На переплетах рам – следы ночной пурги…
Как тих и скучен дом! Как съежился снегирь
От стужи за окном. – Но вот слуга. Шаги.
По комнатам идет седой костлявый дед,
Несет вечерний чай: «Опять глядишь в углы?
Небось все писем ждешь, депеш да эстафет!
Не жди. Ей не до нас. Теперь в Москве балы».
События же здесь случались самые разнообразные – от легких концертов до пафосных политических акций. Вот, например, 23 апреля 1844 года именно здесь состоялся гастрольный концерт немецкой пианистки Клары Шуман. Она приехала сюда со своим мужем, известным композитором Робертом Шуманом и выступила в Благородном собрании. Разумеется, ее слушали с большой приязнью. В Москве и сегодня неравнодушны к заезжим артистам. А в то время, при тех «средствах коммуникации», когда о телевидении еще и не мечтали – и подавно.
Клара Шуман писала: «Приняли меня очень восторженно. Большой успех имел „Ноктюрн“ Фильда».
Ей вообще понравились Москва и москвичи.
Дворянское собрание в то время было чинным, благородным, но никак не мертвенным и не официозным. А к началу прошлого столетия распоясалось вконец.
Об избранности публики уже не приходилось говорить. Сюда пускали каждого желающего. Возникло вдруг «демократическое» сокращение – «Благородка». Да и увеселения стали совсем другими, унизительными для старой дворянской гвардии, в изумлении доживающей свой долгий век.
В конце девятнадцатого века тут, например, устраивало свое празднество Общество искусства и литературы. Мало того, что в стены Благородного собрания пустили безродных рисовальщиков и шелкоперов. Им разрешили нарядиться в жуткие карнавальные костюмы и заставить аристократические интерьеры более чем смелыми декорациями.
Впрочем, жуткими и смелыми их находили только в прошлом веке. Из нашего же времени все это воспринимается как классика, немножечко поднадоевшая со школы. Например, картины Левитана.
В Колонном зале проходили концерты «музыкалки» – московского Музыкального общества. На концертах аристократизма не было в помине. А билетов на подобные мероприятия продавали больше, чем было в зале мест. В основном сюда ходило «новое купечество» – в отличие от старого, кондового, не чуждое искусств.
Петр Боборыкин так описывал одно из здешних культурно-развлекательных мероприятий: «По мраморной лестнице Благородного собрания поднималась на другой день Анна Серафимовна – одна, без Любаши.
Она любила выезжать одна и в театр лакея никогда не брала. Только на концерты Музыкального общества ездил с ней человек в скромной черной ливрее, более похожей на пальто, чем на ливрею. Первые сени, где пожарные отворяют двери, она быстро прошла в своей синей песцовой шубе. Двери хлопали, сквозной ветер так и гулял. В больших сенях стеной стояли лакеи с шубами. Все прибывающие дамы раздевались у лестницы. Белый и голубой цвета преобладали в платьях. По красному сукну ступенек поднимались слегка колеблющиеся, длинные, обтянутые женские фигуры, волоча шлейфы или подбирая их одной рукой. На площадке перед широким зеркалом стояли несколько дам и оправлялись. Правее и левее у зеркала же топтались молодые люди во фраках, двое даже в белых галстуках. Они надевали перчатки. На этот концерт съехалась вся Москва. В программе стояла приезжая из Милана певица и исполнение в первый раз новой вещи Чайковского.
Мраморный лев глядится в зеркало. Его голова и щит с гербом придают лестнице торжественный стиль. Потолок не успел еще закоптиться. Он лепной. Жирандоли на верхней площадке зажжены во все рожки. Там, у мраморных сквозных перил, мужчины стоят и ждут, перегнувшись книзу. На стуле сидит частный пристав и разговаривает с худым желтым брюнетом в сюртуке, имеющим вид смотрителя… В зеркало она видна себе вся, и за ней лестница – вниз и вверх. Парадно почувствовала она себя, жутко немного, как всегда на людях. Но ей ловко в платье, перчатки тоже прекрасно сидят, на шесть пуговиц, в глазах сейчас прибавилось блеску, даром, что плохо спала, из-под кружевного края платья видны шелковые башмачки и ажурные чулки. Никогда она еще не находила себя такой изящной. Кажется, все тяжелое, купеческое слетело с нее. Осмотрела она себя быстро, в несколько секунд, поправила волосы, на груди что-то, достала билет из кармана, скрытого в складках юбки, и легкими шагами начала подниматься… Глазам ее приятно; но уже не в первый раз обоняет она запах сапожной кожи… И чем ближе к входу в первую залу, тем он слышнее. Запах этот идет от артельщиков в сибирках, приставленных к контролю билетов. Она знает отлично этот запах. Ее артельщики ходят в таких же сапогах. Она подает одному из них свой абонементный билет. Он у ней нумерованный, но в большую залу она не пойдет; хорошо, если б удалось занять поближе место, за гостиной с арками, там, где полуосвещено. Вероятно, можно. Еще четверть часа до начала».
