
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова
От костров пошёл кашель — долгий, с надрывом. Ерофей послушал и сплюнул в сторону.
— Федот, — сказал он. — Он с ночи так. Ему бы горячего, а у нас котёл дырявый с краю.
Я молчал, и в голове стояло только, что барак один и кран один, а Митяй сидит у второго ряда коек и слушает стену.
— Сивоок, — сказал я наконец. — Кто он такой, чтобы диктовать?
— Он атаман.
— Чей?
— Наш. — Ерофей щёлкнул костяшками на левой руке, потом на правой. — А ты чей?
— Мы тут стояли до вас, и одну ночь уже отбили, и не от людей. Туши до сих пор снаружи лежат, ты их видел, когда шёл. Мы держим это место сами, без него.
— Держите, — согласился Ерофей. — Я и не спорю, что держите. — Он повёл плечом, и ладони у него дёрнулись вверх и опять легли. — Только у нас два дробовика и карабин, а у тебя, барин, лом в левой. Я не считать пришёл, но я посчитал.
— Ты за грядой был, — сказал я. — Там сарай и две ямы.
— Был. Пустой сарай, я тебе про это днём сказал, и Данила Гаврилыч на меня посмотрел. — Он опять поддёрнул бечёвку. — Ты мне ту гряду второй раз не суй. Я за человеком пришёл.
— Я про то, что вы там ничего не взяли.
— И ты про то, что вы тут взяли. Мешок этот ваш. — Ерофей помолчал. — Он с полки?
— С полки.
— Ну вот. А мне что с того? Мне человека вернуть велено. Мешок ваш при вас и останется, мне про него ничего не сказано.
За частоколом, у самой щели, Прохор сказал негромко, но я разобрал:
— Юрий Аркадьевич, а он с ножом или без?
— Без, — сказал Ерофей громче, чем нужно. — Без я, малый. Хочешь — руки подниму выше, я их и так третий раз поднимаю.
— Не надо, — сказал я.
За стеной капнул кран, и я подождал.
— Так вот, — сказал я. — Даром я его не отдам.
— А я и не говорил «даром». Я говорил «до утра».
— Это одно и то же.
Ерофей опустил ладони на пояс и постоял, глядя мимо меня.
— Слушай, — сказал он. — Я тебе не Данила Гаврилыч. Мне сверх переданного договариваться не дано, так я и не буду. Мне сказано: слово принести и слово унести.
— Тогда неси.
— Так дай что нести. — Он щёлкнул костяшками. — Только не гордость. С гордостью я к нему не пойду, он мне её обратно вынесет. Скажи словами: за что отдашь. Одно, два — сколько скажешь, я запомню, память у меня есть.
Тимофей внутри двинул топором по коленям, и я услышал, как стукнуло дерево о дерево.
— Стой там, — сказал я Ерофею. — Не подходи к кольям.
— Я и стою.
Внутрь я протиснулся тем же боком, и доска опять прошлась по плечу, в том же месте. Прохор придержал прут.
— Он ждать будет?
— Будет.
Топор у Тимофея лежал на коленях, сам он не сводил глаз с Митяя. Митяй лежал лицом к стене, руки за спиной в проволоке, и дышал ровно, коротко.
— Сюда все, — сказал я. — К столу.
Аглая поднялась от кирпича, держась за него и разгибаясь в два приёма. Игнат сел на своём месте и правую ногу подтянул руками. Тимофей вставать не стал, и я не велел.
— Говорю коротко, — сказал я. — Драться нам с ними нечем. У них два дробовика и карабин, у нас лом, топор и пика. Через частокол они нас достанут с двухсот шагов, а на щель не пойдут, им незачем. Это одно. Второе: отдадим его за спасибо — завтра у нас нет ничего. Ни воды своей, ни щебня. Говорите.
Прохор поставил пику к стене и положил кулак на доску стола.
— Не отдавать. — Костяшка стукнула. — Держать. До последнего держать, Юрий Аркадьевич. — Ещё стук. — А просить не землю. Землю мы и так топчем. Патронов просить. Или ружьё. Одно ружьё, хоть худое, хоть с одним стволом.
