С берез неслышен, невесом
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
Ворошилов пристроился к Берии, Хрущев пытался обнимать круглого, как набитый мешок, Маленкова, товарищ Молотов зажал глупо хихикающего Кагановича, Булганин кружил Микояна.
«Эй, брось его! Давай лезгинку!» – выкрикивал Сталин, тыча в Микояна, и тот начинал залихватски отплясывать жгучий кавказский танец.
«Молодец, молодец! – поощрял отец народов, и, вскинув над головой руки, чуть покачивал ими. – Веселей, веселей! Да-а-а-вай!» – прищелкивал пальцами он. – Тай-та-та! Тай-та-та! Оп, оп, оп! Хоть у меня попляшите! А то совсем закисли!»
Очень поздно, почти под утро, гости разъезжались. В хрущевскую машину относили выпачканную одежду, а Никита Сергеевич в неудобном, не по размеру костюме ковылял к автостоянке. Добродушно, как ни в чем не бывало, он раскланивался с соратниками по руководству страной. Чмокал улыбчивого Анастаса Ивановича, жал руку благообразному сердцееду Булганину, с придыханием прощался с самим товарищем Маленковым, гением и эрудитом, и проницательный маршал Берия кивал ему снисходительно, с симпатией. С блаженным чувством радости Никита Сергеевич ехал домой, у парадного миролюбиво приветствовал находившуюся начеку охрану, беззаботно поднимался на второй этаж, где располагалась спальня, и с тихой улыбкой замирал под одеялом. Только сердце, как пойманная в силок птица, ныло и разрывалось в груди. Хрущев из последних сил удерживал непокорное сердце в железных объятиях, чтобы оно не вырвалось, не выпорхнуло на свободу, не выплеснуло бесконечную горечь обиды, унижения и отчаянья. Он до боли стискивал бушующее сердце, душил его. Слезы унижения, несправедливости застывали в горле и не могли течь, чтобы никто не увидел их, не распознал, что происходит, – чтобы никто не донес. Укрывшись с головой одеялом, Хрущев беззвучно содрогался. Только один он знал, как ему тяжело, как страшно жить! Спасаясь лишь во сне, он грезил, каялся, причитал, просил прощения, умирал и рождался вновь, с тем, чтобы утром с неустрашимым видом шагать на работу и помогать властителю царствовать. Постепенно губы его сужались, оставляя от улыбки еле различимое подобие.
14 марта, суббота
Светлане пятый день снился отец. Лицо его не было строгим, оно было открытым, по-отечески добрым и в то же время – несчастным, очень несчастным. В одну из ночей Света внезапно проснулась и стала в темноте искать отца, так реален был сон.
– Папа, папа! – позвала она, включила настольную лампу, и тут же поняла, что это сон, что папа – умер, и больше никогда его не будет рядом. Хоть отец и бывал с ней строг, а подчас жесток, все равно оставался отцом, родителем, но любовью к нему Света воспылала только сейчас, после смерти, и любовь эта, крепнувшая каждый день, стала преследовать ее.
Света никому не говорила о снах, не решалась сказать. Она понимала, что отец на этом свете лишний, никому не нужный, никому, кроме дочери. Вася не был способен на любовь, он все утопил в вине – и хорошее, и плохое. Брат сделался похожим на отца, но только не на настоящего отца, который был велик, широк и страшен одновременно. Вася потонул в отцовском величии, превратившись в его ржавый отзвук, в его бестелесную тень, и одним видом своим раздражал бывших папиных соратников и оруженосцев, которые, дорвавшись до власти, никак не могли всласть навластвоваться. Никому теперь не было дела ни до Иосифа Виссарионовича, ни до его несчастного сына, ни до дочери.
20 марта, пятница
– Я впервые товарища Берия так близко видела, – хвасталась подавальщица Лида. – Он так улыбался – просто душка!