Продолжение «экскурсии» по «Благородному собранию для разночинцев» выглядело так: «У входа во вторую продольную залу – направо – стол с продажей афиш. Билетов не продают. В этой зале, откуда ход на хоры, стояли группы мужчин, дамы только проходили или останавливались перед зеркалом. Но в следующей комнате, гостиной с арками, ведущей в большую залу, уже разместились дамы по левой стене, на диванах и креслах, в светлых туалетах, в цветах и полуоткрытых лифах.
Анна Серафимовна бросила на них взгляд боком. Она знала трех из этих дам, могла назвать и по фамилиям… Вот жена железнодорожника – в рытом бархате, с толстой красной шеей; а у той муж в судебной палате что-то; а третья – вдова или «разводка» из губернии, везде бывает, рядится, на что живет – неизвестно… Все три оглядывают ее. Ей бы не хотелось проходить мимо них, да как же иначе сделать? Виктора Мироныча и его похождения каждая знает… А ни одна, гляди, хорошего слова про нее не скажет: «Купчиха, кумушка, на „он“ говорит, ему не такая жена нужна была». Каждую складочку осмотрят. Скажут: «Жадная, платье больше трехсот рублей не стоит, а брильянтов жалко надевать ей, неравно потеряет».
Щеки сильно разгорелись у Анны Серафимовны… Она быстро, быстро дошла до одной из арок, где уже мужчины теснились так, что с трудом можно было проникнуть в большую залу. Люстры были зажжены не во все свечи. Свет терялся в пыльной мгле между толстыми колоннами; с хор виднелись ряды голов в два яруса, открывались шеи, рукава, иногда целый бюст… Все это тонуло в темноте стены, прорезанной полукруглыми окнами. За колоннами внизу, на диванах, сплошной цепью расселись рано забравшиеся посетительницы концертов, и чем ближе к эстраде, помещающейся перед круглой гостиной, тем женщин больше и больше».
И так далее.
А перед революцией Собрание и вовсе опростилось. В нем в 1911 году прошли концерты народного хора Митрофана Пятницкого. И перед публикой показывали свое умение петь «Барыню» крестьяне из Воронежской губернии.
Пресса подавала это как вполне достойное событие. Больше того, восторгалась: дескать, только на этих концертах москвичи стали «лицом к лицу с настоящими народными певцами, – теми самыми деревенскими артистами и артистками, живыми художественными традициями которых доселе держится еще на Руси старинное песенное искусство».
Словом, демократизация страны коснулась и Дворянского собрания. По сути, уничтожила его. И собрание купцов, студентов и крестьянских песенников дворянским называли только по привычке.
* * *
Как ни странно, некая общественная значимость вернулась к этому дворцу после революции 1917 года.
«Дом благородного собранья»
Культурным домом стал теперь —
Центральным домом профсоюзов, —
ликовал Демьян Бедный.
«Дом благородных союзов», – шутили скептики.
Но, несмотря на узкий профиль нового владельца, именно в этом здании проходили многие важные события. Здесь устраивались показательные суды – от полусерьезного «Разгрома «Левого фронта»» до известных разоблачений с последующими расстрелами. А. Мариенгоф вспоминал: «О таких буйных диспутах, к примеру, как «Разгром «Левого фронта», вероятно, современники до сих пор не без увлечения рассказывают своим дисциплинированным внукам.
В Колонный зал на «Разгром» Всеволод Мейерхольд, назвавший себя «мастером», привел не только актеров, актрис, музыкантов, художников, но и весь подсобный персонал, включая товарищей, стоявших у вешалок.