— Дальше.
— Дальше просто. — Он стучал теперь на каждом слове, и доска отзывалась глухо. — Сколько у них патронов, мы не знаем. Ну пусть дадут пять. Это пять раз, когда к нам идёт не человек. Я вчера видел, как эта широкая шла. Её прутом не проймёшь.
— Ружья не дадут, — сказал Тимофей.
Прохор открыл рот и закрыл, а кулак с доски убрал.
— Не дадут, — повторил Тимофей. Он говорил медленно, как будто считал. — Ружьё — это у них жизнь. Он тебе воду отдаст, угол отдаст, а ствол не отдаст, потому что без ствола он до кордона не дойдёт. Ты его просишь отдать то, чем он тебя же и держит. Он тебе на это скажет так: забирай моего вора, повесь его на своём частоколе, а я утром снимаюсь. И уйдёт. И мы останемся с твоими пятью патронами, которых нет.
— Я не говорил повесить.
— Я тоже не говорил. Я говорю, что он скажет. — Тимофей потянулся левой и подёргал прут в спинке ближней койки, тот, что ходил в гнезде третью неделю. Подёргал и отпустил. — Земля и вода. Больше нам с них взять нечего. Вода у нас одна, кран один, набивки нет — я знаю, я третьи сутки за ним не гляжу. И щебень. Пока щебень наш, мы едим. Как только он общий по-настоящему — мы не едим.
— Так он и сказал: ближний общий, — сказал Прохор.
— Сказал на словах, в поле. А я хочу, чтоб он это сказал за нашего человека. За человека дороже.
Аглая всё это время стояла и молчала, руки держала перед собой, как держат их, когда только что вымыли. А мыть было нечем.
— Игнат до нас четыре дня шёл, — сказала она. — И дошёл, а потом чуть не остался за грядой. Я ему голень шила при огарке, без настойки, не там, где надо, и игла в ноге. — Она смотрела на мою правую руку. — У меня три тряпки. Если завтра будет война с людьми, то мне нечем перевязать одного. Не двоих — одного. Стая нас за две недели ест, а люди с дробовиками — за одно утро.
— Я не про войну, — сказал Прохор. — Я про патроны.
— Патроны и есть война, — сказала она и отвернулась.
Игнат сипло сказал от стены:
— Хорь ждёт.
— Пусть ждёт.
Я стал перебирать вслух, себе под нос, потому что молча сбивался. Ружьё — это на пять раз, а земля — это каждый день. Барак у нас один, кран один, и если у нас нет щебня до канавы, то нет и барака: сидеть в нём будет незачем. Ружьё дадут — не поверю. Земля им и так не нужна: он сам утром сказал, до вора, что развалины ему без надобности. Значит, за вора можно взять то, что ему и так не жалко, и взять это словом.
— Слушайте, — сказал я. — Оружие я просить не буду. Ни ружья, ни патронов. И больше об этом не говорим.
Прохор стукнул костяшкой по доске один раз и убрал руку.
— Прошу землю и воду, — сказал я. — Что сказано в поле — то же самое, но за него. И сверху с них какой-нибудь жест, чтобы это стоило чего-то. Отдаём Митяя.
Тимофей переложил топор с колен на пол, обухом к себе.
— Ну ладно, — сказал он. — Твоё слово.
— Моё.
Митяй у стены пошевелился и повернул голову — не ко мне, к проёму, туда, где было поле и Ерофей.
Я пошёл к щели, и по пути Тимофей поднялся с пола, забрал мешок с инструментом из-под койки и понёс его за мной, держа за горловину левой.
— Ножовка, два ключа, девять скоб, — сказал он. — Пересчитал, пока вы говорили. Скоб было одиннадцать, две он потерял, пока волок.
— Отдаём весь мешок.
— Я так и понял. — Он поставил мешок у стола, рядом с ножами. — Ножовкой я латку резал. Другой у нас нет.
— Знаю.
