– Франсуа Мансара.
Аплодисменты.
– Воинствующий снобизм! – истерично выкрикнула, бодро вскочив, сморщенная и седенькая, стриженная под мальчика арткритикесса из «Ле Паризьен либере» в строгом брючном костюмчике.
– Спасибо, мадам!
– Позвольте кое-что уточнить. Стекло, прозрачность – намёк на идеалы демократии, не только мало-помалу преданные, но и, вопреки блеску идеально вымытых стёкол, порушенные?
– Почему нет?
– Да ещё эстетика дематериализации, блики, заместившие сущности… Это следы опустошения? Символы нынешней жизни, превращаемой в фикцию?
– Горячо!
– И – вопреки фикциям – вполне натуральная тягостность той самой коллективной клаустрофобии?
– Горячо, горячо! Я почувствовал себя таким умным…
Аплодисменты.
– Весь век, мы, возводящие в идеал прозрачность, иллюзорно защищённые лишь стеклом, кидались камнями?
– Ну да, мы с вами посудачили уже о тотальной хрупкости и уязвимости… Разве не кидались? И сейчас кидаемся… И стеклянные колоссы наших мечтаний рушатся…
– Башни-близнецы?
– Ну… Тут не до поэтичности, это буквальное направленное сокрушение-обрушение с тысячами погибших…
– Но как удалось вам, не потеряв главного, соединить в «Стеклянном веке» столько разных, казалось бы, несовместимых, если не сказать враждебных, идей?
– Начинал я с кое-каких преобразований в лингвистике, доведённых до синтаксиса, разделительный союз «или» я старался заменять, где можно и нельзя, соединительным союзом «и».
Аплодисменты.
– Мелкая синтаксическая особенность – ещё не содержательный принцип.
– Мелкая? Как сказать… Между прочим, бинарная логика, как логика противопоставлений, все её «да» и «нет», пресловутое её «или»-«или», сталкивая по заветам Гегеля тезисы с антитезисами, завела наше мышление в тупик своими обманными инструментами постижимости. Недаром принцип «или – или», на котором работают традиционные, – ткнул пальцем в свой ноутбук, – ЭВМ, светлые прикладные умы обещают заменить в обозримом будущем, дабы в микродоли мгновений интегрировать противоположности, на «и – и» квантового компьютера.
Тут, там – бульканье воды; разносили прохладительные напитки.
– Ваша книга не по вкусу газетным рецензентам, тем, во всяком случае, чьи колонки я успел прочесть: «Лица художников и зодчих нежданно накрывают тени веков, города, памятники, картины наслаиваются, мысли о городах, памятниках, картинах не развёртываются, рождаясь одна из другой, а, как кажется, бесцельно петляют и скачут», – цитирую по свежей интернет-версии «Фигаро» – Ко всему вас обвиняют в «усложнённости и чрезмерной густоте материала, в увлечении – в ущерб смыслу – длинными запутанными фразами, орнаментальностью письма». Порекомендуйте, что предпринять тем, кого интересует конкретный предмет искусства, сам предмет-произведение, а не нагромождение трактовок, вычурно изложенных вами…
– Что предпринять или чем заняться, если серьёзная книга не по зубам? Жевать попкорн.
Смех, аплодисменты, глухое раздражение шиканье… Откуда в нём эта небрежная снисходительность? Ох и многое же себе позволял в гостях, мгновенно переходя с низкого слога на высокий и обратно, этот русский франкофил, витиевато режущий свою правду-матку, свободно и всегда к месту цитирующий Монтеня или Паскаля.
– Но ведь всё популярнее точка зрения, что книга ли, спектакль, кинофильм должны развлекать и отвлекать от тягостных повседневных проблем, разве не так?
– Не забыли, кто впервые заявил эту точку зрения?
– Кто же?
– Доктор Геббельс.
Неуверенные аплодисменты.
– Вас оскорбляет и пугает тупая, алчная до развлечений публика?
– Меня?! – как хотелось ему бросить им в лица что-то резкое, даже обидное, но он смог остаться всё-таки в границах приличий. – Меня-я-я? – повторил, растягивая, вопрос. – Берите выше: эта массовая, сытая, алчущая лишь бездумных развлечений и удовольствий публика – враг искусства; серьёзное искусство как рыночный товар уже давно неконкурентоспособно.
– А обвинение в маниакально-депрессивном психозе в той же «Фигаро», – голос из задних рядов, – вас тоже не оскорбляет?
– Ничуть, «Фигаро» меня скорее похвалила: маниакально-депрессивный психоз – аналог-архетип творческого возбуждения, которое то и дело обесточивается сомнениями, разве не так?
– Нет, правда, почему вы так заумно разбираете и трактуете широко известные артефакты? Чтобы всех нас запутать?
– Широко известные? – вздохнул. – Всё просто: предметы-артефакты – соборы, полотна – вне индивидуальных трактовок, в том числе и вне моих заумных трактовок, теряют свою подлинность и, значит, вообще не существуют.
– Но помимо вашего субъективного мышления как-никак есть ещё и объективная реальность…
– Объективное, субъективное… – Не надоело?
– Вы и тут против разделения?
– Мышление-сознание и бытие – это вообще-то одно и то же.
– Как?
– Так! Попробуйте доказать обратное.
– Но как же факты…
– Напомню Ницше: фактов не существует, есть только интерпретации.
– И что же, вы считаете, что подлинность ускользает?
– Я? Благодарю… Но не преувеличивайте мою роль в истории мысли: так ваш соотечественник Лиотар считает.
– И реальность отменяется? Не об этой ли отмене и незаметных следствиях её, отмены реальности, ваш «Портрет без лица»?
– Какой смысл вы вкладываете в изношенное, протёртое до дыр слово? Реальностей много, в каждой голове – реальность своя. Если же к тому, что вы соизволите посчитать реальностью, прикоснётся искусство, она, ваша реальность, и вовсе перестанет существовать, но зато она переродится в произведение, где обживётся совсем уже новая, совсем другая реальность… Всё, включая индивидуальные реальности нас самих, нас как «целей в себе», – трактовки, интерпретации!
– Поясните…
– На пальцах, но при этом – строго научно?
Смех.