Оценить:
 Рейтинг: 0

Антислова и вещи. Футурология гуманитарных наук

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

41

Объективный лингвистический идеализм. Установление языкового субстрата бытия, если хайдеггеровские интенции по–прежнему в философской моде, взывает к конкуренции с естественным антиязыком, который решился на именование того, что лежит далеко за пределами неноминируемого (исчерпание субстрата номинации означает исчерпание не столько номинации субстрата, сколько номинации номинации, суммированное в следующей формулировке онтологического доказательства: «Существовать значит быть именуемым» (объективный лингвистический идеализм)). Под предикатом «быть именуемым» подразумевается: быть именуемым всеми существующими способами номинации – даже такими, которые именуют – не – именуя, а также не – именуют – именуя). Бытие – именуемым – это привилегия не только бытия, но и небытия, которое склонно к номинации, а потому существует отнюдь не в традиционном онтологическом смысле. Критерий несуществования ex definitio распространяется на непоименованное небытие, отождествляя существование с (не) бытием–именуемым). Антилингвистическая философия, занимающаяся разрешением проблем употребления естественного антиязыка, скалькирована с лингвистической философии не для того, чтобы повторить неудачу неопозитивизма, а с целью подготовки пользователей антиязыка, поставляющих факты для соответствующих расследований в духе Витгенштейна (например, каким образом можно номинировать то, что не существует непоименованным). Нищета номинации: «Но то, чего не хватает каждой отдельной вещи, является бесконечным; мы не можем заранее знать того дополнения, которого она требует» (Деррида)[84 - Деррида Ж. Диссеминация / Пер. с франц. Д.Ю. Кралечкина. – Екатеринбург: У–Фактория, 2007. – 608 с. – (Серия «Philosophy».) – С. 371.]; другими словами, антиязыковая игра в антисловные множества представляет собой классическую игру в семиотику, а также в риторическую теорию числа: «Перечисление, как и обозначение <dе–nomination> собирает и разбирает, сочленяет и расчленяет одним и тем же жестом число и имя, отграничивает их на границах, к которым постоянно подступает без–граничное, перебор, прозвище <surnom>. Так открывается и снова закрывается ларец. Чисел и слов не хватает для производства письма, в силу чего они в нём сотрудничают, приводя к перепроизводству (и прибавочной стоимости), без которой никакая мета не была бы оставлена» (Деррида)[85 - Там же. С. 459.]. Тавтологизация перформативного парадокса влечёт за собой автореферентный хаос, который бессмысленен для синергетического движения в естественном языке (если (методологическая) презумпция перформативного парадокса, или автореферентизм, положена в качестве критерия научной истинности, то автореференцией для автореферентизма является её отсутствие в соответствии с методологической презумпцией); бессмысленность рассеивается по направлению к собственной редукции, закладывающей абсурдную номинацию в семи(о)тическое ростовщичество: если бессмыслица опережает деноминацию, игнорируя неденоминабельность в буфере несуществующих деноминаций, то «изначальным опозданием» для неё будет считаться означивание, не поспевающее за обессмысливанием в утопии языка бытия, к беспризорности которого не проследить ни одной тропы). Антиязыковая философия – это философия о вещах, номинация которых в качестве антислов компенсирует принцип «изначального опоздания», присущий естественному языку в форме мышления, путём экспликации их интенции истинного наименования: «Отсюда проистекает общезначимая потребность сегодняшнего дня вновь, с новыми силами взяться за вопрос сохранённого имени – вопрос палеонимии. Зачем сохранять на тот или иной срок старое имя? Зачем смягчать воспоминаниями воздействие некоего нового смысла, нового понятия или нового объекта?» (Деррида)[86 - Деррида Ж. Диссеминация / Пер. с франц. Д.Ю. Кралечкина. – Екатеринбург: У–Фактория, 2007. – 608 с. – (Серия «Philosophy».) – С. 11–12.]. По сю сторону антиязыка: «Итак, нужно будет изобрести «такой горизонт, который обозначал бы непрекращающееся, бесчисленное. Изобрести, конечно, в интервале. Изобрести знак для этого «бытия–в–процессе», этого движения, одновременно прерванного и изломанного, для непрерывности разрывов, которая, однако, не может распластаться по поверхности очевидного и однородного настоящего. Наш язык всегда берёт это движение в форме становления–настоящим: становление–настоящее, настоящее в становлении, становление настоящего, поправка движения письма во времени «живой» речи – в так называемом настоящем без следа. Следовательно, нужно было обратиться по ту сторону нашего языка, чтобы обозначить это беспрестанное вне–настоящее. И по ту сторону речи как таковой» (Деррида)[87 - Там же. С. 381.].

42

Телепатизация. Экспансия антиязыковой номинации означает семиотическую восполнительность, существующую всегда не поименованной как условие антиязыкового алиби: если вещь поименована прежде собственного несуществования, которое определяет её онтологический статус, то номинативная этимология такой вещи приобретает диссеминированный характер, безответственный за последующие номинативные процессы. Модус аутентичного несуществования является презумпцией неманипулируемости со стороны Злокозненного Демона, чьё аутентичное несуществование нуждается не в оправдании, а в дискриминации по признаку единичности/множественности. Безапелляционность онтологического вопрошания предотвращает от редукции к нериторическому ответу, который не предполагает никакого вопроса; нериторическое вопрошание, исключающее ответственность, отличает одну региональную онтологию от другой региональной онтологии, между которыми, как правило, отсутствует антиязыковая игра в несуществующие номинации (например, номинации, одна из которых именует – не – именуя, а другая – не – именует – именуя, – то, что отсутствует). Антиязыковое пространство бытия включает в себя автореферентную номинацию, именующую вещи их вещественным способом, то есть тавтологическим аутентичной номинации, но вторичной в своей истинности[88 - Ср.: Ж. Деррида: «Итак, оппозиция mnеm? и hypomnеsis должна управлять смыслом письма. Скоро нам станет ясно, что эта оппозиция образует систему вместе со всеми важнейшими структурными оппозициями платонизма. Следовательно, на границе этих двух понятий разыгрывается не что иное, как главное решение философии, то самое решение, посредством которого она учреждается, поддерживается и заключает в себя противоположное ей основание.Граница между mnеm? и hypomnеsis, между памятью и её дополнением, оказывается более чем тонкой, не просто проницаемой. И с той и с другой стороны от этой границы речь идёт о повторении. Живая память повторяет присутствие eidos’a, а истина также является возможностью повторения в воспоминании. Истина открывает eidos или ont?s on, то есть то, что может быть сымитировано, воспроизведено, повторено в своём тождестве. Но в анамнезийном движении истины то, что повторяется, должно в повторении представляться в собственном виде, как то, чем оно является. Истинное повторяется, оно есть повторение в повторении, представленное, присутствующее в представлении. Оно не есть повторяющее повторения, означающее означивания. Истинное – это присутствие означаемого eidos’a.Так же как диалектика, развёртывание анамнеза, так и софистика, развёртывание гипомнеза, предполагает возможность повторения. Но на этот раз оно оказывается на другой стороне, на другой поверхности, если так можно сказать, повторения. И означивания. Повторяется именно повторяющее, подражающее, означающее, представляющее, при случае – в отсутствие самой вещи, которую они, как кажется, повторяют, причём без психического или мнезийного одушевления, без живого напряжения диалектики. Итак, письмо должно оказаться данной означающему возможностью повторять только самого себя, машинально, без души, которая живёт, чтобы поддерживать его и опекать его в его повторении, то есть повторять так, что истина уже нигде не представляется» (Деррида Ж. Диссеминация / Пер. с франц. Д.Ю. Кралечкина. – Екатеринбург: У–Фактория, 2007. – 608 с. – (Серия «Philosophy».) – С. 139–140).].

Бессмысленные галлюцинации не претендуют на воплощение подлинной бессмыслицы в обход языку истины, на котором эволюционирует естественный язык посредством телепатизации (утончение распознавания вариабельных сигналов от адресанта к адресату), а являются ностальгическими следами по бессмысленному: если бессмыслица неденоминабельна, то её номинация бессмысленна в точном значении этого слова, а именно – как бессмысленное именование в отношении самого себя; антиязыковая материя (для потенциалологизмов): «Силы ассоциации, действуя с разной напряжённостью, на разных расстояниях и разными путями, соединяют слова, «действительно присутствующие» в дискурсе, со всеми другими словами лексической системы, независимо от того, обнаруживаются ли они как «слова», то есть относительные вербальные единицы, в том или ином дискурсе. Эти силы взаимодействуют со всей совокупностью лексики посредством синтаксической игры и, по крайней мере, посредством тех составных единиц, из которых складывается то, то образует так называемое слово. Например, «pharmacon» уже состоит в связи не только со всеми словами из того же самого гнезда слов, но и со всеми значениями, образованными на основе того же самого корня. Текстуальная цепочка, которую нам теперь следует выявить, не является поэтому попросту «внутренней» по отношению к платоновской лексике. Но, выходя за пределы этой лексики, мы хотим не столько нарушить – законно или по праву – какие – то пределы, сколько навлечь подозрение на само право эти пределы устанавливать. Одним словом, мы не считаем, что существует строго определённый платоновский текст, замкнутый сам на себя, обладающий своим внутренним и своим внешним. Конечно, это ещё не означает, что он расплывается во все стороны и что его можно было бы полностью растворить в недифференцированной общности его стихии. Однако при условии, что связи определяются строго и осторожно, мы должны получить возможность высвободить скрытые силы притяжения, связывающие присутствующее в тексте Платона слово со словом, отсутствующим в нём. Подобная сила, если принять во внимание систему языка, не могла не воздействовать на письмо и на чтение этого текста. При рассмотрении такого воздействия упомянутое «присутствие» той относительной вербальной единицы, которой является слово, не являясь, конечно, абсолютной случайностью, не заслуживает никакого внимания, то есть не образует предельный критерий исследования и конечную точку отсчёта» (Деррида[89 - Там же. С. 164–165.]).

Телепатическая прогрессия (рост дистинкций) естественного языка должна вести по направлению естественного антиязыка, который является восполнением телепатии в качестве антисловной материи, исключающей «изначальное опоздание» в его статистической погрешности, то есть учреждающей новую темпоральность для синхронизации телепатических потерь (например, при изменении скорости телепатии). Принцип «изначального опережения» при перформативном употреблении языка даёт знать о себе в виде непрозрачного восполнения к принципу «изначального опоздания», который везде–сущ в том смысле, что не является препятствием для непонимания между говорящим и слушающим при (когнитивной) суверенности обоих (перформативное владение языком не отрезвляет от «изначального опоздания», а, наоборот, способствует тому, чтобы производить перформативные парадоксы: если темпоральная размерность бытования языка претерпевает «изначальное опоздание» как неязыковое, не отчуждаемое ни при каких статистических погрешностях[90 - Ср.: М. Хайдеггер: «То, что сегодня, например, в спорте исчисляют десятыми, а в современной физике миллионными секунды, вовсе не означает, что мы посредством этого точнее ухватываем и таким образом настигаем время, но, напротив, такое исчисление есть вернейший путь потерять существенное время, то есть «иметь» всё меньше времени. Если продумать точнее: причиной растущей потери времени было не это исчисление времени, но это исчисление времени началось в тот момент, когда человек вдруг пришёл в беспокойство, то у него уже нет времени. Этот момент есть начало Нового времени» (Хайдеггер М. Что зовётся мышлением? / Пер. с нем. Э. Сагетдинова. – М., 2006. – 320 с. – С. 83)], то антиязыковой коррелят «изначального опоздания» обеспечивает синхронизацию между антиязыковым и неантиязыковым, компенсируя внутренние дериваты; перформативизация языка (наряду с телепатизацией) является воплощением витгенштейновского определения значения слова как его употребления, которое (семиотически) творит значение в качестве вещи, обладающей референциальной невещественностью (при различении ложной интенции и ложной референции) в отличие от вещественной (референциальной) вещественности при божественной креации: «Так как Тот был колдуном, так как он ведал силой звуков, которые при правильном произнесении с необходимостью производят определённое действие, именно посредством голоса, слова или, скорее, заклинания, Тот должен был создать мир. Так голос Тота становится творческим – он формирует и творит; сгущаясь в самом себе, затвердевая в виде материи, он становится бытием. Тот отождествляется со своим дыханием, испускание которого как раз и рождает все вещи» (Деррида)[91 - Деррида Ж. Диссеминация / Пер. с франц. Д.Ю. Кралечкина. – Екатеринбург: У–Фактория, 2007. – 608 с. – (Серия «Philosophy».) – С. 502.].

43

Антиязыковая (не)компетентность. Перформативный (прецедентный) характер словообразования конституирует естественный язык во всей совокупности его лексикона, в то время как естественный антиязык редуцирует перформативность к сущему, которое противостоит подлинному языку бытия: акустическая метафизичность «изначального опоздания» выходит за границы звуков, измеряемые в герцах, а потому звуковая материя означающего, запаздывающего к означаемому, нуждается в синергетическом дополнении – например, в молчании, которое никогда не является акустически–нейтральным[92 - Ср.: М. Хайдеггер: «Когда мы непосредственно сказанное слушаем так же непосредственно, то мы не слышим при этом ближайшим образом ни слов слова как просто слова, ни тем более слов как просто звуки. С тем чтобы мы услышали чистый звук голого звукосочетания, мы должны до этого каким–то образом себя изъять из всякого понимания или непонимания сказанного. Мы должны от всего этого отвлечься, абстрагироваться, чтобы из этого сказанного вытянуть, снять (heraus– und abziehen) с него, исключительно только сам звучащий звук, чтобы мы смогли воспринять акустически нашим ухом это таким образом снятое и именно само по себе. Звук, который в поле восприятия того мнимого «ближайшим образом» считается непосредственно данным, есть абстрагированный образ, который при слушании сказанного не воспринимается никогда ни сам по себе, ни ближайшим образом.Мнимо чисто чувственное в звучании слова, представленное как голый звук, есть абстракция. Голое звукосочетание ни в коем случае не есть непосредственно данное в звучании слова. Звук всякий раз лишь выхватывается через опосредование, через то почти неестественное отвлечение (Absehen). Даже там, где мы слышим сказанное какого–либо языка, который для нас совершенно чужой, мы никоим образом не слышим голые звукосочетания как только чувственно данные звуки, но мы слышим непонятные слова слова. Ведь между непонятным словом и акустически абстрактно выхваченным голым звуком лежит пропасть сущностного различия» (Хайдеггер М. Что зовётся мышлением? / Пер. с нем. Э. Сагетдинова. – М., 2006. – 320 с. – С. 154–155).]. Если принцип «изначального опоздания» – не больше абстракция, чем абстрактность означаемого и означающего, то имеет смысл внести соответствующие различения между бытием и сущим, чтобы в традиционный раз оправдать метафизику присутствия/отсутствия, а вслед за ней – философизацию самой философии.

Антиязыковая (не)компетентность указывает на такое отличие от (противо)естественного языка, которое ответственно не только за сущее, находящее своё частичное выражение в языке, но и за бытие, которое беспризорно в языке несмотря на то, что не мыслится независимо от человеческого способа бытования–именования[93 - Ср.: М. Хайдеггер: «Данное для мысли отворачивается от человека. Оно оттягивается, ускользает (entzieht) от него. Однако, как мы можем вообще знать о том, что изначально оттягивается и ускользает, пусть даже и самую малую малость? Или хотя бы поименовать его? То, что оттягивается и ускользает, отказывает в прибытии. И всё же самооттягивание не есть ничто. Оттягивание и ускользание – это событие. То, что оттягивается и ускользает, может наступать на человека и требовать его даже существеннее, чем любое присутствующее, которое встречает и задевает человека. Эту задетость действительным охотно принимают за то, что составляет действительность действительного. Однако задетость действительным как раз может отрезать человека от того, что на него наступает определённо загадочным образом, а именно – отступая т человека, оттягиваясь от него. Событие оттягивания может быть самым настоящим из всего настоятельно присутствующего и тем самым бесконечно превосходить актуальность всего актуального» (Хайдеггер М. Что зовётся мышлением? / Пер. с нем. Э. Сагетдинова. – М., 2006. – 320 с. – С. 40).]. Однокорневая лживость логоса, ещё до стадии логоцентризма, обеспечивается принципом «изначального опоздания» в качестве онтологического доказательства, отсроченного в диалектике diffеrance. То, что опаздывает раньше «изначального опоздания», является критическим моментом в достижении минимальной синхронизации между планом содержания и планом выражения, а акустическая форма последнего – примером статистической погрешности, компенсирующей «изначальное опоздание» в ущерб сущности темпоральности. То, что задерживается позже «изначального опоздания», является мерой восполнения для самого «изначального опоздания», поддающегося компенсации посредством статистической погрешности; ложь логоса, фундируемая «изначальным опозданием», как правило, оказывается не(само) достаточной для нужд непонимания в русле антигерменевтики, а отсутствие бессмыслицы в естественном языке делает невозможным такой диссонанс между планом содержания и планом выражения, который бы приводил их к обоюдоострой поляризации; (конъюнктурная) амбивалентность логоса, граничащая с химерой диалектической логики, полагает истинствование в зависимость от такой продуктивности «изначального опоздания», которое бы приводило к недопониманию и исключало недонепонимание. Истина логоса лежит в непарадоксальности лжи, которая паразитирует на семиотическом аргументе существования, представляющем собой инвариант онтологического аргумента. Языковедческая (не)компетентность вопреки Хомскому относится к определению языка лингвистов в качестве преждевременного объекта исследования с преобладанием речевых характеристик (если лингвисты (не)компетентны в теории языка, выдавая свои дискурсивно – речевые практики за дискурсивно–языковые опусы, то остаётся только позавидовать той степени абстракции, на которую отважился Гаспаров в гипотезе лингвистики языкового существования, сделав акцент на узусоцентричном понимании «естественного языка», чтобы монополизировать речь ради самой речи; другими словами: «В какой мере Хомский лингвистически компетентен, обосновывая доктрину лингвистической компетенции?»).

44

Номинативный оптимум. Если идеализация языка уступает идеализации речи, с переменным успехом уступая друг другу место, которого нет, то различие между объективной интерпретацией с позиции языка и субъективной интерпретацией с позиции речи бессмысленно с точки зрения перформативного парадокса, поскольку речевая парадигма дискурса далеко не речевая (даже гипотеза лингвистики языкового существования оформлена в виде письменной книги), но приемлемо с точки зрения его презумпции и принципа автореферентизма как критерия научной истинности (речеприоритетный постулат о языке противоречив на фоне существования письма, в то время как прото – письменность вообще не нуждается в речи, а антиязык – в прото – письме). Речевое бытование языка и языковое бытование речи уступают антиязыковой материи, являющейся ни речевой, ни языковой, а бытийной, исключающей сущее положение вещей, которое по определению логоцентрично. Антиязыковой субъект может быть не только телепатом, экономящим на речевой стороне, сколько медиумом, сквозь которого божественный логос эманирует в антисловную оболочку: (анти)языковая панацея от «изначального опоздания» ответственна не перед сущим претерпеванием вещей, а перед их бытийным немотствованием, которое непереводимо на семиотику, какой бы естественной они ни была. Анонимное бытование вещей, несмотря на числовую номинацию, риторика которой псевдонимична по отношению к оцифрованному сущему, означает не отсутствие естественной мотивированности между вещью и именем, которое определяет искусственное означивание на все случаи номинации, а отсутствие именно искусственной мотивированности, сподручной для деноминации. Номинативное естество бытия, сосредоточенное вокруг соответствующего языка, выражается в естественном языке не столько через иллокуцию, сколько через перлокуцию, а если иметь в виду номинативный оптимум, то благодаря словам–в–себе, референтным не в меньшей мере, чем числа–в–себе. То, что не может быть поименовано аутентичным способом, а только опосредовано, представляет собой противоречие, не разрешимое в номинативном естестве бытия (номинация того, что отсутствует до тех пор, покуда оно не поименовано, не является непосредственной, будучи независимой от аутентичного способа именования, осуществляемого не к спеху естественной мотивированности). То, что может быть поименовано исключительно аутентичным способом, причём не обязательно непосредственно, представляет собой номинативный парадокс, который оправдывает принцип «изначального опоздания» перед естественным языком: если «изначальное опоздание» является условием некоторой номинации, то этимологическая лживость логоса нуждается в более изощрённой контраргументации, чем уровень семиотического знака; лживость логоса не сводится к технологии номинации, частным примером которой является принцип «изначального опоздания», а противостоит той экономии истинности логоса, которая сообщается с божественным.

Истинность логоса состоит в том, чтобы исключить монополию на лживость логоса, которая безответственна перед откровенностью свободы мышления. Если бессознательное мышление подчиняет себе сознательную мыследеятельность, сводящуюся к оптимальному выражению плана содержания, то свобода слова становится настолько бессмысленной, насколько способна вместить в себя весь скарб абсурда (номинация бессознательного в расчёте на то, чтобы найти компромисс между мотивацией мышления и ресурсами языка, может иметь успех лишь в том случае, если окажется, что бессознательное больше, чем язык, и отнюдь не антиязыковое). Лаканизм в языкознании равноценен фрейдизму в психологии: методологические противоречия обоих удалось возместить вовсе не благодаря монополии на бессознательное, а вопреки монополии самого бессознательного на тождество бытия и мышления; непрозрачность мотивации между свободой мысли и свободой слова является соразмерной с действием принципа «изначального опоздания», который усиливает отчуждение логоса от истины, подменяя её мифом как одной из дискурсивных практик. Свобода мышления от бессознательного упирается в антиязыковую номинацию, на которую распространяется то, что ускользает от прямой сигнификации: бессознательное с психологической точки зрения противостоит бессознательному с лингвистической точки зрения на основании номинативной презумпции, которая предполагает одностороннее именование либо на уровне мышления, либо на уровне языка, тогда как между ними может существовать подозрительная координация. С подачи Б.Е. Гройса непроницаемость внутреннего мира одного языкового носителя перед внутренним миром другого языкового носителя является такой существенной, что теряется в герменевтическом круге как замкнутом семиотическом обмене. Естественная (не)мотивированность семиотического знака определяет нетранспарентность между первичной сигнификацией и производной сигнификацией, доступными в логике казуистики, подобно философской истории о первичных и вторичных качествах вещей: если внутренняя речь, сближающая мышление и язык в коммуникативной тесноте, сохраняет (когнитивный) суверенитет перед внешней речью, существуя при невыясненных обстоятельствах с бессознательным ((анти)языка), то скоропостижно говорить о том, что свобода мышления – это познанная необходимость для её носителя, каким бы отчуждённым он ни притворялся. План мотивации в отличие от плана содержания и плана выражения может рассчитывать на некоторую семиотичность, достаточную для того, чтобы ввести в оборот бессознательную номинацию на уровне носителя внутренней речи. Бессознательный контекст словоупотребления берётся в расчёт в таком минимальном количестве случаев, что нередко списывается узуальной комбинаторикой в виде статистической погрешности, в то время как субъективная мотивация контекстуальности того или иного слова ограничена языковой (не)компетенцией её носителя, а следовательно, еле реет на поверхности нерасчленённого сознания; контекстуальная природа значения слова не столько распутывает тропы, по которым расходятся следы различений, сколько сужает свободу выбора между мышлением, обременённым отсутствием откровения, и словотворчеством, мотивация которого канализирована в бессознательное ((анти)языка).

45

Презумпция неперформативности. Фрактальные «монстры» в антиязыке: «Семиотика, как известно, знание концептуальное и структурное. В его основаниях лежат достаточно чётко определённые категории – представления о знаке, коммуникации, дискурсе, семиозисе. Проблема состоит в том, что фрактальные структуры плохо узнаваемы в определённых категориях семиотики» (Тарасенко)[94 - Тарасенко В.В. Фрактальная семиотика: «слепые пятна», перипетии и узнавания / Закл. ст. Ю.С. Степанова. – М., 2009. – 232 с. – С. 155.]. Свобода мысли, не будучи юридически легализованной, остаётся замкнутой на свободу слова, субстратом которой выступает естественный язык, а не язык самого мышления (Фодор) (если свобода мысли раскрепощает язык мышления наряду с естественным языком, следы которого противоречивы во внутренней речи, то свобода слова сковывает внутреннюю речь внешней формализацией, стесняющей естественный язык перед мышлением вслух, а также ставящей под сомнение сам статус внутренней речи как речи мышления). Если внутренняя речь не является разновидностью мышления, а паразитирует на нём благодаря языковому субстрату, то свобода мысли не может быть противопоставлена свободе слова, потому что известны другие формы мышления и соответствующий им спектр свободы (уголовная ответственность за языковое мышление, как правило, регистрируемое в модусе внутренней речи, но рассчитанное на (анти)языковое мышление как таковое, не должно распространяться на мышление вслух, которое могут позволить себе не столько ревнители внешней речи перед внутренней речью, сколько свободомыслящие вслух независимо от того, насколько их внутренняя речь развоплощена во внешней речи).

Тот, кто мыслит вслух о преступлении, пред – умышленный характер которого заверяет презумпцию невиновности, не может быть призван к ответу до самого деяния, не рискующего быть выраженным на языке немыслимого. Тот, кто мыслит вслух, создаёт прецедент перформативного мышления, которое в отличие от перформативной речи не предполагает ответственности за результат такой перформации: преступное мышление, понимаемое в мотивации последующего деяния, обладает презумпцией неперформативности, заключающейся в свободе мысли перед свободой воли, а именно – в примате мышления над волением, требующем антиязыковой предикации (воление без мышления, облечённое в слова, носит непред–умышленный характер, который безответственен к самому деянию, а потому вынужден давать показания на правовом языке, в то время как пред–умышленный характер воления рассматривается по ту сторону права). Мышление вслух вопреки мышлению про себя обнажает языковое алиби на виду у инакомыслящих, на которых может не распространяться не только свобода мысли, но и свобода слова; антиязыковой субстрат инакомыслия отвечает за то, что не обладает юридической релевантностью, панацеей от которой является девиантное право, предполагающее инакомыслие в качестве обязательного условия для свободы мысли. Инакомыслие вслух вопрошает об интимности мышления как такового, ответственность за которое лежит на том, кто инакомыслит самому себе. Инакомыслящий самому себе вслух оказывается перед выбором между аутентичным мышлением и неаутентичным мышлением, в основе которых покоится мера сомнения. Свобода инакомыслия в отличие от свободы мышления выступает противовесом контролируемому инакомыслию, носителем которого является тот, кто не различает мышление про себя и мышление вслух; косномыслие наравне с косноязычием открывают перспективу для инакомыслия и инакоязычия, а их носители не подпадают под юридическую ответственность, будучи уличёнными в инаковом сомнении: «Что значит инакомыслить аутентичным способом?» Свобода мысли запрещает мыслить неаутентичным способом, возводя данную юридическую ответственность в идеал справедливости: тот, кто не мыслит аутентичным образом, должен нести юридическую ответственность, а тот, кто мыслит неаутентичным образом, – юридическую безответственность (регистр внешней речи может быть расширен за счёт внутренней речи при свидетельствовании в судебной практике, включая случай свидетельствования против самого себя, когда установлен факт неаутентичного мышления). Мышление вслух не зависит от неумения мыслить про себя, а основывается на мышлении вне себя, благодаря которому возможно внешнее отвлечение мысли от сомнения со стороны (тот, кто мыслит про себя, может быть вывернут наизнанку, чтобы мыслить не столько про себя, сколько для себя). Инакомыслие приводит к тому, что внутренняя речь становится единственным прибежищем различения свободы мысли и свободы слова, в то время как свобода самого инакомыслия может обернуться рабством для инакосомнения: отождествление внутренней речи с внешней речью означает отказ от ментальной презумпции, заключающейся в неотчуждаемом характере порождения плана имманентности, который может быть выражен в каком угодно субстрате (внутренняя речь, подслушанная в процессе её овнешнения, заслуживает такого философского остранения, при котором удастся смодулировать план имманентности, то есть абстрагировать язык мысли настолько субъективно, насколько это будет соответствовать глубинным структурам сознания; (телепатическое) чтение мыслей дарует ментальную свободу в виде типовых алгоритмов мышления, выход за которые подвигает на трансгрессию таких субстратных форм, как жестикуляция, естественный язык, предметность). Механизмы компенсации плана имманентности можно свести к практикам искушения манипуляцией, когда защитой от чуждой имманентности служит естественный антиязык как кодирующее средство от искусственной имманентности – самообмана. Если план имманентности атрофирован до языкового сознания, которое не в состоянии ассимилировать весь естественный язык, то становится очевидным, что свобода от языкового формализма лежит в естественном антиязыке как его фундирующей субстанции: невербальное мышление, размывающее план имманентности в миражах освобождения от мыслецентризма, является тем инструментом отчуждения от самости, благодаря которому весь дискурсивный потенциал практик манипуляции оказывается обессмысленным самым бескомпромиссным способом, а именно редуцирован к бессознательному субъекта манипуляции. Внутренняя речь, озвученная вовне, но дослушанная до конца так, чтобы на её основании составить ментальный портрет, представляет уникальный интерес для непосредственного изучения сознания как самовоздействия: «Сознание существует не для познания вещей, а для воздействия человека на самого себя, для причинения себе страданий. Ибо страдать – значит быть больше себя или меньше себя. Быть равным себе означает для человека смерть» (Гиренок)[95 - Гиренок Ф.И. О смысле жизни / Литературная газета. – № 10. —14.03.2012. URL: https://lgz.ru/article/N10 – – 6361 – – – 2012 – 03 – 14 – /O – s m%D1%8Bsl%D0%B5–zhizni18546/?sphrase_id=2569907.].

46

Антиязыковая безотносительность. Внутренняя речь, артикулируемая как внешняя позволяет вступить в диалог с её носителем на уровне плана имманентности, при котором мыслящий вслух искренен настолько, насколько не ощущает экстатического различия между внутренним и внешним, не опасаясь мыслить про себя без ущерба для мышления вслух. Прецеденты ментального эксгибиционизма представляют собой поллюции бессознательного, раскрепощающегося в пределах аутического сознания, которое упускает контроль над причинением боли самому себе: свобода мышления противостоит не столько свободе слова, сколько свободе мышления, находящей опосредованное выражение в свободе слова (антисловность – это характеристика (не)ложного семиотизма, проявляющегося как в «изначальном опоздании», так и в несимметричности между свободой мышлении (планом содержания) и свободой слова (планом выражения), заключающейся в различных ментальных состояниях: от намеренной лжи до неосознанного самообмана, а в форме критики цинического разума – от номинации вещей их аутентичными именами до называния вещей тем, чем они должны стать). Свобода мышления, которая воплощается в антиязыке посредством антислов, снимает больший перечень противоречий аутентичной номинации, а в перспективе может стать номинативной панацеей, включая божественное наименование. Если числовой язык, как понимает его риторическая теория числа, положен в божественный промысел, то его вторичная номинация – в дьявольский, итожащий, подобно деконструкции, следы diffеrance божественного языка. Свобода мышления означает такое предположение об антиязыке, какое не поддаётся перформативному выражению на естественном языке, а именно: предположение об антиязыковой безотносительности, согласно которой в антиязыке может быть номинирована любая перформативная вещь, не делающая различий между свободой воли и свободой слова. Мышление вслух не является синонимом свободы мысли, а напоминает бесконтрольное говорение (гередо), которое иногда нарушает дисгармонию между двумя типами свобод, позволяя человеку высказать–ся таким образом, каким бы он не рискнул помыслить даже про себя. Артикулированная раскованность мыслящего вслух примечает такое ментальное состояние, которое сродни экстазу, а главное – сверхвиртуальному, определяемому в качестве избытка имманентного для имманентного, когда мышление вслух не нуждается в ограничении свободой мысли). Мыслецентризм свободы мышления означает такую критику антиязыка, благодаря которой может быть проведена масштабная семиотическая ревизия по выявлению вещей, не поддающихся мышлению: «Всё разумное мы должны вместе с тем назвать мистическим, говоря этим лишь то, что оно выходит за пределы рассудка, а отнюдь не то, что оно должно рассматриваться вообще как недоступное мышлению и непостижимое» (Гегель)[96 - Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. Т. 1. Наука логики. – М.: «Мысль», 1974. – 452 с. – С. 213.]. Мышление вслух, каким бы парадоксальным оно ни было, является семиотическим вызовом для любой коммуникации, в которой обмен пустыми знаками служит залогом успеха, а когнитивный диссонанс возникает в профилактических случаях: беспосредническое общение человека с самим собой означает редукцию языка к тех дискурсивным практикам, которые мотивировали лингвогенез в фазе глоссолалии. Вы – мысливание себя подобно вы – говариванию себя, не делающее различий между бодрствованием и сном, а также между внешней речью и внутренней речью, напоминает первобытное состояние человеческой психики, когда существовало тождество между мышлением и языком, а этимология была излишня[97 - Ср.: В.И. Мартынов: «Рассуждая о формировании внешней и внутренней речи при переходе от палеолита к мезолиту в своей книге «Психология первобытного и традиционного искусства», П. Кузенков пишет следующее: «Следует обратить особое внимание на указательный жест – единственный из всех жестов, вероятно, не следующий за словом, а предшествующий ему. Сочетание же внешней речи с указательными жестами, «выхватывающими» из зрительного поля обособленные объекты, говорит о том, что первоначальные «слова» властно требовали зрительного подкрепления. Применительно к палеолиту из семантического треугольника, образованного «предметом», «звуковой формой слова» и «значением слова», следует убрать одну вершину – «значение слова», то есть понятие. Получившаяся прямая, соединяющая точки «предмет» и «звуковая форма слова», наглядно показывает, в чём состоит разница между современным и первобытным мышлением. Последнее оперировало не понятиями, но либо самими предметами, либо их внешними копиями–двойниками – изображениями. «Дискретное» воспроизведение объектов охоты на скалах свидетельствует о том, что к моменту появления первых рисунков люди уже перешли в фазу «расчленения» реальности, к воспроизведению единичных объектов, причём изображения играли в нём очень важную, если не ключевую роль». Таким образом, если человек начинается со слова, то слово начинается с указательного жеста, направленного на некий визуальный объект. Слово опосредует, означивает и упорядочивает реальность, превращая «реальность вообще» в «реальность для себя» – в «человеческую реальность». В общении с реальностью оно становится первичным, заставляя нас забыть о лежащем в его основе указывающем визуальном жесте, и именно это забвение позволяет говорить о том, что «в начале было слово». Вопрос заключается в том, насколько основательно это забвение и сколь долго оно может продолжаться» (Мартынов В.И. Время Алисы. – М.: Издательский дом «Классика–XXI», 2010. – 256 с. – С. 13–14).]. Тот, кто мыслит вслух осознанно, но не удерживается от интериоризации, словно по привычке овнутряя дословный внешний опыт, ничем не отличается от того, кто мыслит про себя, но, испытывая определённые трудности (например, при абстрагировании), вынужден не импровизировать, а экстериоризировать, чтобы компенсировать автокоммуникацию. Мышление про себя может миновать внутреннюю речь предположительно в случае отсутствия электромиографических сигналов, фиксирующих работу речевых органов в пассивном регистре; таким образом, открывается рубеж для антиязыкового опыта (мышления), среди конкурентов которого можно назвать дословное и даже досмысловое: «Мнение, будто существуют «чистое мышление» и мысли, которые трудно выразить словами, имеет давнее происхождение и было почти общепризнанным во времена Выготского. Оно опиралось не только на широко распространенное переживание «муки слова», о котором часто и красочно рассказывают поэты и писатели, но и нa экспериментальные данные. Что касается последних, то они представляли собой результаты исследований, проведенных с применением «систематического самонаблюдения» над процессом решения задач (даже самых простых и с непосредственно наличным чувственным материалом). Эти результаты подтверждались всякий раз, когда умственный процесс наблюдался «изнутри» (что считалось равнозначным его изучению «в его собственном виде»). С другой стороны, попытки зарегистрировать участие речедвигательных органов в процессе мышления (см., например, интересные исследования А.Н. Соколова) приводят к заключению, что если задания относятся к хорошо освоенной области, то производимая в уме интеллектуальная работа не сопровождается участием этих органов (по крайней мере, таким, которое можно уловить современными средствами)» (Гальперин)[98 - Гальперин П.Я. К вопросу о внутренней речи / Хрестоматия по педагогической психологии. Учебное пособие для студентов / Сост. и вступ. очерки А.И. Красило и А.П. Новгородцевой. – М.: Международная педагогическая академия, 1995. – 416 с. – С. 23–31. – С. 25.].