— Ну и всё. — Он отступил, сел на кирпич и положил топор себе на колени обухом наружу. — Иди говори.
Наружу я вылез через щель, и мешок Прохор просунул мне вслед, за ногами.
Ерофей ждал там же, шагах в пяти от кольев. Руки он уже опустил, но держал их подальше от боков, на виду. Бечёвка на его сапоге сползла к самому носку и волочилась концом.
— Долго, — сказал он.
— Слушай.
— Я слушаю. Я тут стою и слушаю, а Федот там кашляет, я его отсюда слышу. У него в груди сипит с ночи. — Он щёлкнул костяшками на правой. — Это к слову. Говори.
— Кран и вода — как в поле сказано. По одному, не ночью, с котлом или флягой, без топора. Щебень до канавы — общий: что подняли, то ваше, что мы подняли — наше. Дальний участок, всё, что за западной грядой, — ваше целиком и без разговора, и я туда своих не пущу. Извольте передать милостивому государю Сивооку, что…
Ерофей сощурился. Щурился он не на поле и не на солнце, а на меня, снизу вверх, на мою робу, на оторванный по локоть рукав, на серую тряпку с узлом наружу, на босую ступню.
— Скажи Сивооку, — сказал я. — Просто скажи ему: что за грядой — их, всё, и я это подтверждаю при своих.
— Ага, — сказал Ерофей и хмыкнул себе в воротник.
— Дальше слушай.
— Да я слушаю. — Он опять щёлкнул костяшками, теперь на левой. — Ты вот говоришь — за грядой наше целиком. А я там был, я тебе утром говорил: сарай пустой и две ямы. Ты мне пустой сарай в подарок несёшь?
— Под ямами кирпич и железо. Там был склад.
— Кирпич.
— И железо. Тебе не жалко, мне не жалко, а сказано будет за человека.
Он замолчал и молча отвернулся к отвалу.
— За человека, — повторил он. — Ну, говори.
— Митяй утром возвращается в ваш лагерь. Живой и целый, с руками. Проволоку снимем при вас. И сверху вот. — Я поддел мешок и поставил его перед собой, на щебень, между нами. — Это то, что при нём нашли. Всё, что было при нём. Наше с полки. Отдаём вам.
Ерофей на мешок посмотрел долго, но наклоняться не стал.
— Скобы, — сказал он. — Скобами Федоту носилки не сшьёшь, у нас и доски нет.
— Доска у вас будет за грядой, в сарае.
— Ты и правда всё туда сваливаешь. — Он подцепил бечёвку носком, она не пошла, и он её оставил. — Ладно. Дай я повторю, а то я приду и переврать могу, а Данила Гаврилыч мне за переврать…
— Повтори.
— Вода из крана общая, по одному, не ночью, без топора. — Он загнул палец и дальше говорил в свою руку. — Ближний щебень до канавы общий, что нашёл — твоё. За грядой — наше целиком, и своих ты туда не пустишь, и подтвердишь при своих. Вора отдаёте утром живого и с руками, проволоку при нас снимете. И мешок сверху, чтоб зла не держали. Всё?
— Всё.
— А про то, что если он к утру помрёт, — сказал Ерофей, — это уже уговорено. В тот же час придёте и скажете.
— В тот же час.
— Ну ладно. — Он взял мешок за горловину, взвесил в руке и передвинул хват выше. — Тяжёлый. Ножовка тут.
— Тут.
— До заката вернусь с ответом. — Он глянул на отвал, где солнца уже не было. — Ну, до темноты. Он скорый на «да» и долгий на «нет», ты жди.
Он пошёл по нейтральной полосе, ставя ноги ровно, и железо в мешке звякало на каждом шагу. У обломков плит он остановился, переложил его в другую руку и пошёл дальше, и оттуда, от углей, кто-то заранее пошёл ему навстречу.
Тимофей не отходил от пленного, держа топор на коленях. Аглая грела воду на два пальца в котелке и трижды за час мыла над ним руки. Я взял лом от кладки, левой у середины, и позвал Прохора.
— Ближние склады. Те, что у корпуса осыпались. Пока видно.
— Я с вами, — сказал Игнат от своего места.
— Лежи.
— Я сидя простучу. — Он подтянулся на локте. — Мне не бежать.
Шли мы долго: Игнат вёз правую ногу по щебню, и шорох от неё шёл ровный, без остановки. Складов было три в ряд, и у всех трёх кровля легла внутрь, и в первый мы даже не полезли: там кирпич стоял горбом до самого прогона.
Второй был пустой, пол дощатый, доски местами вздулись. Я бил ломом плашмя и слушал. Прохор ходил за мной и наступал каблуком туда, куда я показывал.
— Гулко, — сказал он у второго окна. — Юрий Аркадьевич, тут гулко.
Подняли две доски. Под ними была пустота в ладонь, а в пустоте — четыре мотка проволоки, ржавые, слипшиеся один с другим. Я поднял верхний, и он разошёлся с хрустом.
— Ржавая, — сказал Прохор.
— Она гнётся.
— Гнётся. — Он повертел моток. — Тимофей Игнатьевич обрадуется. У него полметра было.
Ещё нашли жестянку с гвоздями — горсть, все гнутые, будто их вынимали и складывали. И две стеклянные ампулы, пустые, без надписей, с отбитыми носиками. Я подержал их и сунул в карман. Лежали они отдельно, в самом углу.
— Это медицинское? — спросил Прохор.
— Не знаю.
— Аглае Никитичне отдать?
— Отдам.
Игнат сидел у порога третьего склада, на кирпиче, и бил по полу костяшкой. Ударит, послушает, передвинется на пол-локтя — и опять то же самое. Когда мы дошли, он показал подбородком в глубину:
— Там дверь. За ней ещё.
Дальняя подсобка была без окна. Я лазал в ней на левом колене, ощупью, и в углу, под жестью, стоял мешок — целый, тяжёлый, узел затянут. Я его выволок за узел и уже на свету увидел, что по низу и по одному боку он позеленел.
— Крупа, — сказал Прохор. Он сунул руку до локтя, вынул горсть, поднёс к лицу и ссыпал обратно. — Внизу мокрая была. А в середине сухая.
— Отбирать будем, — сказал я. — Плесень отобрать, остальное промыть.
— Промывать чем?
Я не ответил. Кран у нас капал, и котелок под ним набирался за полдня.
Обратно мешок несли вдвоём, за углы: он левой, я левой, и на каждом шаге мешок бил меня по бедру, по тряпице, прямо поверх укуса. Прохор шёл и оглядывался на склады.
— Пусто у нас, — сказал он. — Тут по всему участку пусто, будто прошлись до нас. То ли твари, то ли люди раньше.
— Тут и не бывает богато, — сказал Игнат сзади. Он говорил в два приёма, с передышкой. — Тут расходники держали. Гвоздь, набивка, ветошь. Техника в другом крыле стояла, за путями.
— За грядой, что ли?
— Дальше гряды.
Прохор помолчал шагов десять.
— Значит, мы себе ветошь взяли, а им кирпич отдали, — сказал он. — Ну хоть кирпич.
Мешок мы поставили в бараке у стены. Тимофей от пленного не встал, только дотянулся, взял горсть и растёр в пальцах.
— На два дня, — сказал он. — Если по разу в день. На два, я перевешу утром.
Темнеть стало быстро, и Ерофей пришёл, когда угли у них уже не давали света, от костров перед этим долго считали вслух — я разобрал только цифры, без слов, и решил, что считают, кому когда идти к крану.
Он встал в тех же пяти шагах от кольев, держа раскрытые ладони у пояса.
— Атаман принимает, — сказал он. — Всё принимает. Только обмен не сейчас.
— Уговор был утром.
— Утром и есть. На рассвете. — Он переждал. — Лично. Он сам придёт, и ты сам выйдешь, и при свидетелях с обеих сторон. Двое от нас, двое от вас. Такое слово, и оно не переделывается.
Я стоял и молчал — дольше, чем надо было, знал, что дольше, и всё равно стоял.