Следует заметить, что в те годы эти товарищи относились к своему театру несравненно горячей и преданней, чем относятся теперь премьеры и премьерши с самыми высокими званьями.
К Колонному залу мейерхольдовцы подошли стройными рядами. Впереди сам мастер чеканил мостовую выверенным командорским шагом. Вероятно, так маршировали при императоре Павле. В затылок за Мейерхольдом шел «знаменосец» – вихрастый художник богатырского сложения. Имя его не сохранилось в истории. Он величаво нес длинный шест, к которому были прибиты ярко-красные лыжные штаны, красиво развевающиеся в воздухе.
У всей этой армии «Левого фронта» никаких билетов, разумеется, не было. Колонный был взят яростным приступом. На это ушло минут двадцать. Мы были вынуждены начать с опозданием. Когда я появился на трибуне, вихрастый знаменосец по знаку мастера высоко поднял шест. Красные штаны зазмеились под хрустальной люстрой.
– Держись, Толя, начинается, – сказал Шершеневич.
В ту же минуту затрубил рог, затрещали трещотки, завыли сирены, задребезжали свистки.
Мне пришлось с равнодушным видом, заложив ногу на ногу, сесть на стул возле трибуны.
Публика была в восторге. Скандал ее устраивал значительно больше, чем наши сокрушительные речи.
Так проходил весь диспут. Я вставал и присаживался, вставал и присаживался. Есенин, засунув четыре пальца в рот, пытался пересвистать примерно две тысячи человек. Шершеневич философски выпускал изо рта дым классическими кольцами, а Рюрик Ивнев лорнировал переполненные хоры и партер.
Я не мог не улыбнуться, вспомнив его четверостишие, модное накануне революции:
Я выхожу из вагона
И лорнирую неизвестную местность.
А со мной – всегдашняя бонна —
Моя будущая известность.
Докурив папиросу, Шершеневич кисло сказал:
– «Разгром» не состоялся».
Здесь выставляли на «последнее прости» гробы с великими усопшими. Первым из удостоившихся этой почести был Петр Кропоткин.
После встречи гроба с телом на Савеловском вокзале (последние годы великий Кропоткин провел в подмосковном Дмитрове) его перенесли на Большую Дмитровку, в Колонный зал Дома Союзов, где и установили для прощания. Это было началом традиции. До Кропоткина подобных актов – с организованной очередью, почетным караулом и прочей соответствующей атрибутикой – здесь не устраивали. Но с февраля 1921 года это место стало постоянным.
Два дня гроб стоял в Колонном зале. Количество пришедших попрощаться с видным анархистом исчислялось тысячами. Это были и делегации от заводов, общественных и государственных организаций, и самостоятельные граждане, представлявшие в том зале лишь самих себя. В почетном карауле большей частью находились анархисты.
Под конец церемонии произошла неприятная история. Дочь Петра Алексеевича Александра попросила Ленина «освободить хотя бы на день похорон, для участия в них тех товарищей анархистов, которые находятся в данный момент под арестом».
В просьбе ей было отказано. Но Александра Петровна была истинной дочерью своего отца и категорически заявила, что «все коммунистические венки будут сняты с гроба, если анархисты не будут выпущены на похороны».
На такое власти, конечно, пойти не могли. И анархисты были выпущены, что называется, «под честное слово». Все прекрасно понимали, что это самое «честное слово» подкрепляется возможностью очередного витка государственного террора: за каждого сбежавшего будут расстреляны десятки его невиновных соратников. Поэтому все анархисты после похорон вернулись в тюрьмы.
Здесь неоднократно выступал сам Ленин. Вот, например, одна из многочисленных заметок, посвященных одному из многочисленных таких событий, помещенная в «Вечерке»: «Блестящий Колонный зал Дома союзов переполнен рабочими депутатами. На хорах полно гостей. В зале говорят о предстоящем выступлении тов. Ленина. Все с нетерпением ждут появления вождя русского пролетариата, который впервые после своего выздоровления должен выступить перед представителями рабочих организаций. Появление Владимира Ильича было встречено громом аплодисментов. Весь зал стоя приветствовал вождя мирового пролетариата. Приветствия вылились в форму бурной овации, длившейся несколько минут».