Акустические параметры электромиографических сигналов могут быть расширены до нейросемантического диапазона, позволяющего регистрировать автоматизированную внутреннюю речь на уровне непосредственной связи между означающим и означаемым, но достаточной для того, чтобы уточнить онтологический статус «изначального опоздания»: чтение мыслей при автоматической внутренней речи должно опираться на электроэнцефалографическое исследование головного мозга – посредством сканирования нейросемантической активности. Разграничение внутренней речи («про себя») и «внешней речи про себя» открывает акустические предпосылки для «опытной» регистрации антиязыка в потоке антиречи без участия телепатии: «Итак, эти речевые фрагменты представляют собой результат частичного перехода от скрыторечевого и автоматизированного мышления к мышлению явно речевому и «произвольному», то есть частичное возвращение от внутренней речи к «внешней речи про себя». И по функции, и по механизмам, и по способу выполнения они принадлежат «к внешней речи про себя», одну из сокращённых форм которой они и составляют. Не располагая данными ни об этом виде речи, ни о действительной природе того, что представляется «чистым мышлением», Выготский считал эти фрагменты особым видом речи – внутренней речью. Но теперь мы видим, что они не составляют ни внутреннюю речь, ни вообще отдельный вид речи» (Гальперин)[99 - Гальперин П.Я. К вопросу о внутренней речи / Хрестоматия по педагогической психологии. Учебное пособие для студентов / Сост. и вступ. очерки А.И. Красило и А.П. Новгородцевой. – М.: Международная педагогическая академия, 1995. – 416 с. – С. 23–31. – С. 30.Ср. также: П.Я. Гальперин: «Формирование умственного действия проходит пять этапов. Первый из них можно было бы назвать составлением как бы «проекта действия» – его ориентировочной основы, которой в дальнейшем ученик руководствуется при его выполнении. На втором этапе образуется материальная (или материализованная) форма этого действия – его первая реальная форма у данного ученика. На третьем этапе действие отрывается от вещей (или их материальных изображений) и переносится в план громкой, диалогической речи. На четвёртом этапе действие выполняется путём беззвучного проговаривания про себя, но с чётким словесно–понятийным его расчленением. Это действие в плане «внешней речи про себя» на следующем этапе становится автоматическим процессом и вследствие этого именно в своей речевой части уходит из сознания; речевой процесс становится скрытым и в полном смысле внутренним.Таким образом, речь участвует на всех этапах формирования умственного действия, но по–разному. На первых двух этапах, «перед лицом вещей» и материального действия, она служит только системой указаний на материальную действительность. Впитав в себя опыт последней, речь на трёх дальнейших этапах становится единственной основой действия, выполняемого только в сознании. Однако и на каждом из них она образует, особый вид речи. Действие в плане «громкой речи без предметов» образуется под контролем другого человека и прежде всего как сообщение ему об этом действии. Для того, кто учится его выполнять, это означает формирование объективно–общественного сознания данного действия, отлитого в установленные формы научного языка, – формирование объективно–общественного мышления о действии. Таким образом, на первом собственно речевом этапе мышление и сообщение составляют неразделимые стороны единого процесса совместного теоретического действия. Но уже здесь психологическое ударение может быть перенесено то на одну, то на другую сторону, и соответственно этому формы речи меняются от речи–сообщения другому до речи–сообщения себе; в последнем случае целью становится развёрнутое изложение действия, идеальное восстановление его объективного содержания.Затем это «действие в речи без предметов» начинают выполнять про себя, беззвучно; в результате получается «внешняя речь про себя». Она и здесь является сначала обращением к воображаемому собеседнику, однако по мере освоения действия в этой новой форме воображаемый контроль другого человека всё более отходит на задний план, а момент умственного преобразования исходного материала, то есть собственно мышление, всё более становится главенствующим. Как и на всех этапах, действие во «внешней речи про себя» осваивается, с разных сторон: на разном материале, в разном речевом выражении, с разной полнотой составляющих действие операций. Постепенно человек переходит ко всё более сокращённым формам действия и, наконец, к его наиболее сокращённой форме – к действию по формуле, когда от действия остаётся, собственно, только переход от исходных данных к результату, известному по прошлому опыту.В таких условиях наступает естественная стереотипизация действия, а с нею и быстрая его автоматизация. Последняя в свою очередь ведёт к отодвиганию действия на периферию сознания, а далее и за его границы. Явно речевое мышление про себя становится скрыто речевым мышлением «в уме». Теперь результат его появляется как бы «сразу» и без видимой связи с речевым процессом (который остаётся за пределами сознания) «просто» как объект. Согласно глубокому указанию И.П. Павлова, течение автоматизированного процесса (динамического стереотипа) отражается в сознании в виде чувства. Это чувство имеет контрольное значение, и за речевым процессом, получившим указанную форму, как за всяким автоматизированным процессом, сохраняется контроль по чувству. По той же причине (отсутствие в сознании речевого процесса) это чувство нашей активности теперь относится непосредственно к его продукту, и воспринимается как идеальное действие в отношении его, как мысль о нём. В итоге всех этих изменений скрытое речевое действие представляется в самонаблюдении как "чистое мышление"» (Там же. С. 27–29).«Внутренняя речь про себя» в отличие от «внешней речи про себя» может быть взята за субстрат антиязыка в том компромиссном случае, под которым понимается антиречь как автоматизированный нейросемантический поток: «Особый интерес представляет физиологическая сторона этого процесса. Автоматизация речевого действия означает образование его динамического стереотипа, а последний образование непосредственной связи между центральными звеньями речевого процесса, которые прежде были отделены работой исполнительных органов. До образования динамического стереотипа нужно было произнести слово, чтобы в сознании отчётливо выступило его значение, – теперь между звуковым образом слова и его значением образуется прямая связь, возбуждение непосредственно переходит от нервного пункта, связанного со звуковым образом слова, к нервному пункту, связанному с его значением, минуя обходный путь через речедвигательную периферию. На это сокращение физиологического процесса обращает особое внимание П.К. Анохин. Очевидно, в таком случае центральный речевой процесс может и не сопровождаться изменениями речедвигательных органов.Так свойства последней формы умственного действия объясняют те особенности скрыторечевого мышления, которые вызывают столько недоразумений в понимании мышления и речи, когда они рассматриваются без учёта их происхождения как готовые наличные явления. Процесс автоматизации не сразу захватывает весь состав речевого действия, и даже потом, когда этот процесс закончился, действие происходит описанным способом лишь при условии, что его применение к новой задаче не встречает препятствий. Если же они возникают, то ориентировочный рефлекс, внимание переключаются на затруднение и это вызывает на данном участке переход действия к более простому и раннему уровню (в нашем случае – к неавтоматизированному выполнению «во внешней речи про себя»). Этот факт, давно известный в психологии, с психофизиологической стороны хорошо объяснён А.Н. Леонтьевым как результат растормаживания прежде заторможенных участков вследствие отрицательной индукции из нового очага, соответствующего новому объекту внимания. Но так как это касается лишь отдельных участков более широкого процесса, то соответствующие им частицы «внешней речи про себя» появляются разрозненно и для наблюдателя представляются бессвязными речевыми фрагментами» (Гальперин П.Я. К вопросу о внутренней речи / Хрестоматия по педагогической психологии. Учебное пособие для студентов / Сост. и вступ. очерки А.И. Красило и А.П. Новгородцевой. – М.: Международная педагогическая академия, 1995. – 416 с. – С. 23–31. – С. 29–30).]. Следовательно, «внутренней речью в собственном смысле слова может и должен называться тот скрытый речевой процесс, который ни самонаблюдением, ни регистрацией речедвигательных органов уже не открывается. Эта собственно внутренняя речь характеризуется не фрагментарностью и внешней непонятностью, а новым внутренним строением – непосредственной связью звукового образа слова с его значением и автоматическим течением, при котором собственно речевой процесс остаётся за пределами сознания; в последнем сохраняются лишь отдельные его компоненты, выступающие поэтому без видимой связи с остальной речью и на фоне как бы свободных от неё значений, словом, в причудливом виде "чистого мышления"» (Гальперин)[100 - Там же. С. 23–31.].

47

Метадиспозиция. Исследование скрытого речевого процесса, автоматизированного в той степени, в какой неразличение между речью и языком доведено до диалектической патологии, означает трансгрессию на уровень метапозиции, поминки по которой справил самый последний интеллектуал (парадигмальная борьба субъект(ив)ной модели речи (например, «В начале было Слово») с объект(ив)ной моделью языка (прото–письменность Дерриды) оказывается профанной в том смысле, в каком субъект(ив)ная модель языка (например, индивидуальный язык Витгенштейна) и объект(ив)ная модель речи (например, Божественное Откровение) релевантны философии (анти)языка, понимаемой в качестве свободы от плана выражения; потребность заменить язык в «чистом мышлении» на иной субстрат плана содержания отвечает за (анти)языковой от ворот поворот – перформативную номинацию[101 - Ср.: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привёл [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовёт их, и чтобы, как наречёт человек всякую душу живую, так и было имя ей.И нарёк человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Библия. Бытие. Глава 2. Стихи 19–20).]). (Анти)Язык представляет собой метапозиционную модель языкоречи, благодаря которой отсутствует различие между божественной номинацией, называющей вещи по их образу и подобию, и человеческой номинацией, называющей вещи по своему образу и подобию (антиязыковая нужда вызывает антисловесный зуд – бегство в бессознательный приют языка, составленный из антисанитарии лаканизма; с иной стороны, языковое галлюцинирование, под стать Гиренку, подталкивает к тому, чтобы примириться с безъязыкой нуминозностью, а в перспективе – ограничиться автоматизированным косноязычием; изощрение в (анти)языковой свободе (например, в прецеденте деантропоморфизации языка) является моментом истолкования человека в качестве машины манипуляции, в которой галлюцинациям отводится сублимирующая роль (разновидность ментальной терапии), а языковому мышлению – перформативный парадокс, заключающийся в подкреплении деконструкции логоцентризма). Претензия Гиренка к тому, что мысль в языке не от языка, а от самой мысли, отдаёт тем комплексом вины, который находит для себя алиби либо в косноязычии, либо в косномыслии (вместо машин галлюцинации, которые в трактовке Гиренка оказываются вымаранными филогенезом, а в приближении к антропологическому водовороту – аутической запрограммированностью (аутические автоматы?), в распоряжении философии (анти)языка оказываются машины манипуляции, ржавеющие по мере амортизации языка). Если обобществить хотя бы «внешнюю речь про себя» Гиренка, отсрочив в нерукоподаваемые аплодисменты его язык мышления (с прицелом на автоматическую речь), то удастся увидеть, насколько его дословное не укоренено в досмысловом, а является дефектом не столько косномыслия, сколько косноязычия, манипуляция с которым выдаёт телепатическую нищету (грёза Гиренка о сверхъязыковом мышлении по ту сторону языка вопрошает о том, каким образом можно избавиться от рецидива гулкого молчания, а главное – от панацеи для языка).

Следы присутствия в языке Другого, каким бы безответственным он ни был, заставляют поверить в фетишизм ксенофобии, а также гуманитарных лженаук (Гачев). Идеальное языковое существо наследует Божественное Откровение на таком языке, который является подлинным домом бытия, а не одним из «хайдеггеризмов».Простираясь сквозь внутреннюю речь к дословному, можно встретить по пути бессмыслицу, которая заблудилась в следах семантических отсрочек, и наткнуться на то, что косноязычно молчит на дне языка против собственной воли («Каким образом меняется мышление человека с ампутированным языком?»). Обретение власти над внутренним языком в пределах соответствующей ментальной компетенции не является самоцелью антиязыковой философии, полагающейся на то, что поиски доязыкового могут обернуться провалом антропологической миссии: если «за внутренней речью про себя» окажется набор алгоритмов генеративной грамматики Хомского, порождающей антисловные конструкции, то философия (анти)языка станет единственной альтернативой логоцентризму.

Сведение гамбургского счёта с человеком посредством языка, несмотря на то, что язык может предшествовать человеку на экзистенциалистский манер, наводит на мысль о профилактической роли антиязыка в отношении семиосферы как совокупности пустых знаков (с другой стороны, двусмысленное падение референтов, о котором Ашкеров на попугайском языке изложил в критике экспертократического разума[102 - Ср.: А.Ю. Ашкеров: «Экспертократическая власть представляет собой стратегию систематического овеществления слов, которые становятся более весомыми, чем сами вещи. Деятельность экспертократа связана:•во – первых, с приданием словам статуса вещей, которые даже более материальны, чем другие материальные объекты;•во – вторых, с систематической и осознанной борьбой за слова, которые могут менять и отменять вещи;•в – третьих, с помещением политики и всей человеческой жизнедеятельности в царство вербальности;•в – четвёртых, с установлением круговой поруки слов, которые обретают вещественный статус лишь при условии строгого соотнесения друг с другом, но не с каким–либо референтом» (Ашкеров А.Ю. Экспертократия. Управление знаниями: производство и обращение информации в эпоху ультракапитализма. – М.: Издательство «Европа», 2009. —132 с. – (Серия «Политучёба».) – С. 35).], представляет собой интенциональный шанс по означиванию пустых референтов на аутентичный вкус носителя языка; антиперформативный пафос Ашкерова настолько предумышлен языковым комплексом, выражающимся в игре на понижение, что остаётся признать антисемиотическую идеологию разновидностью антисемитизма; любой носитель языка, а не только экспертократ, имеет право на придание пустому знаку авторского смысла, который соответствует юрисдикции языкового творчества (Хомский).


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4