
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова
— Бинт где? — спросил Игнат.
— Бинта нет. Я его вам вчера показывала.
— Я думал, ещё есть.
— Все думают, что ещё есть. — Она отрезала полосу в палец шириной, отряхнула её о колено и намотала ему на предплечье в два оборота. — Оно грязное. Оно всё равно грязное, что с ремня, что с рубахи. Разница в том, что ремень я хоть плесенью не мыла.
Игнат посмотрел на свою руку и потрогал узел.
— Аглая Никитична, а ремень-то нужен.
— Сумка и без ремня в руке носится.
— А если бежать?
— Вы побежите, Игнат Петрович?
На это Игнат не ответил. Остаток ремня она свернула и убрала в сумку — на второй раз.
Больше никто не говорил. Тимофей сидел напротив Митяя, держал топор на коленях, обухом наружу, и время от времени дёргал в изголовье оставшийся прут. Тот ходил в гнезде и не выходил.
Я сел у стены, у самого проёма, и стал есть левой рукой. Каша была горячая только сверху.
Слова я к тому времени сложил и повторял про себя, чтобы утром не искать. Про воду — по одному и не ночью. Про щебень до канавы. Про гряду. Про Митяя: проволоку снимаем при вас. Всего четыре пункта. Я прогнал их и на третьем сбился: вспомнил, что не сказал, кто кого предупреждает, и стал вставлять это между третьим и четвёртым, а оно не вставало. Прогнал заново.
А потом я бросил считать пункты, потому что мне было страшно — не так, как ночью, когда широкая шла на щель. Тогда было холодно в спине, и руки всё делали сами. Сейчас руки были не нужны, до рассвета оставался час, и всё, что от меня требовалось, — выйти на голое поле и говорить. Живот тянуло книзу, и пальцы левой руки я держал на кружке, чтобы они были заняты.
Ампулу я вынул из кармана и покатал по доске. Вспомнилась не та ерунда: бечёвка на сапоге Ерофея, как она ползла к носку и как он подцепил её носком другого сапога и не достал.
Он придёт с двумя и с дробовиком, и будет смотреть на босую ступню, как смотрел в полдень.
Кружку я поставил и стал считать пульс под серой полосой на правой руке. Досчитал до двадцати и потерял счёт.
К порогу Прохор пришёл, но не вошёл. Он встал в проёме, держа пику у бедра.
— Третий прут ходит, — сказал он. — Тот, что у бетона.
— Забей.
— Камня нет.
— Ты кашу возьми, — сказала Аглая. — Твоя стоит.
Прохор посмотрел на кружку — она стояла на доске под обрезком жести, чтобы не остывала, — а на Аглаю не посмотрел.
— Я у частокола постою, — сказал он. — Кто-то же должен.
И ушёл, не оглянувшись.
Аглая подошла, подняла жесть, потрогала кружку ладонью и накрыла её снова.
К кольям я вышел, когда небо над отвалом пошло серым по низу. Прохор стоял, где сказал, и пику держал у бедра.
— Со мной пойдёшь, — сказал я. — Ты и Тимофей.
Он сел на кирпич, положил пику через колени и стал сжимать кулак — сожмёт, разожмёт, и опять сожмёт.
— Не пойду.
— Почему?
— Потому что вы его отдаёте. — Кулак сжался. — Ружья не просили. Патронов не просили. Просили щебень, по которому мы третью неделю ходим и который и так наш. — Кулак разжался. — Я вчера сказал: держать. Вы сказали — нет. Ну и стойте с ним сами, вы у нас мягкий, Юрий Аркадьевич, вы с ним договоритесь.
Я стоял и подбирал слово потверже, и подбирал долго, а в голове шло по кругу одно: «у меня четверо, из них двое не ходят». Так обо мне уже говорили однажды — в зале с окнами до потолка, когда читали приговор отцу: слабый наследник, ничего не удержит.
— Стой тогда у частокола, — сказал я.
— Я и стою.
По руке его было видно: кулак разжался и больше не сжимался.
Тимофей вылез в щель сам, топор оставил Аглае и взял лом. Игнат выбрался следом, приволакивая левую ногу.
— Ты лежи, — сказал я.
— Я слушать иду, — сказал он сипом. — Я и вчера слушал.
Пока ждали, я поймал себя на том, что провёл двумя пальцами под горлом, у ключицы, — оправил воротник. Воротника там не было третий месяц: ткань разодрана по шее, крючков осталось три из пяти. Я опустил руку, но через минуту опять поймал себя на том же. Так я стоял перед мастером, перед надзором, с журналом под локтем, и рука тогда шла к воротнику сама.
От их костров понесло дымом, а потом там начали считать вслух. Слова до меня не доходили, доходили числа, и шли они в две разные кучи: одну называли и повторяли, вторую называли и повторяли отдельно. Порох и патроны, что остались у них после собак, — это я понял по слову «дробь». Сколько там вышло всего, я не расслышал, а спросить было не у кого.
Сивоок пришёл, когда щебень стало видно на двадцать шагов. Шинели на нём не было — кожаная безрукавка, на плечах вытерта до белого, борода с рыжей проседью. Позади двое, оба с ружьями, стволами вниз.
Я вывел Митяя за локоть. Левый глаз у него был зажмурен вторые сутки, и шёл он, не глядя ни на своих, ни на меня. Проволоку я развёл левой, дожимая правой, — вышло с третьего раза. Руки у него упали и повисли.
— Иди, — сказал я.
И тут левый глаз у него сам дёрнулся, открылся на мгновение и опять зажмурился.
Сивоок глянул мне в лицо и тут же перевёл взгляд на руки — на серую полосу с узлом наружу, на лом у Тимофея, — и держал его там, потом на секунду опять в лицо, и снова на руки.
Своим он кивнул, не оборачиваясь, и один из них взял Митяя за плечо и повёл к костру, и Митяй пошёл сразу, не упираясь.
— Слушайте все, кто тут стоит, — сказал Сивоок. Голос он не поднял. Один из его людей переложил ружьё с плеча на локоть и стал выбивать щебень из подошвы, постукивая каблуком о каблук. Сивоок на этот стук даже не обернулся.
— Кран и вода общие. Щебень по эту сторону канавы — общий: что поднял, то твоё. Всё, что за западной грядой, — моё, и туда ваши не ходят. Это сказано при моих людях и при твоих. Переделывать не буду.
— И я так говорю, — сказал я. — При своих.
— Слышал.
Он постоял и потом опять посмотрел на мои руки.
— Слово держать легко говорить, — сказал он. — Исполнять труднее. Я твоё проверю, барин. Не сегодня. Проверю — и тогда посмотрим, крепко оно держится или так, до первого голодного дня.
Он повернулся и пошёл к западной гряде, и двое с ружьями за ним. Никто из них не оглянулся.
Мы стояли, пока их совсем не стало видно. Тимофей перехватил лом и сказал:
— Ну и всё.
Игнат переступил, подтянул правую и сказал то, что держал в себе с самого утра:
— Юрий Аркадьевич. Ближний-то участок мы с Прохором вчера прошли. Три склада, подсобка, проволока да мешок с прелой мукой. Пусто там, совсем. — Он посмотрел на гряду. — А техника — за грядой и дальше. Богатое там. Мы ему богатое и отдали.
Глава 6. Пустые карманы Зоны
Обход я начал с того же второго склада, где мы с Прохором подняли доски. Дырка в полу так и стояла открытая, доски лежали рядом, где я их бросил.
— Тут смотрели, — сказал Тимофей.
— Смотрели с краю. Пойдём вдоль стены.
Лом он взял себе, а я взял прут — тот, что он выдернул из койки. Держать его пришлось левой: правая под серой тряпицей, пальцы не шли. Прут был лёгкий, по кладке отдавал коротко, и я по нему ничего не слышал.
— Дай лом.
— Возьми, — сказал Тимофей, перехватил лом к середине и подал так, чтоб я взял левой. — Правой не дожимай.
