И все бы ничего: показали бы красивый бой да разошлись побитые, но живые… Но Понтий Пилат, дабы добавить драматизма всему действу, в дополнение к условию, по которому победитель финального поединка получал свободу, ввел еще одно: проигравший должен умереть.
За время, проведенное в школе Берцеллиуса, Урсус успел неплохо поладить с добродушным гигантом. У них даже сложилась традиция подбадривать других гладиаторов перед началом боев, когда всем, даже бывалым воинам, становилось не по себе. Каждый мог погибнуть или получить увечье. Все сидели по углам загона напряженные и угрюмые, а ведь для кого-то это были последние минуты в жизни… Чтобы их скрасить, Урсус с Хаганом затевали какой-нибудь спор, соревнуясь в остроумии.
– Эй, Хаган! – обычно начинал Урсус. – Ты понимаешь, что когда мы зададим жару всем этим недоноскам, нам придется драться друг с другом?
– Может, это будешь и ты. Пока тебе везет… – отвечал Хаган, презрительно кривя рот. – Все слабаки достаются тебе, пока я сражаюсь с сильнейшими,
– Скажи лучше, как ты хочешь умереть? – не отставал Урсус. – Быстро? Или желаешь насладиться моментом?
– Я бы желал умереть не торопясь, в объятиях десятка прелестниц поядреней. Но я не понимаю, при чем здесь ты, медвежонок?
– Такое возможно только в твоем сне. Ты явно себя переоцениваешь. Тебе и с одной прелестницей не справиться.
– Как раз сегодня ночью я загонял до полусмерти двух матерых потаскух. Я отпустил их, только когда они начали молить о пощаде. Тебе же, друг мой Урсус, пощады не будет – мне очень нужна свобода!
Иногда Урсусу казалось, что взгляд Хагана слишком серьезен для шутейного разговора.
В предпоследний день игр Урсус одолел какого-то знаменитого помпейского ретиария. Тот отделался довольно глубокой раной на бедре – пришлось пустить кровь, чтобы поражение выглядело более убедительно. Хаган же, долго не рассусоливая, убил молодого, подающего надежды мурмиллона из галлов, раскроив ему ужасным ударом меча и шлем, и череп.
Теперь перед Урсусом встала четкая альтернатива: в последнем бою либо убить Хагана и испытать все прелести свободной жизни в первом столетии от рождества Христова, либо погибнуть.
В этот вечер Орит вела себя странно. Думала о чем-то своем, на вопросы отвечала невпопад, взгляд ее был рассеян. Урсуса это задело, он ожидал большего внимания к себе накануне решающего поединка. Он спросил с досадой:
– Что с тобой, дорогая Орит? Ты сегодня сама не своя.
Тогда она посмотрела на него пристально и ответила:
– Это все оттого, что сегодня мы видимся в последний раз.
Урсус немного растерялся, оказывается причина ее странного поведения была все-таки в нем! Она переживала за него, бедняжка.
– Ты совершенно напрасно волнуешься. Я уже один раз побеждал Хагана, сделаю это еще раз. Я получу свободу, и мы сможем быть вместе, если ты этого хочешь.
– Нет. Я почти не волнуюсь за тебя, ибо знаю – ты победишь. И, да. Я бы хотела быть с тобой, но это невозможно.
– Это еще почему? Какие-то самаритянские предрассудки? Вам нельзя выходить замуж за чужаков?
– Нельзя. Но меня бы это не остановило…
– Тогда в чем же дело?
Она стала очень серьезной.
– Послушай. Я ведь приехала в Кесарию не для того, чтобы поглазеть на бои гладиаторов. И не для того, чтобы встретить тебя. Это приятная случайность. Я здесь для того, чтобы убить прокуратора.
Сначала ухо ему резанула эта «приятная случайность», но на фоне последнего сообщения это показалось пустяком.
– Как это «убить прокуратора»? Зачем?
Заручившись его клятвой хранить молчание, Орит поведала, что должна отомстить за смерть отца. До этого Урсус знал лишь то, что ее отец был одним из вождей общины самаритян, и что он умер. Когда и по какой причине – она не говорила, а когда Урсус как-то попытался узнать больше, ушла от ответа. Теперь же Орит рассказала, что полгода назад самаритяне, не выдержав римского гнета, который за время правления Понтия стал невыносим, подняли восстание. Прокуратору пришлось стянуть в Самарию почти все доступные войска. Восстание было подавлено. Вершить суд прокуратор приехал в Шхем[12 - Шхем – религиозный центр общины самаритян.] самолично.
– По приказу Пилата с моего отца, с живого, содрали кожу, – сказала Орит спокойно. Чего стоило это спокойствие, было видно по тому, как затрепетали крылья ее носа. – У меня до сих пор стоит в ушах его крик… Я узнала от надежных людей, что, после слишком жестокого, даже по римским меркам, избиения самаритян Пилатом недовольны в Риме. Скоро его должны отозвать в столицу империи, и тогда он избежит заслуженного возмездия. Я должна успеть, и завтра на пиру в честь окончания игр – самый подходящий момент.
Пока самаритянка говорила, Урсус все отчетливее ощущал ее решимость и отчаяние, и все яснее понимал, что отговорить ее от этого безрассудного шага будет непросто. Когда она замолчала, он спросил, стараясь не выдать волнения:
– Как ты собираешься это сделать?
Орит поднесла к лицу левую руку и развернула кисть тыльной стороной к Урсусу. Ее пальцы были унизаны золотыми кольцами и перстнями, среди которых выделялся один с большим красным рубином. Урсус не раз любовался его непривычной огранкой.
– Яд. Сильный яд, скрытый под этим камнем. Он умрет, пуская ртом пену и сотрясаясь в конвульсиях. За это время я успею рассказать ему, за что он умирает…
– Но ведь потом убьют тебя! – вскричал, не сдержавшись, Урсус.
– О нет. Я не доставлю им такого удовольствия, – она согнула все пальцы кроме среднего, на котором был перстень, – здесь хватит на двоих.
Еще уверенный в своей способности убеждать, он попытался объяснить ей бессмысленность мести, как объяснял бы ребенку, почему ненужно кусать собаку в ответ. Тогда Орит выразила надежду на то, что он уважает ее, как взрослого, здравомыслящего человека, имеющего право на самостоятельные решения. Он рассказал ей историю одного плотника, к мучительной смерти которого был также причастен Пилат. Про щеки, про всепрощение… Она сказала, что слышала о сумасшедшем иудее, который мнил себя сыном божьим и которого три года назад казнили в Ершалаиме. Что встречала его последователей и убедилась, что они так же безумны, как и их учитель. Что ей гораздо ближе старый девиз – отвечать на потерю глаза или любого другого органа равнозначным увечьем. Тогда он стал умолять ее отказаться от мести по той причине, что теми же первоисточниками, в которых содержится это жестокое правило, декларируется неизбежная для каждого негодяя кара после смерти. Эта часть его аргументации даже позабавила Орит. Она заявила, что не настолько полагается на божественное провидение, чтобы доверить ему наказание убийцы своего отца. Тут он вспомнил, что читал о смерти Пилата. Что по легенде, после того, как прокуратора за злоупотребления властью отозвали в Рим, он покончил с собой. В споре с Орит он решил выдать эту легенду за исторический факт и предположил, что самоубийство – самый страшный вариант смерти, и что лучше всего в этом случае предоставить тирану самому себя наказать. Орит резонно призвала его не особенно доверять приданиям двухтысячелетней давности. Кроме того, сообщила, что не хочет давать мерзавцу право на выбор времени и способа смерти. Отчаявшись, он объявил, что сейчас же пойдет и донесет о ее планах кому следует, и ее вышлют из Иудеи навсегда, и пусть им не суждено будет увидеться вновь, но она будет жить. Орит усомнилась в его способности на столь низкий поступок. Тогда, поняв, что отговорить ее не получится, Урсус решил силой отобрать смертоносный перстень.
Орит закричала, в комнату тут же ввалились ее телохранители и конвоирами Урсуса. Вместе они не без труда зафиксировали разбушевавшегося гладиатора.
