
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова
— Медь, — сказал парень, и на этом слове голос у него дёрнулся. Он обошёл нас с другой стороны, тряхнул фонарём — тот коптил, а стекло было треснуто наискось, от самой кромки, — и опять поднял его мне в лицо. — Оружие есть?
— Топор, — сказал Тимофей. — Нож. И лом.
— Топор и нож сдать до утра. Лом можешь нести, лом железо.
— Лом я и не отдам вам.
— Я и говорю: неси. — Он полез за пазуху и вынул горсть деревянных плашек на верёвочке, и они у него застучали одна о другую. — У нас так с чужими заведено. Сдал — бирку взял. Утром бирку вернул, железо своё получил. Пропадёт — с Марфы спрашивай, не с меня, я только пишу.
Внизу, за частоколом, кто-то в это время протяжно и зло звал: «Аниська! Аниська, зараза, ведро!» — и стучали по железу, редко, без всякого счёта. До нас там никому дела не было.
— Мочалов, — сказал парень. — Ерофей. Это чтоб потом не говорили, что бирку у неизвестного взяли.
Имя я уже слышал — две ночи назад, через колья, — и сапог его помнил: голенище было перехвачено бечёвкой.
— Мочалов, — сказал я. — А у Сивоока Данилы Гаврилыча ты не ходил?
Он подержал фонарь у моего лица и опять опустил.
— Мочаловых тут четверо, — сказал он. — Топор давай.
Тимофей вынул топор из-за пояса и подал обухом вперёд. Ерофей взял его левой, взвесил, тронул большим пальцем зазубрину и переложил под локоть. Плашку он мне не дал — дал Тимофею, потому что железо было его.
— Теперь нож.
Игнат не двинулся.
Нож был не его. Тимофей отдал его в то утро, когда Игнат уходил к мареву, — рукоятью вперёд, и сказал «вернёшь», а Игнат сказал, что вернёт, если будет с чем возвращаться. С этим ножом он ходил четыре дня и в бараке из-за пояса его не вынимал, спал так.
— Долго стоишь, — сказал Ерофей.
— Он чужой, — сказал Игнат сипло. — Не мой.
— Мне всё равно, чей. Мне его в бирку писать, и всё.
— А если у вас там пропадёт?
— Я сказал, с кого спрашивать.
Игнат посмотрел на Тимофея. Тимофей ничего не сказал, только тронул его за плечо, коротко, и убрал руку.
Тогда Игнат вынул нож и положил его на раскрытую ладонь Ерофея, и не сразу отнял пальцы от рукояти. Ерофей сунул ему плашку. Игнат повернул её к фонарю и стал искать номер, и нашёл, и обвёл ногтем прорезь.
— Семнадцать, — сказал он.
— Двенадцать. Ты вверх ногами смотришь.
Ерофей посветил на воду в ложбине, ткнул стволами вниз по тропе и пошёл первым, забирая так, чтобы всё время держать нас слева.
— Не отставать. Идёте в Тихую Балку, по гостям тут не ходят.
Под плаху пришлось поднырнуть: слева плахи стояли стоймя, а справа одна лежала поперёк на высоте груди, и её никто не убирал. Тимофей пролез боком, переставляя здоровую ногу, и всё равно задел плечом. Игнат просто нагнулся вбок всем телом, потому что нога у него не гнулась, и на выходе постоял, держась за плаху.
Низина открылась сразу, без спуска. Крыши были дерновые, низкие, и трава на них стояла зелёная там, где под ней шёл дым. Я стал считать и досчитал до восьми, потом сбился на той крыше, что стояла за другой, и начал заново. Вышло десять. С гребня я тоже видел десять, а Игнат с гряды насчитал одиннадцать. Пусть будет одиннадцать. Между крышами шли плетни огородов — кривые, из чего попало: где лоза, где рейка, где две проволоки в три оборота. За одним плетнём росла картошка, и половину грядки уже выкопали, а половину нет.
Лавки стояли в ряд по правой стороне, под навесами. Навесы были из брезента и из жести внахлёст, и брезент на одном был казённый, с той же кромкой, что и тот, который у нас в цеху шёл на укрывку станков.
Смотреть я старался вдоль, краем глаза, но всё равно вышло плохо.
У костра сидели двое стариков и один говорил другому что-то долгое. Он оборвал себя на середине слова, когда мы прошли, и договаривать не стал, и оба смотрели нам вслед, не отворачиваясь, пока мы не миновали костёр. Женщина с ведром остановилась, поставила ведро в грязь и стояла над ним. Ведро было полное, и она не подняла его, пока мы не отошли шагов на двадцать.
— Не глазей, — сказал мне Тимофей, не поворачивая головы.
— Я не глазею.
— Ты идёшь и головой водишь.
Босая ступня у меня уже набрала грязи, и заноза под большим пальцем сидела третьи сутки, а на мокром стала колоть сильнее.
У третьей лавки на ящике сидел одноногий. Штанина была подвязана под коленом бечёвкой, костыль лежал у него на земле, и он латал сеть, набрасывая петлю на палец, и на руки не смотрел.
— Со стороны Реактора теперь не только твари ходят, — сказал он в сеть, ни к кому. — И людишки завелись.
Никто ему не ответил. Из-под навеса кто-то сказал:
— Ты петлю пропустил. Третью снизу.
— Не пропустил.
— Пропустил. Опять к рассвету пороть будешь.
— К рассвету и пороть.
Ерофей на это не обернулся, только прибавил шаг, и фонарь у него в опущенной руке качнулся вперёд.
— Не стоять, — сказал он. — Идём.
Дальше навес был больше остальных, на четырёх столбах, и с прогона свисали шкуры — четыре или пять, мехом внутрь, — а под ними в два ряда стояли мешки, и один был развязан, и в нём была соль. Двое стояли у мешков и говорили, и один из них держал горсть соли, пересыпая её из ладони в ладонь.
— В средний пояс он теперь не пустит, — говорил тот, что с солью. — Своих без спроса не пускает. А ты ему кто?
— Я туда и не пойду.
— Все не пойдут. А Лука-то Осетров...
— Ты соль сыпь. Нечего её трясти. Она у тебя вся между пальцами уйдёт.
— Соль твоя.
— Вот я и говорю: моя.
Второй забрал у него горсть, ссыпал обратно в мешок и потянул завязку, а про Осетрова больше никто не сказал ни слова.
Шагах в двух позади меня тянул ногу Игнат, и он поймал мой взгляд, кивнул и опять стал смотреть себе под ноги.
Я хотел спросить у Ерофея, кто такой Лука Осетров, но пока собирался, мимо прошла женщина с ведром, задела меня по колену, и вода плеснула через край мне на бедро, поверх тряпицы. Она даже не оглянулась.
Крайняя постройка стояла особняком, за последним навесом, и к ней от торга шла вытоптанная плешь шагов на десять, без лавок и без мешков. Дом был дощатый, обшит в два слоя внахлёст. Дверь была другая: плахи в четверть, на трёх железных полосах, и полосы эти держались на заклёпках. Над дверью висела жесть, и по жести было выбито изнутри наружу, в три слова: «Обмен. Хабар. Харч».
Ерофей поставил фонарь на приступок и постучал: два, пауза, три подряд, ещё один.
За дверью помолчали, потом отошла задвижка.
Женщина стояла в проёме, не выходя на свет. Платок она повязала низко, под самые брови. Сама полная, крепкая, и руки такие, каких у нас в бараке ни у кого не было — широкие, в мозолях по всей ладони. На подбородке шрам, старый, дугой.
На вид я дал ей сорок пять, а потом подумал, что мог ошибиться лет на десять в любую сторону: лицо было обветренное, такое, по которому годы не считают.
Она поглядела на Ерофея, потом повела глазами по нам троим сверху вниз: на лом у Тимофея, на его ногу, которая не сгибалась, на тряпки Игната с ремнём крест-накрест, на мою серую полосу, на мою босую ступню. Потом оглядела нас по лицам, по очереди, и всё молчала.
