– Дочь свою? – спросил я с удивлением.
– Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! – почти вскрикнула, спохватись, няня.
Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.
VIII
На пятый день я подъезжал уже по проселку, извивающемуся между волнами золотых колосьев барского поля, к селению, которое тянулось в одну линию под грустным еловым лесом. То было Шарково. Проехав ряд курных изб и деревянную церковь, я увидел помещичий дряхлый дом с полуразрушенною оградою; двор зарос густою травою, как заповедный луг; повсюду запустение.
«Куда я приехал? Может ли быть, чтобы здесь жил Мемнон?» – думал я, приказывая остановиться подле ворот. Кого спросить? Тут, кажется, ни души нет. В стороне, подле дома, где висела на перекладине деревянная сторожевая доска, пошевелилась человеческая фигура: это был седой старик, с клюкою в руках.
Соскочив с брички, я подошел к нему.
– Кто здесь помещик?
– Помещик? – отвечал он, сняв шапку и почесывая голову…
– Не Мемнон ли Васильевич Пальмирский?
– Так, так… боярин.
– Дома он?
– А может, и дома. Спрошу у его милости дворецкого.
Я взбежал на крыльцо; навстречу мне вышел слуга.
Я узнал в нем слугу Мемнона. Он так обрадовался мне, что начал целовать мои руки.
– Где барин?
– В монастыре, сударь.
– Как в монастыре?
– Они изволят каждый день ходить к обедне в соседний монастырь.
– Мемнон, Мемнон! – вскричал я. – Что ж вы тут делаете?
– Бог знает что. Вот уж с полгода приехали и живем, как изволите видеть…
Вслушиваясь в слова старого Никона, я проходил между тем по комнатам, в которых воздух был заражен гнилостью; на стенах обои покрыты были пылью и паутиною. Кое-где стояли дряхлые столики и стулья, на которых из-под оборванной кожи торчала клочьями конская шерсть. Стекла в окнах от времени потускнели, сделались радужного цвета. В одной из угловых комнат стояло старое канапе, на котором раскинута была бурка и в головах лежала кожаная подушка; у стен пустые шкапы с отбитыми дверцами…
– Боже мой! неужели здесь живет Мемнон?
– Как видите, сударь, – отвечал Никон со слезами на глазах и стал рассказывать мне про барина своего.
Такой богомольный стал, что и Бог ведает, – говорил он, – посадит меня подле кровати, да и велит читать, а сам лежит, как мертвый. А как прослышит колокол в монастыре, вскочит и идет… станет на паперти, да и молится. Вот уж полгода ведем такую жизнь… Хоть бы вы уговорили его…
– Скоро он будет?
– Теперь скоро.
Я бросился на канапе, закрыл лицо руками и не мог слушать ропота старика на своего барина. Судьба Мемнона приводила меня в содрогание.
– Дай мне чаю, Никон, – вскричал я, чтобы удалить его от себя.
– Чаю? – отвечал он, горько улыбнувшись. – Да мы, сударь, позабыли, как и пьют-то его!
Я взглянул на Никона и не знал, что говорить.
– Разве молочка прикажете… Барин ничего не изволят кушать, кроме хлеба да воды.
Никон вышел, а я, как полоумный, вскочил с места и заходил по комнате – думал о Мемноне, о себе, думал о прошедшем, сравнивал надежды юности с наступившею действительностью, как роскошный цвет с плодом, побитым судьбой, – искал, не осталось ли чего-нибудь для будущности, – и не находил.
– Барин идет! – вскричал вдруг прибежавший Никон. Я бросился навстречу и почти без слов упал в объятия бледного, со впалыми глазами человека, в длинном черном сертуке.
– Ну, счастлив ли ты? – спросил он меня. Безгласно смотрел я на Мемнона и снова обнимал его; слезы катились из глаз моих градом.
– Елена твоя, – продолжал он, – кому же ей принадлежать, кроме тебя, которого она любит? Я это видел. Отец прочил ее за серба Вранковича, но я откровенно сказал Вранковичу, что она не может быть его женою, потому что любит другого. Добрый серб отказался от прав на руку Елены, не имея прав на сердце.
– Вранковича, Вранковича? – повторял я совершенно безотчетно, и мне казались слова Мемнона насмешкою – я смотрел на него безумным взором.
– Обними же меня еще, – повторил он. – Я рад, что ты обязан мне чем-нибудь… Ты счастлив, и для меня довольно…
– О, спасибо, спасибо, друг! – вскричал я, сжимая его в судорожных своих объятиях.
– И я счастлив, – продолжал Мемнон, – хоть, может быть, не всякий поймет счастье мое… Пойдем, я тебе расскажу.
Молча проходил я с Мемноном по пустым комнатам до его спальни.
– Ты счастлив? – сказал я, без всякого внимания садясь подле него на канапе. В то время в мыслях моих были Елена, серб и сам я… три существа, погибших для счастья.
– Если бы ты видел, – вскричал Мемнон, всплеснув руками, – если бы ты видел ее! Я не в состоянии описать тебе красоты, которая выше человеческого понятия!.. Я могу только назвать ее по имени… ее зовут Верой!.. Я мог бы тебе показать ее, да это было бы соблазном чувств; я и сам не смею на нее смотреть… Довольно появления, присутствия ее, чтобы испытать всю полноту блаженства, какое только возможно на земле… Не спрашивай меня, кто она!.. К чему этот вопрос? Ты видишь: я здесь не в кругу людей, которым нужно имя, звание, значение в свете для тех, кого они хотят удостоить своей любовью или дружбою… Это не какая-нибудь светская красавица, которая никуда не годна без своего богатства, пышных украшений, без выученных приличий и приемов, без своих титулов и золота… Нет! она не героиня романа, которую, не чувствуя любви, можно уверять в любви; с которой одно наслаждение – объятия; которую можно осыпать нечистыми поцелуями и потом возненавидеть… Нет! она недоступное существо для всего, что пахнет землею!.. О, добра ближняя, искренняя моя! Вся добра, и порока нет в ней!.. Голубица моя в покрове каменне!..
Я слушал Мемнона и невольно забыл собственную судьбу; он пробудил во мне сострадание.
– Друг мой, – продолжал он, – ты знаешь сладость любви, тебе понятны все наслаждения взаимности; но ты обладаешь чувствами той, которую любишь; ты властелин ее с той минуты, как она твоя; ты все для нее, у тебя нет счастливого соперника…
– Счастливого соперника! О, не говори, Мемнон, обо мне, говори о себе!.. Ты несчастлив!..
– Я несчастлив? Кто тебе сказал? – возразил он с удивлением. – Нет! счастья моего не нарушат люди всеми своими ухищрениями и соблазном… Знаешь ли ты… если бы она посвятила мне милльонную долю святого чувства, которое питает к Нему, как бы я был блажен! От утра до вечера и от вечера до утра я все бы молился; ни одного мгновения не помрачил бы ни задумчивостью, ни печальным вздохом… Но это слишком… Глупо добиваться слова «люблю», когда чувство говорит яснее взорами!.. Нет! прочь сомнения!.. Я видел – для чего ж взор поверять слухом?.. Да, мой друг, я видел, я чувствовал, что я…
Мемнон бросился ко мне на шею и почти шепотом произнес: «Я любим!..»
– Да, слушай: она прошла мимо меня, взглянула на меня, приложила руку к сердцу и подняла взор к небу… Довольно ли этого? а? скажи мне, друг мой… Что ж ты молчишь?.. Поделись со мною счастьем: во мне избыток его… Обойми меня!
Глаза Мемнона сияли радостью, крупные слезы выступили на них; я сжал его в объятиях, и мы оба зарыдали. То был дележ земного счастья – счастия земного!