– Если б на меня взглянул, сердце б в пятки ушло! – поежилась буфетчица. – Я всех боюсь! – и принялась разливать по стаканам чай. – Ты, Лид, Хрущева боишься?
– Само собой. При мне он одного начальника так отчитал матом! Тот, солидный дядечка, седой, а пятнами со страха пошел. Стоит, мычит, как глухонемой, потом, чуть не плача: «Простите, простите!» А Хрущев ему: «Бог простит, твою мать!» Во как! – с выражением выдала подавальщица.
– Ох, я б со страха умерла! – заохала буфетчица.
Горкомовский спецбуфет был завален всевозможными продуктами, заставлен ящиками со спиртным. Начальник Хозуправления выдавал дочку замуж, вот и навезли сюда всякой всячины. При помощи ворчливого Тимофея и рукастой Лидки кое-как распихали свертки по углам, освободив подход к плите, ведь постоянно требовалось носить начальству чаи и бутерброды.
Нюра залезла в какую-то только ей известную глубинную полость шкафа, вынула батон колбасы и разрезала пополам.
– Нам! – объяснила она. – И еще конфетки!
К колбасе буфетчица прибавила десяток конфет. Лида спрятала конфеты под подкладку сумки, а колбасу запихнула за пазуху.
– Начальники жируют, а мы что, не люди? – кивнув на ящики и коробки, возмутилась подавальщица. – В магазинах один консерв.
– Понемногу брать можно, не заметят, – заключила Нюра и тоже стала прятать колбасу. – Вчера всю излапали и сегодня лапать начнут! – вспомнив про милицию, дежурившую при входе, вздохнула девушка. Поправив платье, буфетчица хлопнула себя по бедрам:
– Вроде схоронила. А мне Андрей Иванович нравится! – неожиданно призналась она.
Лида уставилась на подругу:
– Дура ты, Нюрка! Вышла бы за нормального парня, за своего, а то – Андрей Иванович! Сегодня Андрей Иванович, а завтра скажешь – Хрущева люблю!
– Что ты, Лидка!
– Да, да, да!
– Отстань, дура! – отмахнулась Нюра. У нее сжалось от обиды сердце, ведь призналась в самом сокровенном! Сколько ночей не спала, грезила о любимом. На глаза навернулись слезы.
– Люби кого хошь! – взглянув на расстроенную подругу, смирилась Лида. Она встала, надела мешковатое пальто и закуталась в огромный теплый платок.
– Ты похожа на чудище! – хмыкнула Нюра.
– Сама – чудище! Закрывай! – скомандовала Лида и подхватила сумку.
– Ничего не забыли? – озиралась буфетчица. – Где ключи-то? Тута нету, а тута? – ковырялась в поиске ключей Нюра. – Да вот они где! – выудила объемистую связку девушка.
– На улице метет, – сказала закутанная, как полярник, подавальщица. – Будем с тобой как белые медведи.
– Боюсь, чтоб не лапали, – распереживалась Нюра. – Что за люди, всю излапят и еще хотят!
– Идем, копуша!
– Идем. Я колбаску в чулок приткнула, не найдут, как думаешь? – опасливо спросила буфетчица.
– Не найдут.
– Все-таки перепрячу, – засуетилась Нюра. Она завозилась, распахивая пальто.
Лида недовольно смотрела на ее торопливые движения.
– Так-то лучше! – закончив, успокоилась буфетчица и хихикнула: – Вместо сисек будут колбасу щупать!