— Марфа Петровна, — сказал Ерофей. — Данила Гаврилыч не при них. Они сами.
— Я вижу, что сами. — Она отступила в сторону. — Заходите. Дверь придержите, она у меня на верхней петле ходит, я третью неделю прошу...
Договаривать не стала и пошла внутрь.
Внутри пахло варёным — жиром и луком. У меня свело под челюстью, и я стоял и глотал, а Игнат за спиной шумно потянул носом раза два.
Прилавок был из плиты на кирпичах, и на нём лежал безмен, а рядом стояла жестяная кружка с чем-то мелким. За прилавком, в глубине, висела рогожа, и за ней кто-то передвигал тяжёлое по полу — подвинет и остановится.
— Гаврила! — крикнула она, не оборачиваясь. — Второй ряд не двигай, я сама.
За рогожей стихло.
— Говори, — сказала она мне. Рука у неё была в кармане, и по нему видно было, как она там перебирает что-то мелкое, одно за другим.
Я оправил воротник и опустил руку.
— Нас пятеро, — сказал я. — У корпуса, за второй грядой. Еды нет вовсе, совсем ничего. Взамен предлагаю поставки: что найдём в развалинах и на участке, то понесу к вам первым.
— Найдёте. — Она вынула руку из кармана и вытерла её о фартук. — Мне вашего «найдём» на полку не поставишь.
— Другого у меня сейчас нет.
— Это я тоже вижу.
Она обошла прилавок, потрогала безмен и отодвинула его в сторону, чтоб не мешал.
— Даю на шесть дней. На пятерых, — сказала она. — Крупа, сало, соль, сухари. Сегодня, в долг. Долг тридцать пять рублей. Через десять дней рассчитаешься хабаром, по моей оценке.
— Тридцать пять, — сказал я.
— Тридцать пять.
Сбоку от меня переступил Игнат, опираясь на здоровую ногу.
— Хозяйка, — сказал он сипло и тихо, вполоборота ко мне. — А это в переводе-то сколько? Ну, на обычное, если проволокой, гвоздями. Сколько за пуд?
— Смотря чья проволока.
— Наша.
— Вот и посмотрим, когда принесёшь. — Она даже головы к нему не повернула. — Тут цена справедливая, по месту. Я хабар ваш в глаза не видала, а он у меня цену спрашивает. Сначала положи на прилавок. Ты у переезда ходил, Пыльнов?
— Ходил.
— Осетрова там не видал?
— Не видал.
— Ну и не видал. — Она подняла с прилавка кружку, глянула в неё и поставила обратно. — Шесть дней и десять дней. Считай сам, я не тороплю.
Цену я принялся прикидывать, да так и не додумал: считать было нечем, я не знал ни что тут стоит рубль, ни сколько дают за пуд проволоки. Я знал только, что в бараке двое и у них нет ничего, а мы трое стоим тут с полудня и с утра ничего не ели. Тимофей позади меня перехватил лом ниже и налёг на него всем весом.
— Согласен, — сказал я.
— Ерофей, мешок сними, — сказала она. — Тот, с угла. Не этот. С угла.
Мешок он снял не тот, и она сказала ему это второй раз, и тогда он полез на верхнюю полку и достал тот, что с угла.
В сарай Ерофей повёл нас сам, потому что больше было некому: у ворот стоял парень, которому он крикнул через двор «я сейчас», и парень ответил, что ждёт уже второй час и что у него ещё лошадь не поена.
— Гости у нас тут, — сказал Ерофей и поднял фонарь мне к лицу. Я отвернул голову. — Ты не серчай, я в лицо смотрю, когда веду.
— Смотри.
— Вот и смотрю. — Он опустил фонарь и пошёл вперёд. — Дальний он, за баней. Крыша железом крыта, дождь стучит — не уснёшь. Нынче дождя не будет.