Стены я простукивал по низу, на две ладони от пола, где кладку кладут в полкирпича, и там, где за ней пустота, звук идёт другой — глуше и с задержкой. В цеху я так искал ниши под кабель, когда чертёж не сходился с делом. Тут кладка отзывалась ровно везде. Один раз ушло гулко, и я остановился, но за отбитой штукатуркой оказалась ниша под щиток, пустая, только два огрызка провода загнуты назад и обмотаны изолентой, совсем рассохшейся.
— Провод медный, — сказал Тимофей.
— Два вершка.
— Два вершка тоже медь. — Он выкрутил их и сунул за пазуху. Потом потрогал крюк у рамы, на котором ничего не висело, и подёргал его. — Держит.
— Тебе он зачем?
— Если бы он не держал, я бы его загнул. — Он пошёл дальше и через шаг сказал: — Одиннадцать скоб было, две потерял. Я про это думаю с вечера.
К пристройкам мы вышли, когда солнце встало над отвалом. Пристроек было четыре. Три стояли под одной кровлей, четвёртая с торца, и у неё кровля легла внутрь целиком, только угол держался на обломке прогона. Я лёг на бок и смотрел в щель, пока глаз не привык: под перекрытием было пусто. В дальнем углу лежала обувь — один сапог, голенище разрезано вдоль, подошва отошла от носка.
— Правый или левый? — спросил Тимофей.
— Левый.
— Ну и всё.
Я всё равно достал его прутом, подтянул к себе и рассмотрел поближе. Подошва была прошита и вторым рядом проклеена, а у нас на Реакторе казённые шили в один ряд, и они разъезжались за зиму. Я сунул сапог назад под перекрытие.
Проволоки мы набрали ещё моток и гвоздей полторы горсти, все гнутые, будто их кто-то вынимал и складывал в одно место. Гвозди Тимофей ссыпал в жестянку и тряс её на ходу, пока я не сказал перестать.
В третьей пристройке под лавкой стояли ампулы. Четыре штуки: три битые, одна целая и пустая, носик отбит косо — такая же, как те две, что лежали у меня в кармане с вечера.
— Букв нет, — сказал Тимофей, повернув её к свету.
— Нет.
— А должны быть. На казённом ставят. — Он повертел её ещё. — Аглае Никитичне снести?
— Снесу.
— Ты вторые сутки говоришь «снесу».
Бак мы нашли к вечеру, за четвёртой пристройкой, под щебнем: алюминиевый, литров на сорок, без крышки, по боку трещина в четверть, от вмятины вниз. Я обмёл её ладонью и провёл ногтем — трещина шла по всей толщине. Клеймо на дне было, но полустёртое, читалось только «...ЗМ».
— Под воду, — сказал Тимофей. — Если поставить трещиной вверх и не наливать выше вмятины, будет держать. Дождь пойдёт — соберём.
— Дождь был неделю назад.
— Он ещё пойдёт. — Он присел, взялся за край и качнул бак, и тот плотно сел на щебень. — Заклепать нечем. Заклёпок нет, и медь я на другое трачу.
Мы сидели у этого бака, и я считал. Нас пятеро, а крупы — сварить один раз, и всё, дно. Проволока — не еда. Гвозди — не еда. Медь — не еда. Считать было нечего, но я всё равно считал по второму разу. По разу в день на пятерых — один день. По полразу — тоже один, потому что полразу не бывает: Аглая отольёт ложкой и вернёт.
— Тимофей Игнатьевич.
— Ну.
— Скажи вслух.
Он помолчал и стал говорить медленно, по счёту.
— Три склада, подсобка, четыре пристройки. За два дня. Проволока, гвозди, стекло, бак с трещиной. — Он загнул палец, потом второй. — Тут либо до нас прошли — и прошли не спеша, гвозди-то в жестянку кто-то сложил, — либо другого тут и не держали. Расходники. Гвоздь, набивка, ветошь, известь. Игнат Петрович так и сказал: техника за путями. — Он посмотрел на трещину. — Я думал, участок хоть на месяц нас прокормит. А он не прокормит и на неделю. Карманы тут пустые, Юрий Аркадьевич, до нас вывернули. Я ошибся в счёте. Моя ошибка, не Игната Петровича.
