Так же широко и беспечно жили, насколько я знаю, почти все члены компании. Все много зарабатывали и все, а некоторые больше того, что имели, проживали. Ни у кого из них не было ни дач, ни счетов в банке, ни ценных бумаг, ни бриллиантов (кроме тех безделушек, которые носили на пальцах и в ушах)».
Такая вот жизнь настоящей московской богемы.
Все это весьма гармонично сочеталось с работой – чай не в конторе служили: «Почти каждое утро, когда бы ни легли накануне, вставали не позже десяти часов, чтобы к одиннадцати быть на репетициях, заканчивающихся в четыре – половине пятого. В пять обедали, спали тридцать-сорок минут и бежали или ехали в театр, чтобы в семь часов начать гримироваться.
Очень ясно помню эти часы (с пяти до половины седьмого), когда в квартире сохранялась полнейшая тишина – все ходили на цыпочках, говорили шепотом. В половине седьмого отец быстро выходил из своей комнаты, выпивал, не садясь, стакан очень крепкого, уже остывшего чая (его наливали минут за десять-пятнадцать до этого), брал портсигар, в который я заранее закладывал за желтые резинки душистые папиросы, и, защелкнув его с громким треском, но абсолютно не больно о мою голову, на что я отвечал ему шлепком по заду (это была наша с ним традиционная ежевечерняя ласка-шутка), – быстрыми шагами шел в переднюю одеваться. Проделывал он все это абсолютно молча, только иногда громко прочищал горло, как бы откашливался, пробуя голос. Глаза его смотрели куда-то мимо, весь он был другой, чужой, подобранный и сосредоточенный… И ведь работали не только в театре на спектаклях, репетициях и разных тренировочных занятиях. Часто ночью я просыпался от громкого, не домашнего, не разговорного голоса отца: он работал над ролью, пробовал какое-нибудь сильное место.
У нас одно время была кухарка; она, услышав его ночные занятия, заявила, что уходит, не желает служить в доме, где сумасшедший хозяин сам с собой по ночам разговаривает на разные голоса, смеется, плачет, скулит по-собачьи (отец работал тогда над ролью Анатэмы)».
Один из тех «своих» гостей, актер Ракитин даже посвятил качаловским костюмным упражнениям стихотворение:
Качалов! В грустный час досуга,
когда лишь прошлое в уме,
я вспомню ласкового друга
в домашней, легкой пижаме.
Ваш Дима, Нина Николавна…
Как я обедать к вам ходил
всегда к пяти часам исправно.
Качалов, я ведь Вас любил!
Илья Шнейдер вспоминал о том, как в 1920 году, участвуя в организации концерта, здесь навещал актера А. А. Горского. Этому предшествовала раздача «гонораров»: «Московские театральные деятели – братья Гутман обратились ко мне с просьбой взять на себя организацию особого грандиозного концерта для какого-то строительного эшелона, остановившегося целым железнодорожным составом на одном из московских вокзалов. Комиссаром эшелона был третий брат Гутманов, который не только хотел, чтобы в концерте участвовали крупнейшие имена, начиная с Шаляпина, но и имел реальные к тому основания, так как эшелон выплачивал гонорар артистам продуктами: пятипудовым мешком ржаной муки и еще чем-то, а Шаляпину, Гельцер и мне как организатору этого хлопотливого мероприятия вместо ржаной муки предназначался такой же мешок невиданной тогда крупчатки, к которой еще прилагался и совсем редкий предмет – бутылка водки.
Шаляпин согласился участвовать в концерте, и ему дали два мешка крупчатки и две бутылки водки.
После концерта комиссар оделил каждого из нас троих еще двумя французскими булками, охотничьими сосисками и маленьким пакетиком паюсной икры».
И вот, собственно, визит: «На другой день после концерта, узнав, что Горский опять слег, я пошел в его квартиру в том же доме графа Ностиц, где жила и В. И. Мосолова 1-я и где теперь установлена мемориальная доска А. А. Горскому. Я нес белую муку, отлитую в бутылочку из-под одеколона водку, несколько охотничьих сосисок и французскую булку, намазанную внутри икрой.
Горский лежал на кровати одетый, прикрывшись своим пальто, и был очень растроган моим визитом и «такими редкими вещами», как он выразился. Я очень торопился куда-то и сказал, что зайду вечером, но, придя вновь, сильно удивился, что больного Александра Алексеевича не оказалось дома. Горский вошел в свою квартиру почти вслед за мной, очень оживленный и возбужденный.
– Прекрасно поработал, – говорил он, потирая захолодевшие руки и не снимая пальто, – поразительно: какой маленький толчок нужен иногда творческому работнику, – чтобы пришло так называемое вдохновение!