24 марта, вторник
Нина Петровна была занята. Весь день она ходила по дому, давала распоряжения, суетилась, но хлопоты были приятные: из угловатой, неуютной дачи в Ильичево Хрущевы перебирались в шикарный Огаревский особняк, который стоял на противоположном берегу Москвы-реки. Несколько дней назад состоялось решение Правительства, по которому Никите Сергеевичу предоставлялась новая дача за городом. Дом этот оказался куда просторнее прежнего, с многочисленными холлами, террасами, светлыми комнатами, парадной мраморной лестницей. Все тут выглядело основательно и монументально. И участок громадный – конца и края нет. Левее дома начинался фруктовый сад, окруженный живописными полянами, а за полянами – настоящий лес, с дубами и елками, да такой дремучий, что можно ненароком заблудиться. При въезде на территорию стоял амбар, наскоро превращенный в гараж, в стороне, просматривалось здание для обслуживающего персонала, переделанное из княжеской церкви. Наискосок к центральному входу, возвышалась выкрашенная в голубой цвет горка, перед горкой зимою обычно заливали каток. Минут восемь-десять и можно, прогуливаясь, оказаться у реки.
В отличие от Ильичево, огаревский дом не был из вновь отстроенных, а возводился как загородная резиденция московского генерал-губернатора, родственника императора, аристократа и богача – просторный, торжественный. Одно время тут жила сестра Ленина, потом заселился секретарь Московского горкома Щербаков. После его смерти особняк пустовал. Хотели передать его Булганину, но почему-то не сложилось, и вот он достался Никите Сергеевичу.
– Спасибо скажешь! – выговорил Берия. Это он дал указание готовить резиденцию под Хрущева.
Но не только большим человеческим спасибо Никита Сергеевич отблагодарил друга. Прихватил он чуткому товарищу бутыль рябины на коньяке собственного приготовления, свиной окорок, который коптили с вишневыми веточками и душистым перцем по рецепту житомирского кулинара Попенко, привез Лаврентию Павловичу застреленного на охоте молодого олененка, дюжину зайцев и двух бобров. Бобров в последнее время даже очень стали кушать. Бобровое мясо было жирновато, но нравилось Хрущеву куда больше деликатесной водяной крысы нутрии. Непросто угодить всесильному министру! Никита Сергеевич суетился, раскладывая на маршальской кухне охотничьи трофеи.
– Напер! – оглядывая дары, довольно отозвался Берия и усадил Никиту Сергеевича выпить по рюмочке.
– Дом-то нравится?
– Еще бы!
Вещей у Хрущевых имелось немного: одежда; всевозможная кухонная утварь – сковородки, кастрюли, тарелки, чашки, чайники; из мебели – две детские кроватки, бамбуковое китайское кресло-качалка, да три сундука с постельным бельем и скатертями. Изобиловали бесполезные вещи – бессмысленные сувениры с дарственными надписями, выбрасывать которые не поднималась рука. А еще были книги, четыре высоченных до потолка шкафа. Никита Сергеевич любил читать, с юности его тянуло к печатному слову, и даже сейчас, допоздна просиживая на работе, он не бросал чтение, читал запоем, особо любил Некрасова, Максима Горького, Михаила Шолохова, на все лады расхваливал украинского прозаика Корнейчука, который, словно послушный партийный горн, воспевал успехи социализма, оправдывая и объясняя самые неприглядные ошибки в ретивой советской истории.
Нина Петровна оглядела книжные полки: все книги требовалось достать, разложить на стопки, перевязать. С книгами получалось много мороки, но к переезду готовились основательно, старались ничего не забыть, а лишнее раздать или выбросить. Ненужного всякий раз оказывалось чересчур много – как начнешь разбирать, в хламе задохнешься! Лишь мама Никиты Сергеевича, вслед за сыном прибывшая в Москву, всякую вещь считала очень даже нужной, и выкидывать или отдавать жалела.
– Да что мы, богачи, в самом деле?! – возмущалась родительница. – Ценностями бросаемся! Это нам ой как пригодится! – и незаметно, чтобы не попасть на глаза невестке, стаскивала то одно, то другое в свою комнату и удовлетворенно вздыхала: – Спасла! Нинка-то ничего не жалеет, по миру нас пустит! – Правда, схоронить от упрямой Нины Петровны удалось далеко не все.