— Условия ставил я, — сказал я наконец. — И он их взял. А теперь ты мне их обратно приносишь и говоришь, как я выйду и с кем.
— Я ничего не приношу. Я говорю, что велено.
— Так и я велю. У меня ведь твой человек за досками сидит.
— Он не мой. — Ерофей наступил на волочащийся конец бечёвки. — Он Данилы Гаврилыча. И я тебе так скажу: ты сейчас третий раз то же самое говоришь, и я третий раз стою. Мне до костра идти в темноте, а там Федот кашляет.
Он уже переступил, чтобы повернуться, и это почему-то меня отпустило.
— Извольте передать Даниле Гаврилычу, — сказал я, — что слово Воронцовых...
И встал на полуслове, сам себя оборвав.
Откуда это вышло, я так и не понял: кругом были только колья, щебень и человек с бечёвкой на сапоге.
— Чего? — сказал Ерофей.
— На рассвете, — сказал я. — Выйду. Двое со мной.
— Ну ладно. — Он опустил ладони, впервые за весь разговор, и сразу поднял обратно. — Ты не спи, он рано ходит.
Он повернулся и пошёл в темноту. Я стоял у щели и смотрел ему в спину, пока её было видно.
Утром надо было выйти на голое поле и стоять перед человеком, у которого пять человек и три ствола, и говорить с ним как с равным. А за мной был мешок мокрой крупы, кран с вышедшей набивкой, четверо людей, из которых двое даже не ходят, и слово, которое ничем не подтверждается, кроме того, что я его сказал.
Глава 5. Рассвет у границы
Аглая пришла к нему с тряпицей. Перед этим она намочила её в котелке, где воды стояло на два пальца, и отжала так, что в котелок вернулось почти всё.
— Третья, — сказала она мне через барак. — Я её потом высушу и опять сложу. Не смотрите так.
— Я не смотрю.
— Смотрите же. — Она села на пол у дальних коек, боком к Митяю, и подождала. — Голову поверни. Бровь у тебя разбита, а ты лежишь на ней.
Митяй головы не повернул. Тогда она сама подвела тряпицу под его щёку и провела вдоль брови, коротко, точно так же, как мне.
— Кость целая, — сказала она. — Тимофей Игнатьевич, вы его чем?
— Коленом, — сказал Тимофей от кирпича. Топор лежал у него на коленях, и ногу он держал вытянутой, потому что она не сгибалась. — Он на кирпич упал сам. Я не бил.
— Я не спрашиваю, кто бил.
— А выходит, что спрашиваешь.
Она промолчала и обтёрла ему бровь по второму разу. За стеной капнул кран, и от чужих костров донесло кашель — до конца, до сипа, и потом ещё немного. Кашлял Федот: Ерофей ещё днём сказал, что с ночи так.
— Скользкий ты, — сказала Аглая ровно. — Ты в проволоке лежишь, а свои тебя вором зовут. Свои. Восьмой месяц с ними ходишь. Как это у тебя вышло?
Митяй молчал, а левый глаз жмурил крепче прежнего, и от этого у него дрожала половина лица.
В трёх шагах, у стола, я катал в кармане две стеклянные ампулы одну о другую, потому что правой рукой ничего другого делать было нельзя.
— Мешок, — сказал я. — Ножовка, два ключа, скобы. Ты через частокол лез не за едой и не за патронами. Крупа у нас у стены стояла, ты через неё шагнул. Зачем железо?
Глаз у него дёрнулся сам собой, без его воли.
— Вольным, — сказал он.
— Кому?
— Вольным. У переезда стоят, мешочники. Им железо надо, они за железо ведут. — Он говорил в стену, быстро, и голос был сиплый, будто он давно не пробовал говорить. — Мне бы за ножовку дорогу. Подальше. Куда угодно, лишь бы Сивоок…
И он замолчал на полуслове.
— Митяй, — сказала Аглая.
Он лежал молча.
— Тебе бровь ещё раз протереть?
Он так и лежал.
Она сложила тряпицу вчетверо и зажала в кулаке.
От стены, где лежал Игнат, стало слышно, как он подтягивает правую ногу руками. Он молчал всё это время, и я про него забыл.
— Один вопрос, — сказал он с сипом. — Митяй. Сколько вас у атамана? Всех. И с чем.
— Пятеро, — сказал я. — Он сам сказал: пятеро.
— Он сказал, сколько на костре сидит.
Митяй помолчал, а потом заговорил, и заговорил на удивление легко:
— Семь. Или восемь, если Кузьма дошёл. Двое у балок остались, за отвалом, с ранеными от той ночи. Твари нас порвали на третьем пролёте, там и легли двое. Два дробовика и карабин. Патронов не скажу, не мои. Остальные с факелами и с ножами, у Ерофея нож в сапоге, второй за пазухой…
И опять оборвал себя, а спина у него пошла кверху и так осталась.
— Дальше, — сказал я.
Он только повернулся лицом к стене плотнее, чем лежал до этого.
Тимофей переложил топор обухом к себе и качнул левой рукой разболтанный прут у изголовья койки. Качнул и бросил.
— Семь-восемь, — сказал он. — А он мне тут про «я людей считаю».
— Он и считал. Свои считал.
Аглая встала, держась за койку, и разогнулась в два приёма. Тряпицу она понесла к котелку, постояла над ним и положила её сушиться на кирпич, узлом наружу.
— Руки бы, — сказала она. — Мне бы руки помыть.
— Воды на два пальца.
— Я знаю, сколько там воды. Я её сама наливала.
Крупу поставили варить в серый час, когда от частокола ещё не было тени. Промывать было нечем, и Аглая отбирала пальцами: зелёное — в сторону, остальное — в котелок. Отобранного вышло на две горсти, и она сдвинула их к стене: может, ещё гляну днём.
Тимофей сидел у пленного и мешал в котелке прутом от койки — тем самым, что ходил в гнезде. Выдернул всё-таки.
— Не кипит, — сказал он. — Огонь низом идёт, весь в щебень.
Напротив, на кирпиче, сидел Прохор, поставив локти на колени. Он положил кулак на колено, сжал и разжал. Потом ещё раз — и так и сжимал всё время, пока говорил.
— Юрий Аркадьевич. Я спрошу, пока все тут.
— Спрашивай.
— Кто вам дал право? — Кулак сжался. — Пленного отдать — вы решили. Землю за грядой отписать — вы. Мешок с инструментом, ножовку — вы отдали, а ножовка одна была на всех. — Разжался. — Голоса не было. Мы вчера у стола стояли, я говорил про патроны, Тимофей Игнатьевич говорил про землю, Аглая Никитична про тряпки. А потом вы сказали «моё слово» — и всё.
— Я и сказал: моё.
— Вот я и спрашиваю, откуда оно у вас такое.
Пока он говорил, я вынул из кармана пустую ампулу и катал её между большим и указательным пальцами. Носик был отбит косо и цеплялся за мозоль.
— Оттого, что барак стоит, — сказал я.
— Барак и без вас стоял. — Кулак сжался. — Он тут двадцать лет стоял.
Тимофей вынул прут из котелка и стукнул о край, сбивая крупу.
— Ты чего это с утра? — сказал он. — Ты вчера пику к стене поставил и сел. А кто в щели стоял в ту ночь, когда широкая шла? Он и стоял — спиной, впритык к прутьям. А ты доску держал изнутри, и я держал.
— Держал.
— Ну и вот.
— Ну и вот, — повторил Прохор. — А до того я под панелью лежал с трубой в боку, и меня несли. Ты мне это в лицо скажи, если хочешь: Кулик, тебя носили. Скажи.
— Я не про то.
— Ты ровно про то. — Он разжал кулак и опять сжал. — Я, Тимофей Игнатьевич, десятником был. И не по названию. На турбинной третий год был старшим в смене, и наряды подписывал тоже я. Под рукой у меня ходило семеро, и двое тебя постарше. — Сжал. — Я младших по чину слушать не привык. Чин теперь ничего не значит, а привычка осталась.
— Тут нет чинов, — сказал Тимофей.
— Тогда и слова его нет.
За стеной капнул кран. Я стал ждать второго и дождался.
— И ещё скажу, раз начал, — сказал Прохор. — Вы, Юрий Аркадьевич, мягкий. Вы вора кормите и бровь ему трёте. Вы ему землю отдали за то, что он у нас же скобы унёс. У Сивоока семь человек и три ствола, а вы ему подарки носите мешками.
— Мешок был решён при всех, — сказал Тимофей.
— При всех, а решил один.
Я открыл рот и не ответил.
Отвечать надо было коротко, а всё, что приходило в голову, начиналось с «потому что». Дробовиков у нас нет, а за грядой пустой сарай, и я его отдал даром. Мешок стоил человека. Всё это я вчера говорил у стола, и повторять второй раз значило просить, чтобы согласились.
Я молчал и считал секунды, сбился, начал заново.
Прохор смотрел на мою левую руку, потом сжал кулак и не разжал.
— Ну вот, — сказал он тихо. — Я так и думал.
— Решать здесь буду я, — сказал я. — Пока барак стоит на моём слове. Кто не согласен — вправе уйти. Сейчас, до рассвета, я держать не стану.
Аглая подняла голову от котелка.
— Крупа на четверых поделена, — сказала она. — Если кто уходит, я делю на троих, и знать мне это надо сейчас. И крупы этой — на один раз сварить, на завтра, и всё.
— Дели на пятерых, — сказал Тимофей. — Игнату тоже.
— Тогда по горсти не выйдет.
Прохор встал, взял пику от стены и понёс её к щели, где остановился и обернулся к Тимофею, мимо меня.
— Прут-то вынул, — сказал он. — Койка теперь на трёх.
— Она и на двух стояла.
В щель он полез боком и задел плечом ту же доску, что задевала меня.
Котелок был один, и Аглая отмеряла в кружки по очереди: в жёлтую с отбитым краем, в жестянку из-под гвоздей, в мою. Кружек было три, а едоков пять. Она наливала, смотрела на уровень, отливала обратно ложкой, добавляла из котелка и опять смотрела.
— Не ровно, — сказала она.
— Ровно, — сказал Тимофей от коек.
— Не ровно. Тут выше на палец. — Она сняла ложкой сверху и перелила в соседнюю. — Я не для вас ровняю. Я для себя.
Каша была серая и жидкая, крупа не разварилась. Пахло сыростью.
Игнат взял жестянку и держал её на колене двумя руками.
— Горячая, — сказал он сипло и подул на обожжённые пальцы. — Это хорошо.
— Это вода горячая. Крупы там на две ложки.
— Вода тоже еда.
— Вода — не еда, — сказала Аглая. — Вода — вода.
Митяю она отнесла жёлтую с отбитым краем и поставила у стены, рядом с его коленом. Руки у него были за спиной в проволоке, и он на кружку не посмотрел.
— Развязывать не буду, — сказал Тимофей.
— Я и не просила.
Она села к нему на пол, взяла ложку и стала кормить его, придерживая кружку у его подбородка. Митяй ел быстро и глаза так и не открыл.
— Ему-то за что, — сказал Прохор снаружи, через щель. Он всё слышал, стоя у кольев.
— За то, что утром его отдавать живого, — сказала Аглая. — Мёртвого мне отдавать нечем.
Она вернулась к котелку и вымыла над ним руки — плеснула на пальцы из фляги, растёрла и вытряхнула капли в щебень у порога. Воды во фляге стало меньше на два пальца. Я это увидел и промолчал.
Потом она подозвала Игната ближе к свету.
— Руку.
— У меня нога.
— Ногу я утром смотреть не буду, там игла и ждать нечего. Руку.
У него повыше кисти шла царапина в два пальца — свежая, о кирпич, когда он полз к своему месту. Аглая сняла с сумки ремень, на котором её носила через плечо, и стала резать его ножом вдоль. Резался он туго: нож шёл по волокну и соскакивал.