Отстраненный от работы первый секретарь ЦК Компартии Казахстана Жумабай Шаяхметов был категорически против сельскохозяйственного эксперимента, против распашки веками покоящихся в мире земель. Казах утверждал, что климат республики не позволит получать стойкие урожаи, говорил, что огромен риск потерь, вспоминал про суровые ветра, перед весной дующие с удвоенной силой, способные разорить созревающие урожаи, выдрать из земли семена, унести невесть куда тот самый черноземный слой, жизненно необходимый для сельхозрекордов.
– Не беспокойте землю, идите на Алтай, в Приморье! Сажайте там, где не бывает степных бурь! – умолял он.
Но его не слушали, лязгали гусеницы, сигналили грузовики. 250 тысяч квадратных километров плодородных земель, территория по размеру превышающая площадь Англии, днем и ночью распахивалась и засевалась. Шаяхметов хотел сохранить степи, где испокон веков, выпасался скот. Как мог он, выросший в нетронутом крае, лишить пастухов пастбищ, как мог разрушить вековой уклад? На все предложения Жумабай категорически отвечал «нет!» и, мало того, настраивал против воли Москвы население. Общего языка найти с ним не получалось.
Оставив пост казахского первого секретаря, с которого его, мягко говоря, подвинули, Шаяхметов не успокоился, не проходило дня, чтобы он не высказал своего негативного мнения. Обаятельному и обходительному Брежневу приходилось тяжко. Переубеждать и уговаривать он умел, и переубедил сотни, тысячи казахов. За долгие месяцы по нескольку раз объехал он Кустанайскую, Целиноградскую, Северо-Казахстанскую, Кокчетавскую, Тургайскую и Павлодарскую области, простирающиеся с запада на восток на тысячу триста километров, а с севера на юг на девятьсот. Начальству сулил повышения по службе, жадным обещал деньги, кому-то пророчил славу. Многие верили Брежневу, но далеко не все.
Мудро Никита Сергеевич придумал послать в Казахстан городскую молодежь. Эшелоны с комсомольцами шли из Москвы, из Ленинграда, из Киева, Минска, из других европейских городов СССР. Вчерашние школьники жаждали романтики, рвались на подвиги, стремились доказать, что стали взрослыми, самостоятельными, что не боятся трудностей. Заботами партии, Родина стала для них не пустым звуком. Выпускники с энтузиазмом брались за дело, разворачивали между бригадами, колхозами и областями соревнования, влюблялись, женились, рожали детей, тем самым еще больше привязываясь к суровой стороне, однако, с течением времени задора поубавилось, степь подбиралась ближе, подползала к самому горлу и душила. Тяжко приходилось тут жить. Невзирая на необустроенность, с которой еще как-то мирились, пытались веселиться, не закисать. В воскресные дни ходили на танцы, в гости, но изо дня в день караулила чужаков монотонная безысходность. Пленники сливались с безликим однообразием, как будто их заворачивали в нервущуюся серую бумагу, они скучали, плакали, впадая в еще большее уныние. Работа тормозилась, захлебывалась, шла вкривь и вкось.
Новый первый секретарь ЦК Компартии Казахстана Пантелеймон Пономаренко, избранный вместо Жумабая Шаяхметова, был до отвращения требователен, он не щадил никого, главным для него было любой ценой выполнить заданный план, доказать, что он стоящий руководитель и его место – в Президиуме Центрального Комитета. Брежнев, являлся его абсолютной противоположностью, чуткий, отзывчивый. Нелегко приходилось второму секретарю при таком безапелляционном первом.
Каждый день Леонида Ильича начинался с разъездов. На местах шли совещание за совещанием. Намечали где пахать, откуда и куда вести дороги, где возникнут новые колхозы, как эти колхозы назвать, где закладывать жилые поселки, где расположить ремзоны для механизации, где поставить элеватор, куда в первую очередь давать трактора, где удобней разместить склады горючего. Схемы обустройства предельно напоминали одна другую, за основу был взят принцип единообразия: поселок – детсад, школа; на пять колхозов – больница; в каждом колхозе – клуб, где для целинников в праздники споют и станцуют артисты, по выходным – покажут кинофильм, но все равно возникали тысячи вопросов.
В каждом поселении обязательно имелись промтоварный и продовольственный магазины с разнообразным ассортиментом. Государство исправно и богато снабжало целинников, тут можно было купить все от телевизора до китайской рубашки, и водку, понятно, регулярно подвозили. Пили, к сожалению, и довольно крепко пили. Не выдерживали ребята тяжелой работы без градуса, но упрямо поля распахивались, засевались, намеченная программа выполнялась.
Чтобы выглядеть более авторитетно в сравнении с новым первым секретарем, бесцеремонным Пантелеймоном Кондратьевичем Пономаренко, второй секретарь Брежнев не жалел себя, стараясь доказать, что он – не хуже! – не до отдыха ему было. Несколько раз, прямо на совещании, Леонид Ильич падал, сраженный высоким давлением, однажды подхватил тяжелое воспаление легких, но так или иначе стал в Казахстане не чужим, нашел друзей, заслужил уважение. Симпатичным человеком оказался ученый Кунаев, которого Леонид Ильич настойчиво двигал в председатели Казахского Совмина. При всяком удобном случае, Леонид Ильич снимал телефонную трубку и просил соединить с Хрущевым. Не стеснялся даже через приемную передавать Никите Сергеевичу объективные, но исключительно позитивные сведения. Иногда рассказывал забавные истории, исправно звонил поздравить кого-нибудь из хрущевских родных с днем рождения или по другому торжественному поводу.