Перешагивая через разбитую посуду и обходя перевернутую мебель Орит приблизилась к Урсусу и прошептала ему на ухо:
– Мне жаль, что мы расстаемся вот так… Пойми. Дело не только в моем отце, но и в сотнях других, кто погиб от руки прокуратора, и в тысячах тех, что продолжают жить при его неправедной власти.
Она хотела поцеловать его на прощание, но он отвернулся. Орит сделала знак, и гладиатора увели прочь.
Когда угрюмого Урсуса привели «домой», традиционная вечеринка была в самом разгаре. Все веселились и оживленно обсуждали завтрашний день – последний день игр в честь десятилетия правления Иудеей римского наместника Понтия Пилата.
Из-за произошедшего у Орит Урсус не разделял всеобщего подъема. Напротив, он находился в угнетенном состоянии духа, более подходящего семидесятилетнему пенсионеру, нежели мужчине в полном рассвете сил – фавориту гладиаторского турнира.
Сейчас он искренне не понимал, как мог радоваться молодости и здоровью, если они даны ему только для того, чтобы сражаться и совокупляться.
Он с досадой припомнил, как стонал побежденный им сегодня гладиатор, когда ему зашивали рану. Проходя мимо, Урсус скривил рот и сам не понял, что крылось за этой гримасой – стыд за содеянное или торжество победителя.
У «черного» выхода из ипподрома лежали ничем неприкрытые тела убитых за этот день на арене. Среди них особенно неприглядно смотрелся противник Хагана с жутким месивом вместо темени.
Стояла вонь от быстро разлагающейся на жаре крови.
Потом он вспомнил, как сказал Орит, что однажды уже победил Хагана, доказывая и ей, и себе свою уверенность в новой победе. Сейчас он отчетливо понимал, что совсем в ней не уверен. Та первая победа была ненастоящей – на деревянных мечах, теперь же им предстояло биться не на жизнь, а на смерть. Урсус наблюдал за боями Хагана «из-за кулис» и понимал, что последний бой, как в той песне, будет трудным самым… Германец уверенно шел от победы к победе, не тратя лишней энергии, которую как будто берег для решающей схватки. Он желал только одного – свободы, которую давало звание чемпиона игр. По мере приближения финала его все меньше интересовала любовь публики, он перестал устраивать шоу из поединков. Просто уничтожал противников, не давая им и шанса повредить себя. Он был воплощением мощи, целеустремленности и безжалостности.
На понурый вид Урсуса никто не обращал внимания. Шумное застолье стихийно превратилось в международный певческий поединок. Сначала на дальнем конце стола захмелевшие бестиарии исполнили что-то первобытное, африканское. Начали они тихо, душевно, но под конец разошлись и закончили, колотя кулаками по столу. Это было настолько дико и громко, что присутствующим пришлось прекратить разговоры. Еще до окончания музыкальной композиции, в негров полетели объедки и насмешки.
Когда все успокоились, Агмон вдруг затянул заунывную эллинскую песнь. Его коллега по трезубцу попытался вторить, но звучало все это убого, песне явно не хватало музыкального аккомпанемента, да и тот вряд ли помог бы. Но, к удивлению Урсуса, это исполнение даже имело умеренный успех. Послышались одобрительные замечания и хлопки. Берцеллиус сказал:
– Эти греческие завывания все же лучше обезьяньего концерта… А ну, Агриппа, давай нашу!
Один из телохранителей Гнея запел голосом абсолютно не подходящим к его брутальной внешности. Но этот бархатный баритон был достоин гораздо лучшего применения: немузыкальная, заунывная песня мало чем отличалась от греческой… Однако присутствующие оценили ее гораздо выше, видимо, находясь под влиянием статуса нации-гегемона.
Урсус было подумал, что его знакомство с древним песенным творчеством на сей раз окончено, но тут раздались звуки, которые, должно быть, издает медведь, которого охотники пробудили от зимней спячки. Это Хаган решил усладить слух присутствующих музыкой своей суровой Родины. Его голос, который при разговоре имел довольно приятный тембр, во время пения вдруг стал резким и противным. Кидать объедками в него побоялись, поэтому роль укротителя этой иерихонской трубы пришлось взять на себя ланисте. Он громко захлопал в ладоши и закричал: