У подъезда сидят мелкие, наверное, двенадцатилетние, ржут, на меня оглядываются. Не припомню, чтобы в нашем подъезде кто-то из них жил, так что неясно, с какой стати ржут. Шугануть можно, но неохота связываться. Да и смелые, впятером сидят.
– Вас на балконе слышно, – всё равно говорю, – потише нельзя?
Мелкие потягиваются, переглядываются. Наконец, самый длинный, долговязый, похожий на пятнадцатилетнего, сплёвывает в траву и поднимает блёкло-голубые глаза. Под глазами синяки.
– А чё тебе, бля, мешаем? – равнодушно говорит долговязый.
– Мешаете, – останавливаюсь. Вру: никто не мешал, я и не слышал с балкона. Но теперь и не уйдёшь.
– Ну так вали, – так же тихо говорит долговязый; дружки поддерживают, ржут. Какая-то девка в короткой кофте, открывающей живот, громко смеётся и опускает голову на плечо долговязого. Эти старшие – есть ещё один полноватый, спокойный, остальные – совсем детишки. Но стою.
– А может, вам скорее свалить? Давайте, поднимайтесь все.
– Больше тебе ничего не надо?
– Ничего. Давай, бери свою девку и уматывай. Остальной детский сад пусть тоже валит.
Длинный отодвигает девку, поднимается. Сейчас уже видно, что он с меня ростом. Подходит близко, в полуметре останавливается.
– Дальше что?
– А ничего.
– А если мы? А?
Но не подходит, держится.
– Вас на меня не хватит.
– Ага, не хватит. А чего ты без маски – не боишься эту хрень подхватить?
– Нет.
– И мы не боимся. Мы специально вместе собираемся.
Всё ещё стоим друг напротив друга, но не так. Отчего-то внимательнее смотрю на них и понимаю – а я ведь пару лет назад так же стоял бы, разве что, может, не задирался, ушёл.
Но тут девчонка, поэтому длинный уйти не может.
Девчонка и дружки.
Но дружкам, может, не так важно.
Разве что совсем мелкому, наверное, пятикласснику.
– Специально? А вам ничего не говорят, что выходите? Школу-то не просто так отменили.
– Она вон в школу и так не ходила, – толстый кивает на девчонку в короткой кофточке, – всё больше по впискам шатается.
– Завались, – у девчонки голос осипший, – что ты меня перед людьми шалавой какой выставляешь.
Улыбаюсь. Долговязый не знает теперь, как перестать стоять напротив.
– Так все знают, что ты, Насть, шалава, что выставлять, – говорит долговязый, оборачиваясь.
Смеются. Девчонка матерится, толкает в плечо ближайшего шкета.
– Может, он ещё не знает, – толстый кивает на меня.
– Ладно, надо идти, – говорю, хотя не знаю, куда, – если что, я на пятом этаже живу. Если кто что скажет.
– Мы недолго, – тихо обещает долговязый.
И садится к девчонке обратно. И хотя они мелкие, и говорят о ерунде всякой, но почему-то страшно захотелось остаться, сидеть на лавочке, курить «Winston», смеяться над жирным, утешать Настю. Не похожа на шалаву, хотя и кофта дурацкая, и джинсы с низкой посадкой оголяют полные бока.
И это ничего не значит, потому что когда я мелким был – тоже все обзывались, хуже даже.
Как меня называли?
Как меня называли?
Не помню.
Но понравилось больше всего, что мелкие сидят расслабленно, близко, не говорят ни о чём таком, о чём сейчас везде, не обсуждают новости, маски не носят. Они бы ни за что не надели, скорее послали бы родителей и свалили.
Просто бы ушли вместе сидеть.
Я так не могу.
Если бы отец и мать носили и не выходили никуда – не смог бы сопротивляться, спорить.
Но им всё равно.
Я еду на Чистые. В вагоне шесть человек забились по углам, не читают, музыку не слушают, оглядываются беспокойно. На «Трубной» в вагон заходят полицейские, трое, все в чёрных масках, от которых становится ещё страшнее – ведь у них частью формы выглядят, точно они лица хотят скрыть. Думаю, что им хотя бы опускать маски надо, когда к человеку подходят – как гаишники козыряют, как мужчины раньше шляпы приподнимали. Они подходят к мужчине в углу. Может быть, потом ко мне – но не двигаюсь с места, потому что слишком сильно брезгливо-радостно-облегчённое – не меня, не меня. Вынимаю один наушник, прислушиваюсь к тому, что говорят. Спрашивают пропуск. Мужчина шарит по карманам, огрызается. Взрослый, пожилой, лет пятьдесят – иначе за телефон бы схватился, а так в бумажки верит. На «Трубной» они выходят вместе, а полицейские не оборачиваются ни на кого больше. Глаза мужика растерянные, незлые, я взгляд отвожу – что сделаю, ничего.
Не хочу вмешиваться, я кто такой, а кто бы вмешался? Никто.
У меня пропуска нет, конечно, я и не думал, что на самом деле так всё строго.
Закрываю глаза, представляю Веру, почему-то в очень коротком платье. Она в таком коротком в школу никогда не приходила, но однажды видел в парке Горького – она лежала на газоне под балюстрадой, загорала. На следующий год балюстраду отремонтировали, но точно помню, что тогда ещё было много крошащейся штукатурки, острых краёв.
А Вера лежала, в джинсовых шортах и лифчике, прямо на зелёной немнущейся траве, без коврика, пиджака, брошенного на землю, без ничего. Только футболка белая под головой. И я почувствовал, как трава щекочет её кожу, как мошки ползут по стебелькам, по ногам, животу. Вера уже успела немного загореть – в школе сидела белая, а тут золотистая, разглядел даже светлый пушок на ногах, выгоревший от солнца. Вообще-то они бреют все, и давно, класса с восьмого, но тут вроде и неопрятно – а смотрится по-другому.
В какой-то момент подняла голову, а я отвернулся – не хотел, чтобы заметила.
Поднялось тёплое от ног, разошлось по телу.
Что это было?