Сарай был длинный, с земляным полом, и солому по этому полу натоптали до пыли. Пахло сеном и дымом, и дым шёл с той стороны, где варили еду.
— Ножи ваши под бирками, — сказал Ерофей уже в дверях. — Три бирки, номера двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Утром спросишь у меня, не у него.
— У кого «у него»?
— У кого дам, у того и спросишь, — сказал он и ушёл.
Тимофей опустился у стены и вытянул ногу, которая не сгибалась. Лом он положил рядом, вдоль себя. Пальцы правой руки — те, что обжёг, когда подхватил у их костра горячую жестянку, — он тёр долго, по одному, и молчал, и я уже думал, что он так и заснёт.
— Больно лёгкая сделка, — сказал он. — Для первого раза.
— Лёгкая, — согласился я.
— Она нас в глаза не видела, и хабар в глаза не видела. — Он подул на пальцы. — Я бы такому и гвоздя в долг не дал.
За стеной, у бани, две женщины спорили про козу: одна говорила, что коза была привязана, а вторая — что привязана была плохо и что она это ещё в тот раз говорила. Спорили они не горячась, вполголоса, и, видно, не первый вечер.
Игнат лёг на бок и переложил правую ногу, осторожно взяв её под колено.
— Я слушал, пока вы там стояли, — сказал он сипло. — Осетров этот. Лука Осетров. Она у меня про него спросила, а мне и сказать нечего, я его не знаю. А потом двое у прилавка говорили: у Осетрова средний пояс весь под рукой, и кто в средний пояс идёт, тот идёт с его слова. И крыши у него, и люди. — Он повернулся. — Юрий Аркадьевич, а Аглая Никитична с Прохором Никитичем там сидят.
— Сидят.
— Ножа у них нет: топор у нас, нож у нас, а у неё огарок да сумка. — Он помолчал. — И Сивоок на гряду ушёл.
— Прохор с пикой.
— Прохор с пикой и с кулаком своим. — Игнат подтянул тряпку на ступне. — Я не спорю, я вслух говорю, чтоб не одному это держать.
Тимофей сказал то же утром, у гряды, и я промолчал.
Я сидел и первый раз с рассвета пустил в себя то, что гнал весь день: сутки. Сутки они там одни. Прут у бетона Прохор дожал или не дожал, это ладно. А щель боковая — та, где плечом задеваешь доску, — стоит как стояла. Она выйдет к крану, потому что воду дают по одному и не ночью, и пойдёт с котелком сама, а руки у неё трясутся уже третьи сутки. Я стал считать, сколько шагов от щели до крана, и не вспомнил. Вспомнилось другое: как она положила мне лоскут в ладонь и накрыла сверху пальцами. Один чистый лоскут, и она отдала его мне.
Женщины за стеной кончили про козу и стали про мужа одной из них.
Игнат уже не шевелился, а Тимофей завалился набок, к лому, и дышал ровно. Соломинка лезла мне под воротник, и я её вынул и держал в пальцах левой руки.
И тогда в груди открылось знакомое — жаром и холодом сразу, как заслонку отвели, — и без всякого голоса, но словами:
«Плата вперёд дороже той, о которой сговорились».
Я сел прямо.
— Что это значит?!
Внутри было пусто. Я подождал, посчитал до двадцати, потом ещё раз до двадцати — и всё равно ничего не пришло. Игнат во сне повернулся к стене.
Через щель в стене было видно двор и дальше — окно фактории. В окне горел свет, хотя двор давно спал, и по свету ходила тень, туда и назад, и там говорили сами с собой, ровно, будто считали. Самих слов до меня не доходило.
Ерофей прошёл по двору с фонарём к воротам, и когда он поднял его, чтоб окликнуть парня, свет лёг на дощатую створку, где висела вывеска: «Обмен. Хабар. Харч». Ниже вывески, по дереву, был выжжен знак — кривая метка в две черты, с крючком книзу.
Я такую метку уже видел — на панели с печатью Департамента, в развалинах барака.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: