Баир Цывкин недоумевал и негодовал перед ажиотажной группой студентов, выкрикивающих всяческую «пургу», пока из темноты, как с того света, на него не вышла чернявенькая приёмщица Анечка. «Человека, кажется, убило…», – тихо сказала она Баирке. И Цывкин мгновенно всё понял.
Он круто развернул лесовоз, едва не захлестнув хлыстами и студентов, и Анечку, бросил машину и побежал в цех. Совсем бесцеремонно схватил Шкалика на руки и бегом устремился обратно…
На трассе Цывкин гнал так, как никогда не ездил с лесом. Анечка тихо стонала, придерживая голову Шкалика на своих руках. Волжанин, примостившийся рядом, пытался объяснить дорогу до травмопункта.
– Ты, парень… как тебя?.. Возьми водку в бардачке… Нашел?.. Там она! Открой и потри виски… Да не мне! Ему…, – Цывкин всматривался в несущуюся навстречу ночь. – Еще губы смочи… Ну чего ты пальцем?.. Плесни на губы!
Внезапно Шкалик закашлялся и зашевелился. «Жи-фой!» – с каким-то идиотским акцентом выкрикнул Важенин.
– А как же! – весело подтвердил Цывкин. – Водка свое дело знает. Ничего, сынок, жить будешь, – с азартом говорил Цывкин, не подозревая о точности сказанного слова.
В травмопункт Цывкин внес Шкалика с осторожностью первородной матери. Неуклюжую помощь Важенина досадливо отвел плечом. В приёмном покое поднял невообразимый шум… Потом успокаивал слегка пришедшую в себя Анечку. На прощанье сказал Важенину:
– Ты, паря, здесь останешься? Правильно! Хвалю… Скажи, как-товарища-то кличут?
– Шкаликом, – рассеянно ответил Важенин.
– Примечательная фамилия. – уже на ходу усмехнулся Цывкин. Приобняв Анечку, он уходил по длинному коридору приемного покоя. И даже не оглянулся.
Глава XII. На исходе бабьего лета
«Проклятое то время, которое с помощью крупных злодеяний цитадель общественного благоустройства сооружает, но срамное, тысячекратно срамное то время, которое той же цели мнит достигнуть с помощью злодеяний срамных и малых» М. Салтыков-Щедрин «Медведь на воеводстве»
Село Ось захватило общественными страстями. Ой, как взяло!.. Завертело тихое болото мутным омутом, словно овцу кружалую нечистыми силами. Зашатало и зазнобило кряжистый сибирский организм неведомой лихорадкой. Из всех щелей и прогалин осинского селения полезли, точно суетливые тараканы, слухи и домыслы, поражающие здравый смысл несуразностью, а то и потешающие честной народ откровенными небылицами.
«…Паи скупают… колхоз дотла гробят! – роптали озадаченные умы на всех углах. – Под олигарха подводят…».
«Душат дальше… Видать – не додушили…».
«Говорят, американскую супертехнику в колхоз завезут и технологию дадут», – несмело воодушевлялись оптимисты. Пессимисты поддакивали: «Ага… Из коровы сливки потекут… прямо на базар».
«Жди! Последнего скота на колбасу сведут», – гневно урезонивали пятые-десятые.
Рваная паутина слухов и сплетен – бестолковые коммуникации сарафанного сельского радио – напрочь пеленала общественное здравомысленное сознание. Да и было ли оно? Откуда ему было взяться? То петух прокукарекает, то конь заржёт… Соседи между собой… собачатся, а муж жену коромыслом… информирует…
А где местная свободная пресса, праведное радио, независимое телевидение? Где власти, избранные всенародно и гласно, обещавшие в предвыборных агитациях «управлять принципиально» и «вовремя информировать»?.. Почему не разъясняют? Почему не появляются среди народа в часы «разброда и шатания»? Куда подевались партийцы, общественники, сельские авторитеты? Почему молчит праведный глас самого народа? Где, в конце концов, самое передовое общество из гармонично развитых членов, построившее в годы Застоя развитой социализм?.. Безмолвствуют. Не дают ответа. Только час от часу не легче. Словно чирей на видном месте, поселилось досадное недоумение.
Зойка Свиридова схлестнулась в остром разговоре с колхозным экономистом… с экономисткой… туды-т-твою… чего она там ещё «эконо-о—омит!»… Полиной Прорехой. Полина Никитична – женщина жаркая, церемониям не научена. А и Зойка Свиридова под масть.
Не поделили хлеб в магазине: Зойке не хватило, а Прореха последние пол-лотка забрала. Не то сухари сушить, не то свиней кормить… Ай, как Зойка разобиделась!..
– Ты, Полька, пару булок-то оставь… Не то еще вспухнешь! – съязвила языкатая сельская баба, поджимая губу.
– А и оставила бы… смотря кому. А тебе, ядовитой, не впрок будет. Вон бутылку возьми…
– Ах, ты, кобыла конторская!.. Она меня учить будет… Подавись!
– Эй, бабы-бабы, – попытался урезонить развоевавшихся особ хозяин прилавка Николай Корзинкин, – не шуметь в магазине!
– Ты сама, кошка драная, подавишься скоро! – продолжала огрызаться экономистка.
