. Кстати, хотя порядок они так и не навели, все трое благополучно пережили войну и померли своей смертью в 1974, 1986 и 2004 годах. Хотя посмотревший это по случаю Айронрафт тут же забыл, какой из Эрихов когда помер. Да и их многочисленных званий он не знал. В разговорах они упоминались как рейхскомиссар, командир айнзацгруппы и генерал полиции.
Поездка в Барановичи имела и какую-то мелкую и несрочную служебную надобность. Которую на самом деле мог обеспечить любой штабной работник, не обязательно генерал. Но Вольфганг о ней подробно не рассказал, так, бросил пару слов, когда предлагал взять их с собой. Жена и сын привыкли не задавать вопросов о вещах, которые, раз глава семейства не рассказал сам, должны были оказаться секретными.
Урсула вообще предпочитала всю дорогу рассуждать на темы искусства. Не смущаясь тем, что её, кажется, никто не слушал. Генерал, вместо того, чтобы, пользуясь им самим организованным случаем пообщаться с семьёй, о чём-то задумался, а шофёр что-то вкручивал мальчику о двигателе автомобиля.
Стёкла они подняли. Хотя в машине – для Урсулы, во всяком случае – пахло неприятно, бензином, металлом, смазкой, кожей сидений. Но снаружи и через закрытые окна или ещё какие-то ещё негерметичные соединения корпуса – автомобиль ведь не катер – пробивался запах дождя, грязи, мокрой коры и – почему-то – какого-то гнилого болота. Хотя самого болота видно не было.
Впрочем, дорога давала основания для разговора об искусстве. От Slonim до Pаwlinowo (37,2 км), она была прямая, как стрела. Густой лес пронзала просека, посреди которой была когда-то устроена насыпь для трамвая. Скорее всего, это был бельгийский трамвай начала века фирмы «Ленци и К
» либо анонимного акционерного общества «Взаимная компания трамваев». Такие трамваи в 1905-1910 годах пускались по всей России взамен конки. Вольфганг назвал этот трамвай немецким. Но и он не знал, был ли трамвай устроен, и его рельсы потом куда-то дели, например, недавно использовали на военные нужды, или проект ещё в начале века остановился на стадии насыпи. Насыпь была узкая, с неплоским округлившимся верхом, и ехать по ней на машине было бы затруднительно, а то и невозможно, особенно осенью: колёса всё время соскальзывали бы вправо или влево, сажая автомобиль на брюхо. Автомобильная дорога с трудом ютилась между насыпью и лесом – просека прокладывалась без расчёта на неё. Никакого асфальта и даже гравия в помине не было. Езду затрудняли многочисленные лужи, которые, впрочем, мощный хорьх успешно преодолевал. Дождя, к счастью, не было, но был туман. Не особенно плотный – а то бы они и не поехали – он позволял видеть примерно на полкилометра-километр, выделяя кусок дороги, как сцену для камерной пьесы. Листья уже опали, лес был чёрный, но изредка в чёрной стене обнаруживалось зелёное пятно ели или белая чёрточка берёзы. Вдоль самой дороги росли какие-то невысокие кусты, с ветками, покрытыми корой красноватого или даже красного цвета. При взгляде вбок, перпендикулярно дороге, они были практически незаметны, просвечивали и растворялись в черноте деревьев. Но чем дальше от машины, тем увереннее они превращались в сплошную красную полосу, производя угнетающее впечатление. Урсула как раз рассуждала о том, почему это происходило. В зависимости от угла, под которым луч зрения пересекал стену кустов, толщина этой стены для него менялась. Если проходя под углом 90°, ему приходилось пронзать, скажем, метр кустов, и на пути попадалось довольно мало веток, то под углом в 45° это уже был квадратный корень из двух, примерно 1,4 м. А в бесконечности, или на похожем на неё практически расстоянии, под углом 0°, толщина стены кустов становилась бесконечной, организуя для смотрящего сплошную стену. Художник, который пожелает запечатлеть этот пейзаж, должен будет вооружиться законами геометрии, чтобы понимать, что он видит и не исказить действительность в угоду своим неправильным представлениям. О том, например, что толщина кустов везде одинаковая, и должна давать одинаковый цвет. А искусствовед, который будет оценивать его картину, тем более должен будет учитывать геометрию, чтобы сделать правильную оценку… Тут она погрузилась в исторические примеры правильных и неправильных оценок работ художников, и Петер совсем перестал её слушать – он и из предыдущей длинной речи запомнил только об этой самой геометрии кустов и луча зрения, да и то, наверное, больше додумал потом сам, пока пытался вспомнить.
Если не отвлекаться на художественные особенности, а вглядеться в саму окружающую обстановку, она производила мрачное впечатление. Знание, что человек живёт на поверхности огромного шара, открытого просторам космоса, больше ничего не значило. Мир был замкнут внутри плоской трубы. Боковыми плоскими стенами трубы были чёрные деревья, служащие границей бесконечного леса. Понизу в неё вносили мрачное разнообразие кровавая полоса кустов справа и грязная полоса насыпи, состоящей из камней, увядшей травы и чистейшей грязи, слева. Сверху была граница серого тумана, тоже простирающегося вверх в бесконечность. Таким же серыми стенами труба была плотно заткнута спереди и сзади. Нижняя поверхность трубы состояла из чёрной земли и серых луж, в которых отражался туман впереди. Эта грязь и вода простирались, казалось, вглубь земли, насколько доставало воображение, и грозили в любую минуту расступиться под колёсами и утопить машину со всеми пассажирами.
Сама машина месила колёсами грязь и лужи. Причём, если участки насыпи и кусты проносились вплотную к окнам с приличной скоростью, то туманные затычки мировой трубы ничуть не сдвигались, намекая, что иллюзия движения только кажущаяся, и мир устроен так, что автомобиль всегда будет в самой серёдке трубы и никогда никуда не приедет. Просто в мире ничего и нет, кроме этого куска дороги в трубе из одинаково зловещих грязи, леса и тумана.
А может, всё ещё хуже, и всё, что им доступно отныне, это жалкие десять метров дороги, а вся остальная видимая ее часть – только зеркальное повторение, делающееся всё тусклее в сгущающемся с расстоянием тумане? Нет, вроде, всё же не десять метров – вот промелькнули две берёзы, ель, три берёзы, одна из них очень кривая, ель, две берёзы, но не такие, как в тот раз, склонились друг к другу и перепутались кронами, ещё две, без ели в промежутке, опять другие, одна ближе к дороге, другая дальше и еле видна между черными безлиственными стволами и ветвями…
Сознание-то прекрасно знало, что замкнутого пространства не бывает. (Что бы там не встречалось в арийской, но абсолютно невразумительной теории вечного льда с островом Туле и т.д.) И что таких участков, как тот, что они видят целиком, на дороге до Pаwlinowo максимум тридцать семь. Если считать, что их зрению доступно по полкилометра вперёд и назад. А если по километру, то вдвое меньше. И ехать тут всего час, даже с их скоростью. А потом до Pahanovici (так это звучит по-немецки) останется меньше половины пути, причём дорога там, судя по карте, прихотливо изгибается и уже не будет столь однообразна… Но тревога никуда не девалась.