С собой в Алма-Ату Леонид Ильич прихватил двоих шоферов, охранника, повариху и безотказного помощника Костю Черненко, который приглянулся ему еще в Молдавии. Именно Костя Черненко разбудил ранним утром заспанного второго секретаря Компартии Казахстана и сообщил про беду.
Леонид Ильич трясущимися руками потянулся к аппарату ВЧ.
– Степь горит, тушить нечем, – жалобно простонал он. – Вагоны, бытовки, техника, все пылает. Не казните, Никита Сергеевич!
Хрущев тяжело дышал.
– Ты куда смотрел?
– Я предупреждал, что жара стоит адская, что опасно! Надо пожарные дружины выставлять, водой запасаться, оставлять на ночь дежурных, а Пономаренко отнекивался, на ЦК кивал, мол, в Москве не поймут, что вы будете недовольны, если людей с основной работы отвлечь. Вот и дождались, – жалко оправдывался Леонид Ильич.
– Провалили, бл…и! – выругался Хрущев и повесил трубку.
Брежнев сидел в задымленном Целинограде и плакал – вот и кончилась его скорая карьера, его слава. Вспыхнула и прогорела вместе с загубленным хлебом.
Пламя разрасталось, пожирало трактора, комбайны, на скорую руку построенные домишки, гудело в заваленных хламьем домах культуры, бушевало в детских садах, библиотеках. Бескрайние, уходившие к горизонту поля пропадали под немилосердным безумством ревущего огня. Яркие всполохи озаряли хмурое от дыма небо, люди начинали задыхаться, целинников надо было срочно эвакуировать.
– Гибнет целина, гибнет! – прокричал вбежавший в кабинет чумазый секретарь Целиноградского обкома.
Он был мертвецки пьян. Воды, чтобы тушить огонь не было. Горючее, хранившееся в железных бочках, глухо взрывалось, подсвечивая огрубевший горизонт слепящими вихрями.
Леонид Ильич поднялся из-за стола и застыл перед окном, смотреть, как догорает бескрайняя засеянная отборной пшеницей степь, его детище, его оборванное счастье.
Поздним вечером, когда звезды взошли на темном небе, Никита Сергеевич зашел в калитку микояновского особняка.
– Спит Анастас Иванович? – спросил он охранника.
– Не спит, товарищ Хрущев!
– Скажите, я тут.
Через минуту появился Микоян.
– Что случилось, Никита? – вглядываясь в потерянное лицо соседа, спросил он.
Хрущев заплакал:
– Нету больше целины, Анастас! Сгорела. Дотла сгорела!
Никита Сергеевич опустился на лавочку под пушистыми туями.
– Ничего не осталось, один пепел! Хлеба не будет!
– Успокойся!
– Сожрут меня теперь волки, сожрут с потрохами! – причитал несчастный.
Микоян обнял товарища за плечи. Хрущев взвыл.
– Я сейчас! – Анастас Иванович скрылся в доме.
Никита Сергеевич сидел на лавке перед крыльцом и всхлипывал:
– Как же такое случилось? Как же могло?
Непоправима была потеря, и слишком сильна обида, обида – на весь белый свет!
Через минуту Микоян вернулся, в руках у него была бутылка тутовой, два стаканчика, лаваш и сыр. Все это он положил на скамью, поломал хлеб, сыр, откупорил бутылку.
Выпили молча. Тутовка была крепкая, градусов пятьдесят. От крепости напитка Хрущев зажмурился, утер рукавом рот и заплаканные красные глаза.
– Весь вечер плачу, успокоиться не могу, душа разрывается! – выговорил он.
– Держись, друг, держись! – обнимал Микоян. – Мы и не через такое проходили!
Анастас Иванович снова потянулся к бутылке.
Уютно было сидеть здесь, под туями, на незаметной постороннему глазу лавочке. После третьей рюмки Хрущев захмелел и немного успокоился.
– Не буду больше, – отстраняя рюмку, запротестовал он, – домой не дойду!
Микоян не настаивал. Убрал бутыль на землю, чтобы случайно не разбить.
Стояли последние дни лета. Вот-вот задышит неуютной прохладой осень, остановит соки жизни, укротит силы. А пока кругом разливалась торжествующая тишина певучего августа, густого, сладкого и неповторимого. Хотелось дышать полной грудью, радоваться неясно чему, но чему-то приятному, волнующему.
Никита Сергеевич утер непокорные слезы, распрямил плечи, откинулся на скамейке, запрокинув голову выше, и, вглядываясь куда-то вдаль, начал читать стихи:
Август – месяц лета уходящего,
Август – золотистые поля,
Притомилось солнце, лес палящее,