– На что это ты, блядина, намекаешь?.. На пай мой непроданный?
– … а хотя бы…
– … зубы коротки! Вы мне еще за солому… не рассчитались!
– За каку-таку солому?
– За прошлогоднюю!
– А ты её и не получала!
– Не получала, да… Твоих рук дело… Деньгами должны отдать!
– …и не получишь. Научись с людьми разговаривать.
– Когда это Прорехи людьми стать успели?!
– Ах, ты… тля!
– … сама такая!..
И «кошка драная» и «кобыла конторская» вытеснились в дверной проем торгового ларька и разошлись по сторонам, растрачивая «что осталось русской речи»…
Шкалик тяготился новой работой. Пересесть с ЮМЗ на УАЗик – подвигу подобно.
Но водительские права и навык были ещё со времен геологоразведочной экспедиции, а конфуз в пойме Моторинской балки, как ни странно, обернулся новым назначением. Что думал агроном, сажая Шкалика за руль рядом с собой, – про то нам не ведомо. Только и сказал: «При мне будешь…». И быть рядом пришлось, как проклятому. День и ночь! Без выходных и проходных. Уже на пятый день новой работы, когда внезапно не хватило пол-литра бензина и два мужика добирались домой пешком и затемно, Мужалин в сердцах сказал Шкалику:
– Не ожидал от тебя. Завтра в пять уазик должен быть помыт и – под окном у меня…
– Дак… как же…, – пожал плечами Шкалик, не выражая истинного настроения.
А как-то они гнались за «Волгой», удиравшей с краденым тележечным колесом, и Шкалик проиграл гонку, побоявшись подставить свой борт черной легковушке. А днём позже возил в город бухгалтера и по неосмотрительности едва не задавил бездомную собаку… Бухгалтерша не преминула громко «приласкать» в присутствии нового председателя.
Быть на виду, соответствовать высокой должности личного водителя – не для рядового человека. Для избранного. Таковым себя Шкалик не считал и не ощущал. И каждым днем тяготился своим рабочим местом удвоенно. Но заявить о своих терзаниях он тяготился вдвойне.
Мужалин утешался в работе. И главная утеха – полевые просторы. В окоёме глаз, куда ни поверни шею, разноцветные трапеции послеуборочной геометрии сельскохозяйственных угодий: чёрные вспаханные участки среди щетинистого жнивья пшеницы, ячменя, овса; длинные прогоны кукурузных массивов, опаханные по краям, впечатляющие образом гигантских овальных «колье» на желтой витрине природных просторов… А там – нити пыльных грунтовых дорог, словно серебряные каймы. обрамляющие витражи стекол. Там – зелёно-багровые защитные полосы, будто бы аметистовые ожерелья, уложенные в черный бархат осенней пахоты.
…Сегодня он спешил на сушилку. И подгонял Шкалика, щедро браня его и за неумеренную скорость, и за дорожные рытвины, и опоздание к назначенному часу.
Придя домой, Зоя Свиридова пролила слезу – за судьбу свою горькую, за безысходность… Побежала к соседке Варьке Аркадьевой и слово в слово пересказала той и про солому, и про пай, и про другие галькины угрозы, которые послышались Зойке в пылу стычки… Посудачили бабы, распаляя друг друга, и пошли посоветоваться к подруге, Людмиле Петровне Потехиной, к рассудительной и начитанной библиотекарше. А у Людмилы Петровны – гости! Пришли и понаехали по случаю поминок мужа, полгода как оставившего сей суетный свет… Надо же как сошлось! И уже сидя за столом и помянув покойника, как полагается, кутьёю и водочкой, Зойка, поддерживаемая Варькой, перевела разговор на свою беду. Ой, заговорили! Ой, завозмущались гости. Все вспомнили про Польку, про Прореху-то, и про отца её, и про мать… Да и кстати… исключительно кстати… про нынешнюю колхозную «контору», то есть про правление колхозное и его прогнившее основание…
Захмелевшие гости, отягощенные поминальным обедом и удручённые содержательным разговором, попытались спеть… «ту, которую покойный любил», а не получилось… И стали разбредаться… и разъезжаться.
Зойка Свиридова вернулась домой и, затопив печь, молча и одиноко сидела у плиты, заново переживая день минувший, подспудно тревожась за день будущий… Она была уже немолодой женщиной. Не было, как и во всю жизнь, планов на будущее. Из лучших воспоминаний – тот городской мужчина… Он назвал её Заиной и, прощаясь навсегда, оставил после себя открытку с фотографическим котиком и надписью на оборотной стороне: «Ты лучшая. Я полюбил тебя.». С тех пор она и жила с чувством прерванного счастья. Пенсионное содержание, словно пособие на погребение, не допускавшее ни роскоши, ни расточительности, позволяло существовать. Она носила и в будни, и «на выход» одни и те же наряды, приобрётенные в прошлой жизни для особых случаев. И была в них не более чем старомодна. На неё даже иногда засматривались. Очевидно, чтобы осмыслить эпоху.
Второй день от зари до потемок толклись имущие пайщики у кассы, парясь и томясь в толпообразной очереди, мучаясь в ажиотажном возбуждении и страхе: а вдруг денег не хватит…