Улыбаясь, он взял с окна одеколонную бутылочку с водкой, из которой была отлита микроскопическая доза.
– Видите? Я после вашего ухода выпил одну маленькую рюмку, закусил кусочком белой булки с черной икрой и отломил полсосиски… И вот эти вкусовые ощущения, давно не испытанные, эта согревающая капля вина вытолкнула меня из квартиры на улицу. Я почти бегом пересек мостовую до театра и провел чудесную трехчасовую репетицию «Лебединого», хотя все лебеди, принцы и я танцевали в пальто.
И он сделал нечто вроде пируэта и, остановившись, посмотрел на меня смущенным взглядом».
Еще один актер, Евгений Весник рассказывал историю, которая случилась в этом доме с Александрой Яблочкиной: «Глубокая ночь. Квартира Яблочкиной. На стенах, словно часовые, – многочисленные портреты известных людей. Среди них и портрет Александра Ивановича Южина, в которого хозяйка была без памяти тайно влюблена (по ее же словам).
В постели сладко спит великая актриса с чепчиком на голове. Вдруг ее кто-то будит. Просыпаться не хочется: сон уж очень хорош. Но видно, нужно, раз кто-то будит. Открывает глаза и… О ужас! Две рожи полупьяных мужиков! Пахнет перегаром, чесноком… «Давай драгоценности», – выхрипывает одна из рож…
Яблочкина показала рукой на большую красивую шкатулку. «Физиономии» открыли ее, их глаза алчно заблестели, ярче лежавших в шкатулке драгоценностей. Схватили ее и ушли. Вдогонку высоким, но мужественно звучащим голосом обворованная произнесла: «Вам за меня попадет!»
Сама Яблочкина рассказывала: «Дальше – снова сладкий сон…»
«Как это так?», «Как это возможно?», «Да после такого!», «Да я бы…”, «Да ведь с ума можно сойти!» – тараторили все.
Яблочкина спохватилась: «Ой! Я забыла сказать, что в картонной красивой коробочке были бутафорские украшения под золото и алмазы. Цена им грош!»»
Такое вот было нелегкое время.
* * *
Кстати, история сего домовладения – еще до Пушкина с Раевским – очень даже необычна. В. Ходасевич писал: «На Большой Дмитровке, насупротив Георгиевского монастыря, стоял деревянный одноэтажный дом со светелкой, принадлежавший лекарю Оттону Ивановичу Гилюсу – обрусевшему шведу. То был сутулый сумрачный человек с лысиной во всю голову. Лысину прикрывал он черной шелковой шапочкой, а на носу носил, разумеется, очки. Практика у него была небольшая – не потому, что он плохо лечил, а потому, что имел неприятнейшую привычку говорить больным правду. Вся Москва знала его историю с помещиком Козляиновым, у которого левая сторона была разбита параличом и которому Гилюс напрямик объявил, что ему остается недели две жизни; в ответ на это больной нашел в себе силу правой ногой дать лекарю такого тумака в живот, что тот отлетел на другой конец комнаты. С тех пор ему осталось лечить только мелких чиновников, мещан да дворовых, но и тех смущало убранство его кабинета, в котором стены были увешаны стеклянными ящиками с коллекцией бабочек и жуков, а в углу, где надо бы быть иконам, стоял скелет. Гилюс, впрочем, не слишком любил лечить – он посвящал свое время чтению и сам работал над большим сочинением, в котором намеревался доказать научно невозможность бытия Божия. В доме стоял острый запах медикаментов, книг, камфары, необходимой для сохранения бабочек, и ароматического уксуса, кипевшего в маленькой курильнице.
Семейство Гилюса… было невелико. Жена сбежала от него… оставив двоих детей. Мальчику было теперь 17 лет – Гилюс отправил его учиться в Германию. Тринадцатилетняя девочка осталась при отце, который сам был ее учителем. Ее воспитание не было похоже на обычное воспитание тогдашних девиц. Елена знала французский и немецкий языки, имела хорошие познания в истории и географии, но главное внимание отца было обращено на математику, физику и химию».
Один же из гостей дома Гилюса посвятил скелету милое двустишие:
Я остова сего завидую судьбе:
Он сохранил все кости при себе.
Своеобразная все таки аура у этого места.
Дом многих театров
Здание оперы Саввы Мамонтова (Большая Дмитровка, 6) построено в 1894 году по проекту архитектора К. Терского.
Сразу же, как только был построен этот дом, в нем разместилась частная опера Саввы Мамонтова – человека, представлять которого нет ровным счетом никакой необходимости, настолько много сделал он и для Москвы, и для России. Одно из таких дел – частная опера. Современник писал: «За кулисами Большого театра царил бюрократизм, на сцене господствовала рутина, оперы ставились без всякого разбора, небрежно и спешно.
Оживление в этой области искусства началось только после организации «Частной русской оперы».
Раньше центр тяжести лежал исключительно на инструментально-вокальных силах – слушатели обращали внимание только на голос и оркестр. Сама же постановка, так сказать, оформление спектакля стояли на втором плане.
И вот в «Частной опере» впервые в России были привлечены к участию в сценической постановке художники. Вместо шаблонных, грубо намалеванных, пышных, но безвкусных декораций перед глазами изумленных и очарованных зрителей засверкали чудесные полотна…
Здесь осуществилось гармоничное сочетание трех родов искусства – музыки, драмы (то есть вдумчивой игры) и живописи.
Открытие спектаклей «Частной оперы» состоялось 9 января 1885 года. Поставлена была «Русалка» (эскизы В. Васнецова), но к подготовке этого спектакля приступили значительно раньше. Еще с осени 1884 года шли усиленные репетиции этой оперы, потом «Фауста» и «Виндзорских кумушек» (эскизы В. Поленова).
Вместо банальных «оперных» костюмов (над чем так добродушно подсмеивался Станиславский, имевший к ним некоторое тяготение), мишурно красивых, театрально маскарадных, но безлично условных, появились стильные, выдержанные в духе времени одеяния: вместо хористов, специально наряженных для оперы, на подмостках задвигалась и зашумела подлинная толпа.
Словом, все было сделано, чтобы воскресить старину с ее своеобразием, чтобы со сцены веяло ароматом эпохи, чтобы глядел подлинный облик древней Руси или западноевропейского средневековья. Подготовка велась с огромным успехом и глубокой любовью к делу».
В этом театре состоялся московский дебют Ф. Шаляпина. Можно сказать, именно Мамонтов дал Федору Ивановичу «путевку в жизнь».
Триумф Шаляпина подробно описал художник Нестеров: «Однажды… ко мне в Кокоревское подворье, где в те времена живали художники, зашел один из приятелей, и с первого слова полились восторги о виденном вчера спектакле в Мамонтовском театре, об удивительном певце, о каком-то Шаляпине, совсем молодом, чуть ли не мальчике, лет двадцати, – что певца этого Савва Иванович извлек из какого-то малороссийского хора, что этот новый Петров не то поваренок с волжского парохода, не то еще что-то с Волги… Я довольно скептически слушал гостя о новом феномене, однако вечером того же дня я слышал о нем те же восторженные отзывы от лица, более сведущего в музыкальных делах. Говорили о «Псковитянке», о «Лакме», где молодой певец поражал слушателей столько же своим дивным голосом – басом, сколько и игрой, напоминавшей великих трагиков былых времен.
Следующие несколько дней только и разговору было по Москве, что о молодом певце со странной фамилией. Быль и небылицы разглашались о нем. Опять упоминали о каком-то малороссийском хоре не то в Уфе, не то в Казани, где юноша пел еще недавно, года два тому назад. Кто-то такие слухи горячо опровергал и авторитетно заявлял, что он все знает доподлинно, что Шаляпин извлечен «Саввой» из Питера, с Мариинской сцены, что он ученик Стравинского, дебютировавший неудачно в Руслане, а вот теперь «Савва» его «открыл» и т.д.».
Нестеров в конце концов не выдержал: «Достал и я себе билет на «Псковитянку». Мамонтовский театр переполнен сверху донизу. Настроение торжественное, такое, как бывает тогда, когда приезжают Дузе, Эрнесто Росси или дирижирует Антон Рубинштейн… Усаживаются. Увертюра, занавес поднимается. Все, как полагается: певцы поют, статисты ни к селу ни к городу машут руками, глупо поворачивают головы и т. д. Бутафория торжествует. Публика терпеливо все выносит и только к концу второго действия начинает нервно вынимать бинокли, что называется, – «подтягивается»… на сцене тоже оживление: там как водой живой вспрыснули. Чего-то ждут, куда-то смотрят, к чему-то тянутся… Что-то случилось. Напряжение растет. Еще момент – вся сцена превратилась в комок нервов, что быстро передается нам, зрителям. Все замерло. Еще минута, на сцене все падают ниц. Справа, из-за угла улицы, показывается белый в богатом уборе конь: он медленным шагом выступает вперед. На коне, тяжело осев в седле, профилем к зрителю показывается усталая фигура царя, недавнего победителя Новгорода. Царь в тяжелых боевых доспехах – из-под нахлобученного шлема мрачный взор его обводит покорных псковичей. Конь остановился. Длинный профиль его в нарядной, дорогой попоне замер. Великий государь в раздумье озирает рабов своих… Страшная минута. Грозный час пришел… Господи, помяни нас, грешных!
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: