Сэргожа любил поддать и, когда кто-то из наших вскользь упоминал, что «сегодня Сережа сильно выпивший», я старалась в коридор одна не выходить – как все дети очень боялась пьяных: мне казалось, они очень опасны.
Мой папа несколько раз вставлял лампочку, чтобы злополучный коридор хоть как-то освещался (через него пролегал путь к нашей кухоньке):
– Валендра (Валя) несется с кастрюлей горячего борща, она ребенка может инвалидом сделать! – говорил он маме, имея в виду, что кастрюля имеет шанс вылиться на меня.
– Ходи подальше от дверей, – предупреждал он меня.
Но лампочки хватало на день… И опять я осторожно «кралась» по коридору, держась за шкафы с одной стороны, чтобы не оступиться, высчитывая несколько ступенек, ведущих к кухне, и стараясь держаться подальше от внезапно распахивающихся дверей соседей».
Было в том коридоре и некое замысловатое ответвление, в котором, увы, тоже нельзя было почувствовать себя в полнейшей безопасности: «В маленьком коридорчике, куда выходили двери из нашей комнаты и из жилища нашего конкурента, стоял папин письменный стол, за которым он по ночам делал уроки, обучаясь на вечернем факультете института, и Витькин огромный картонный ящик (попрошу заметить, он сыграет свою дальнейшую роль в истории нашей семьи). Двери наших комнат так неудачно открывались по отношению друг к другу, что была велика вероятность получить в лоб Витькиной дверью. Учитывая, что все семейство не отличалось спокойствием, двери распахивались ожесточенно.
– Витя, ты бы хоть зарубку поставил, – попросила мама, однажды выходя из комнаты, неся на руках грудного брата и чудом успевшую отскочить, чтобы не быть ударенной вышеупомянутой дверью, – ты же мне ребенка покалечишь.
– Я тебе зарубку на голове поставлю, – не полез за словом в карман бывший уголовник».
А вот и интрига – картонный ящик Витьки-уголовника: «Все бы, может, ничего, но близился выезд одной из семей и Витек становился все более свирепым. Уж очень ему хотелось завладеть еще одной комнатой.
В один прекрасный летний день, явившись домой после прогулки, мы с мамой увидели Полину Николаевну, торопящуюся к нам:
– Вашу бабушку в больницу отвезли! Ее Витька избил!
Не буду описывать, что мы испытали, когда забрали бабушку с синяками и кровоподтеками на лице, с выбитым зубом: она возвращалась с пустым бидончиком из магазина – он ее этим бидончиком в темном коридоре и поколотил. Был товарищеский суд. Все вернулось на круги своя.
И когда бабушка, совершенно случайно познакомившись возле Оперного театра с женщиной из маленького зеленого городка на Западе Украины, о котором мы и слыхом не слыхивали, узнала, что дама ищет обмен в Одессе, она заинтересовалась. Скажу только, что после продолжительных раздумий (как же можно оставить красавицу Одессу?), наша семья поменяла то, о чем сказано выше на отдельную трехкомнатную квартиру с ванной и туалетом. А также горячей водой.
Вы спросите: а при чем тут картонная коробка? А при том, оказывается, что Витька (как он мотивировал) побил бабушку за обнаруженные за коробкой куски засохшей еды, якобы бросаемой нами ради подлости. Я, тот еще едок, когда меня кормили «ложку за маму, ложку за папу», набирала полный рот еды и выплевывала все это за Витькину коробку. Желая побыстрее избавиться от ненавистных макарон с мясом и менее всего ожидая совершить подлость».
Увы, новые коммуналки, расставаясь со старой жестокостью, приобретали другую, невозможную раньше, но прекрасно проявлявшую себя в эпоху «развитого социализма».
Вплотную к коридору примыкала антресоль – еще одна довольно экзотическая часть советской коммуналки. Один из современников писал: «Антресоль представляла собой невысокое полутемное помещение, расположенное над туалетом, бывшей ванной комнатой (кладовкой одной из квартир) и частью коридора. Попадали туда из кухни по узкой деревянной лесенке с перилами. Окно антресоли выходило на черный ход, туда же выходило и окошко туалета. Помню, когда в кухне была большая плита для готовки, отапливаемая дровами или древесным углем, но ее давно не топили, а использовали как стол для примусов. Потом ее снесли, и в кухне стало просторней».
Впрочем, антресоль встречалась не всегда.
ЧТО И КАК?
МЕБЕЛЬ И ИНТЕРЬЕР
В романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» фигурировал московский музей мебели. Любая коммунальная квартира была способна дать большую фору этому музею. Если не по количеству экспонатов, то уж точно по их непредсказуемости.
Вот описание комнаты поэтессы Марины Цветаевой, оставленное ее современницей Ниной Гордон: «Помню, как я пришла в начале зимы 41-го года к Марине вечером домой на Покровский бульвар. Большой домина, двор-колодец. Жила она то ли на шестом, то ли на седьмом этаже. Небольшая двух- или трехкомнатная квартира у Марины Ивановны вместе с Муром комнатка метров двенадцать-тринадцать. Я эту комнату помню отлично: одно окно, вдоль окна вплотную простой продолговатый деревянный стол. Рядом с ним впритык кровать Марины, вернее, не кровать, а топчан с матрацем, или же два составленные рядом кофра, на них – матрац, а сверху плед. Во всяком случае, жесткое и неуютное ложе. Я сидела на нем и чувствовала, как жестко. Комната неприбранная, масса наброшенных вещей: через всю комнату и над столом – веревки с висящим на них тряпками из мохнатых полотенец и просто полотенца. На столе в беспорядке еда и посуда – чистая и грязная, книги, карандаши, бумага – как бывает на столах, за которыми и едят и работают. Под потолком – тусклая, желтоватая, неуютная лампочка без абажура. С другой стороны стола кровать Мура. Один или два стула, чемоданы. Что-то шкафа я не припомню, может быть, был в стене, но помню хорошо, что на стене, около топчана Марины – под простыней – платья и пальто; также и на другой стене около кровати Мура».
Справедливости ради заметим, что Марина Ивановна никогда особенно не отличалась повышенной способностью создавать уют. Но здесь она была не одинока. Далеко не у всех жителей коммуналок хватало средств на собственную мебель, а продуманные интерьеры были и вовсе фантастикой. Первая жена писателя Булгакова Татьяна Николаевна,, урожденная Лаппа, описывала процесс приобретения обстановки для знаменитой комнатушки на Большой Садовой:
«В комнате этой была уже мебель – два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало, походная кровать складная, два шкафчика, кресло дырявое… Была даже кое-какая посуда – супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: «Пойдем – у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках. Мы пошли с Михаилом, ему стол очень понравился, и мы его взяли и взяли еще наше собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах… Стол был бабушки со стороны отца, а ей достался от кого-то из предков… Потом мы купили длинную книжную полку – боковинами ее были два сфинкса – и повесили ее над письменным столом.
Как-то один еврей привез какому-то из пигитских рабочих мебель. А того то ли дома не было, то ли он не взял – постучал в нашу дверь: «Не нужна мебель?» Меня тогда не было, уезжала, наверно, к сестре. Булгаков посмотрел, мебель ему понравилась. И дешево продавали, а он как раз получил тогда за что-то деньги. Это была будуарная мебель во французском стиле – шелковая светло-зеленая обивка в мелкий красный цветочек. Диванчик, кресло, два мягких стула, туалетный столик с бахромой… Два мягких пуфа. Для нашей комнаты эта мебель совсем не подходила – она была слишком миниатюрной для довольно большой комнаты (25 квадратных метров или больше). Но Михаил все хотел, чтоб в комнате было уютно».
А случалась и другая крайность – когда будущее коммунальное семейство въезжало в уже меблированное помещение. Чаще всего так выходило, если старые хозяева бежали за границу буквально с одним чемоданчиком. Писательница Лидия Либединская делилась своими детскими воспоминаниями: «Высокие (почти пять метров) потолки, темно-красные обои, наборный паркет и два узких длинных окна, выходивших в тихий Дегтярный переулок. Больше всего меня поразил камин, в котором отец, ожидая нас, уже развел огонь. Поленья, сложенные домиком, весело потрескивали, распространяя тепло и живой прыгающий свет, – тени бежали по стенам и немногочисленной и совсем незнакомой мне мебели. Впрочем, ни большой книжный шкаф, ни обеденный стол, ни широкая тахта не привлекли моего внимания. Меня заворожил камин. Сложенный из темно-розового кафеля, он был украшен тончайшей лепниной – позже мне рассказали, что на нем изображена сцена из „Фауста“. Веселая пирушка; и Фауст в шляпе с пером и ниспадающем складками плаще, с пенящимся бокалом в руке, был сказочно красив. Стол, уставленный бутылками, фруктами и другими яствами, – все это было из какой-то другой, неведомой жизни. А под лепной картиной надпись готической вязью: „Кто провел свою жизнь без вина, карт и женщин, тот провел свою жизнь дураком!“ Под этим легкомысленным „лозунгом“ протекали мои детство и отрочество».
Впрочем, и в этом семействе не отказывались от возможности приобрести что-нибудь этакое и задешево: «А вот и церковь Старого Пимена молчаливо высится из-за белой каменной стены. Впрочем, это бывшая церковь, теперь там каждую субботу продают с аукциона не выкупленные в срок вещи. Продают задешево, и потому в нашей единственной комнате вдруг неожиданно появляется роскошный бархатный стул или медная настольная лампа, дворцовый инкрустированный столик, пара серебряных ложек. Вещи, пришедшие из какой-то неведомой, чужой жизни, они не являются предметами первой необходимости, но бабушка утверждает, что нельзя было „упустить случай“ и не приобрести их. К вещам у нас в семье полное равнодушие. Три дня вещь с гордостью показывают друзьям и соседям, выясняют ее происхождение, а потом начисто забывают о ней. На инкрустированный столик водружалась керосинка „Грец“, на бархатном стуле целыми днями безмятежно спал кот-кастрат Планчик, серебряные ложки темнели и мирно доживали свой век среди нержавеющих собратьев».
* * *
Часто было вообще непонятно – чья мебель. Кому именно она принадлежала. Людям? Дому? Или же домовому начальству?
Мариенгоф писал в повести «Циники»:
«Я и мои книги, вооруженные наркомпросовской охранной грамотой, переехали к Ольге.
Что касается мебели, то она не пеpеехала. Домовой комитет, облегчая мне психологическую боpьбу с «буpжуазными пpедpассудками», запpетил забpать с собой кpовать, письменный стол и стулья.
С пpедседателем домового комитета у меня был сеpьезный pазговоp.
Я сказал:
– Хоpошо, не буду оспаpивать: письменный стол – это пpедмет pоскоши. В конце концов, «Кpитику чистого pазума» можно написать и на подоконнике. Hо кpовать! Должен же я на чем-нибудь спать?
– Куда вы пеpеезжаете?
– К жене.
– У нее есть кpовать?
– Есть.
– Вот и спите с ней на одной кpовати.
– Пpостите, товаpищ, но у меня длинные ноги, я хpаплю, после чая потею. И вообще я пpедпочел бы спать на pазных.
– Вы как женились – по любви или в комиссаpиате pасписались?
– В комиссаpиате pасписались.
– В таком случае, гpажданин, по законам pеволюции – значит, обязаны спать на одной».
* * *
Занятная история была описана Виктором Шкловским в 1933 году:
«Мой друг инженер так моложав, что не выглядит даже бритым.
В комнате, где он живет, кроме него и жены, находится еще четверть кариатиды, которая когда-то поддерживала потолок зала.
Жена у него очеркистка, хорошая журналистка. Оба они могут засвидетельствовать истину рассказа. У жены за границей много лет жила мама. Эти мамы, живущие за границей, как-то романтичны.
Мама в Лондоне жила еще до революции и там осталась. Вышла замуж, овдовела.
Сперва посылала посылки, потом письма только.