— Он не богаче стал бы, если б ты не ошибся.
— Он бы и не стал, а счёт всё равно мой.
Бак мы понесли вдвоём, за края, и он бил меня по бедру поверх тряпицы, как бил мешок с крупой. У канавы Тимофей остановился и переложил хват, и я тоже переложил.
— Неделю не протянем, — сказал я.
— Не протянем.
Крупу Аглая сварила в тот вечер до конца, всё, что было, и котелок стоял на кирпиче под жестью, а мы сидели вокруг и не начинали.
— Говорю, — сказал я. — Участок пустой, и сидеть на нём и делить — это сидеть и считать дни, а их всего три, если не есть. Наружу надо.
Прохор сжал кулак на колене.
— Куда наружу.
— Вот про это и говорим.
Игнат приподнялся на локте и подтянул правую ногу руками. Говорил он сипом, но быстро.
— Есть место. Я на кордоне слышал, у переезда, там постовые в две смены и вторая смена скучает. — Он кашлянул. — Балка. Тихая Балка её зовут. Там вольные сидят, мешочники, сталкеры — как хочешь зови. Торгуют, а с кордоном нельзя, кордон их вешать будет. Между собой торгуют и с теми, кто из глубины ходит. Кто что вынес, то и несёт туда. Хабар, снаряжение, крупа, патроны. Патроны тоже.
— Митяй говорил — у переезда, — сказал я.
— Там другие, там перекупщики на нашей стороне стоят. А Балка дальше внутрь, в среднем поясе. Мне про неё Кузьма Рябой рассказывал, тот, что при поручике был писарем, — он потом ушёл, я не знаю куда, он и лошадь свою продал...
— Игнат Петрович.
— Ну да. Балка. — Он поймал себя и сел ровнее. — Дым оттуда виден. Я его сам видел два раза, когда шёл к вам: с гряды, от третьего пролёта. Столб, и всегда в один час, к вечеру. Значит, там варят каждый день. Костерок на ночь так не стоит. А варят там, где живут.
Тимофей поднял жесть с котелка, посмотрел внутрь и накрыл обратно.
— Далеко?
— День. — Игнат подумал. — День, если идти в обход. Прямо не пойдёшь: там гряда и нейтральная полоса, и по ней теперь ходят.
— День туда и день назад, — сказал Тимофей. — Это два дня, а еды у нас на один котелок.
— Еду с собой возьмём, — сказал я.
Прохор разжал кулак и стукнул костяшкой по доске стола.
— Возьмёте.
— Возьмём.
— Всю. — Ещё стук. — Всю крупу возьмёте, и барак останется пустой. Юрий Аркадьевич, вы вот сейчас сядете и уйдёте, и в бараке жрать будет нечего. Не мало, а вовсе ничего.
— Останется двое, — сказал я. — Ты и Аглая Никитична.
Он открыл рот и закрыл, и кулак у него сжался.
— Двое.
— Двое.
— Так это ещё хуже. — — Он встал и тут же сел обратно. — Это вы уводите Тимофея Игнатьевича и Игната Петровича, а меня оставляете при бараке с фельдшером. Сивоок утром на гряду пошёл, и он сказал, что проверит. Он придёт проверять, а тут я с пикой и она с топором.
— Топор Тимофей Игнатьевич возьмёт, — сказала Аглая.
— Вот, — сказал Прохор. — Вот и топора нет.
— Я не спорю. Я говорю, чтобы знать.
Он посидел, сжимая и разжимая кулак, и потом сказал:
— И кто решил-то опять? Опять вы.
— Я при всех сказал, — ответил я. — Как в тот раз.
— В тот раз вы тоже говорили при всех, а потом сказали «моё слово». — Кулак у него сжался и остался сжатым. — Юрий Аркадьевич, я не про землю сейчас. Я про то, что вы уходите на два дня, а старший тут кто? По чину тут я. И барак без меня...
— Прохор Никитич.
— Что.
— Сколько прутьев у частокола не забито?
Он замолчал.
— Три, — сказал он потом. — Два я вчера дожал. Один у бетона.
— Камень нашёл?
— Нашёл. У бочек лежал, я его вечером принёс.
— Дожми этот и обойди весь ряд, — сказал я. — С той стороны, от канавы, там, где кирпич под землёй. Пока меня нет, это твоё, и я в это не полезу.
Прохор покосился на мою руку в тряпице, и кулак у него разжался.
— Ну, — сказал он. — Прутья я дожму.
— Кто идёт, — сказал Тимофей.
— Я, ты и Игнат Петрович.
— У меня нога не сгибается.
— У меня тоже. А он один знает, куда идти.
— Я не знаю, куда, — сказал Игнат. — Я знаю дым.
— Этого хватит.
Аглая всё это время держала руки перед собой, ладонями внутрь.
— У Игната Петровича швы ниже колена разошлись, и игла в ноге, — сказала она. — Он день не пройдёт.
— Пройду, — сказал Игнат.
— Не пройдёте.
— Аглая Никитична, я четыре дня шёл и один раз спал.
— Вы тогда были целый.
Сказала она это без нажима, и на этом спор кончился.
— Утром гляну ногу, — сказала она. — И обувь вашу гляну. У вас там тряпки, вы в них к вечеру сотрёте всё до косточки.
Котелок она стала разливать в три кружки и делила на пятерых, отливая ложкой сверху и глядя на уровень.
— Криво, — сказала она.
— Ровно льёте, — сказал Тимофей.
— Криво.
Утром она осмотрела всех троих.
Игната она усадила к свету у проёма и размотала ему ступни. Тряпки шли слоями и присохли, так что последний слой она мочила из фляги и отделяла долго. Взяла из сумки остаток ремня — тот, что свернула в тот вечер и убрала на второй раз, — и стала пластать его ножом вдоль, по волокну, а нож всё соскакивал.
— Ремень-то нужен, — сказал Игнат.
— Вы это уже говорили.
Она вырезала две полосы и пропустила их у него под подошвой, крест-накрест, поверх тряпок, и свела на подъёме.
— Это не обувь, — сказала она. — Это чтобы тряпка не сползла. Сползёт — станьте и перемотайте, не идите так.
— Не буду так идти.
— Будете. Все идут. — Она затянула узел и подсунула под него палец. — Не жмёт?
— Жмёт.
— Тогда хорошо.
Тимофей в это время сидел на пороге с топором на коленях и провёл большим пальцем по лезвию поперёк, у самой зазубрины, потом ниже зазубрины, потом ещё раз у зазубрины.
— Тупой?
— Не тупее, чем вчера. — Он опять провёл. — Точить нечем. Камня нет, а на кирпиче я его только сожру.
Крупу он ссыпал в тряпку сам. Со стены снял мешок, вытряс дно, отобрал зелёное пальцами и ссыпал остальное, и вышло всё же меньше, чем он мерил вечером.
— На один раз, — сказал он. — Я вчера думал, на полтора.
— Бери всё.
— Я и беру всё. — Он завязал тряпку двумя узлами и подёргал за концы. — Тут ничего не остаётся, Юрий Аркадьевич. Совсем ничего. Я это говорю, чтоб оно было сказано.
— Сказано.
— Ну и всё.
Аглая подошла ко мне последней. Руку она не стала разматывать, только подсунула палец под серую полосу с той стороны, где узел, и осторожно придержала.
— Мокнет?
— Мокнет.
— Не дожимайте.
Она вынула из-за пазухи лоскут — тот, что сушила на кирпиче второй день, — и положила мне его в левую ладонь, а сверху накрыла своими пальцами и подержала так, глядя в щебень у порога.
— Один, — сказала она. — Чистый. Если кого порвут — на кого-то одного. Не мойте им ничего и не вытирайте.
— Понял.
Она убрала руку.
Пока Тимофей затягивал мешок, я вышел к крану — подставить котелок и глянуть, всё так же ли капает. Капало точно так же. За стеной, в бараке, они всё говорили, и слов я почти не разбирал, только голос Аглаи, тихий, и потом Прохора. Прохор говорил длинно, и до меня дошло из середины: «...десятником я был по праву старшего в смене». Потом опять глухо, и опять он: «...младших по чину слушать не приучен. Чин теперь пустой, а привычка осталась». Аглая что-то спросила коротко, но я не разобрал ни слова. Я постоял с котелком и не пошёл туда.
Прохор к нам не подошёл. Когда мы полезли в щель, он стоял с той стороны частокола, у бетона, и бил камнем по третьему пруту — камень был плохой, и звук шёл мятый, без отдачи. Стоял он к нам спиной и не обернулся ни когда Тимофей задел плечом доску, ни когда Игнат сел на щебень и стал перематывать тряпку, которая сползла на первых же двадцати шагах.
Пошли мы широкой дугой: — на север вдоль канавы, потом развалинами, чтобы обойти и нейтральную полосу, и западную гряду, которая теперь была не наша. Игнат вёл и останавливался каждые полверсты, ждал, пока догоним, и щурился вперёд.
Оплавленный бетон лежал у нас на пути, в развалинах второго пролёта. Кусок плиты в полтора шага, и на нём наплыв — застывший, потёками вниз, с гладкой блестящей коркой, а по краю корка вспенилась пузырями с ноготь. Я присел рядом.
Так течёт заливка, если её перегреть, и на Реакторе я такое видел на изоляторе, который сел под дугой, и тот изолятор я держал в руках и разглядывал полдня. Рука пошла сама — левая, с раскрытой ладонью, к самому краю, толщину корки на глаз не возьмёшь.
И встала на полпальца от бетона, и я убрал её и сел на пятку.
— Что? — сказал Тимофей.
— Ничего.
Пальцы у меня после этого мелко тряслись, все до одного, и большой отдельно, и я сунул руку под мышку, подержал. Ничего не было. Я к нему не прикоснулся.
— Не трогай, — сказал Игнат сверху, не оборачиваясь. — Тут всё горячее было.
— Оно холодное.
— Оно всё холодное.
Мох мы увидели через час, в низине, где стояла вода. Пятно было шагов в пять и светилось днём слабо, как накал, когда его сажают до рыжего: видно, что горит, а свету от него нет. По краю пятна трава была жёлтая кольцом, и в кольце не было ничего.
Игнат обвёл его широко, шагов в двадцать, и мы обвели за ним.
К третьему пролёту он поднялся на кирпичную тумбу и стал смотреть вперёд, вытянув руку. Ладонь он держал ребром, прикидывая, и щурился так, что глаз почти не было.
— Вот, — сказал он. — Ниже гряды. Видите?
Столб дыма стоял далеко, тонкий, и внизу шёл ровно, а вверху разъезжался.
— В две ладони от гребня, — сказал Игнат. — Значит, за грядой. И не за первой, а за второй.
— Это ты как считаешь?
— Ладонью и считаю. Оно врёт, да врёт одинаково.
Дальше я шёл и думал про торг.
Меня взяло сразу — так же, как когда-то, когда отец первый раз посадил меня на своей стороне стола, и по ту сторону сидел человек от Дома Стремянных, и я весь тот час не мог сидеть спокойно. Я шёл и раскладывал: проволока — четыре мотка, ржавая, но гнётся. Гвозди гнутые, да и гнутые пойдут, если у них своих нет. Медь два вершка. Бак с трещиной не потащишь. Ампулы — три, стекло целое, носики отбиты, и стекло без надписей может стоить, если в него что-то наливать. Второй месяц я только отбивался да считал чужие стволы, а теперь шёл разговаривать.
Про воду на щебне я и не подумал.
Ногу я поставил, не поняв куда, и в это время меня рвануло за плечо назад, за робу, и правую руку дёрнуло от локтя до лопатки, так что в глазах пошло белое.
Босая ступня стояла на палец от края жёлтого кольца, а мох за кольцом светился ровно.
— Ты куда? — сказал Игнат. Он держал меня за плечо и не отпускал. — Ты куда пошёл-то?
— Мимо шёл.
— Ты не мимо шёл, ты в него шёл. Я на тебя смотрю с той тумбы и вижу, что ты идёшь и головой киваешь.
— Отпусти.
Он отпустил.
Я отступил на два шага и стоял, и мышцы под коленом тянуло. Пятно было второе, меньше первого, и я его не видел вовсе — ни его, ни кольца.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что. — Игнат поддёрнул ремень на подъёме. — Мне вас двоих не дотащить, я и одного не дотащу.
Тимофей подошёл и посмотрел на мох, потом на мою ступню, потом опять на мох.
— Обойдём шире, — сказал он. — И идите оба впереди меня. Я сзади вижу лучше.
К гребню гряды мы поднялись, когда солнце село за отвал и всё пошло серым. Подъём был не крутой, но сыпучий, и Игнат последние двадцать шагов лез, помогая себе руками, и на середине сел и посидел. Тимофей поднимался боком, разворачиваясь на левой пятке, как он всегда ходит.
С гребня открылся распадок.
Внизу стоял частокол — плахи вкопаны стоймя, тесно, по низу обмазаны, и шёл он дугой по склону. За ним крыши под дёрном, низкие, и я насчитал восемь, а потом девять — одна стояла за другой. Над крышами стояли дымы. Я досчитал до десяти, а Игнат сказал «одиннадцать», и я не спорил.
— Дошли, — сказал Игнат.
Тимофей поставил лом стоймя и опёрся на него.
— Плахи в четверть, — сказал он. — Вкопаны, не забиты. Их тут ставили с телегой и не в один день.
Тропа спускалась к тому месту, где частокол разрывался, и ныряла в кусты.
Из кустов, шагах в сорока ниже нас, вышел человек с фонарём в опущенной руке. Невысокий, фонаря он выше колена не поднимал, смотрел вверх, на нас, и не двигался.
Игнат всмотрелся, присел на корточки и сказал мне в спину, тихо:
— Юрий Аркадьевич. Сюда чужих так близко не подпускают. Никогда.
— Значит?
— Значит, нас увидели давно.
Глава 7. Свет за частоколом
Фонарь он поднял, когда до частокола оставалось шагов двадцать, и поднял сразу на уровень моих глаз. Свет ударил так, что всё остальное пропало — и частокол, и дымы, и он сам.
— Стоять. Кто такие, откуда идёте, что несёте.
Голос был молодой и ломался, а слова он выговаривал ровно, одно за другим, как их говорят в сотый раз.
Я щурился в сторону от фонаря, чтобы видеть хоть землю под ногами. За его спиной, за частоколом, стоял другой свет — низкий, не то от костра, не то из окна, и его я тоже не видел толком.
— Воронцов Юрий Аркадьевич. Со мной Гвоздарёв Тимофей Игнатьевич и Пыльнов Игнат Петрович...
Голос пошёл не тот. Так я сдавал смену на Реакторе: фамилия, участок, что принял под роспись. А передо мной стоял парень с ружьём, и от него зависело, пустят нас за колья или нет.
— Идём от обслуживающего корпуса, он за грядой, — начал я заново и тише. — Не грабить. Меняться.
— Меняться, — сказал он.
— Меняться.
— Все меняться идут. — Фонарь он опустил чуть-чуть и стал обходить нас справа, приглядываясь. Двустволка висела у него на плече стволами вниз, и снимать её он не стал. — Руки покажи. Оба покажите. И ты, хромой.
Руки подняли все, и Игнат тоже, не сгибая правой ноги.
— Пустые.
— Вижу, что пустые. Мешки где?
— Тряпка с крупой, — сказал Тимофей. — Проволока, гвозди. Медь два вершка.