– А где же у нее ребенок? – продолжал спрашивать Павел.
– В воспитательный дом, кажется, она свезла его, – ответил Неведомов.
В это время в одном из номеров с шумом отворилась дверь, и на пороге ее показалась молодая девушка в одном только легоньком капоте, совершенно не застегнутом на груди, в башмаках без чулок, и с головой непричесанной и растрепанной, но собой она была прехорошенькая и, как видно, престройненькая и преэфирная станом.
– Ах, это вы, Николай Семеныч! – воскликнула она. – Послушайте, – прибавила она каким-то капризным тоном и болтая своей полуобутой ножкой, – пошлите, пожалуйста, мне Марфушу; я целый час кричу ее; она не идет.
– А зачем вам нужна так Марфуша? – спросил Неведомов, с явным удовольствием глядя на молодую девушку.
– А затем, чтобы одеться, – отвечала та, приседая перед ним.
– Зачем же вам одеваться? Вы и так хороши, – продолжал Неведомов. Глаза его явно уже при этом разгорелись.
– Кроме того, я ужасно чаю хочу, а она мне не подает, – подхватила девушка.
– А, вот это причина уважительная, – сказал Неведомов и, подойдя к двери, ведущей вниз в кухню, крикнул: – Марфуша, ступай к Анне Ивановне!
– Сейчас! – послышался голос из низу, и когда вслед за тем горничная прибежала к Анне Ивановне и обе они захлопнули дверь в их номер, Павел спросил Неведомова:
– Кто это еще такая?
– Это одна девица приезжая, – отвечал Неведомов каким-то уважительным голосом.
– Ну, так я пойду за своими вещами, – сказал ему Павел.
– Ступайте, а потом заходите ко мне.
– Непременно! – отвечал Павел и отправился к себе на Кисловку. Он вышел из номеров m-me Гартунг как бы несколько опешенный: все, что он видел там, его очень удивило и поразило. Воспитанный в благочинии семейной и провинциальной жизни, где считалось, что если чиновник – так чиновник, монах – так монах, где позволялось родить только женщинам замужним, где девушек он привык видеть до последнего крючка застегнутыми, – тут он вдруг встретил бог знает что такое! Но как бы то ни было – такая свобода нравов ему была не неприятна!
Заморив наскоро голод остатками вчерашнего обеда, Павел велел Ваньке и Огурцову перевезти свои вещи, а сам, не откладывая времени (ему невыносимо было уж оставаться в грязной комнатишке Макара Григорьева), отправился снова в номера, где прямо прошел к Неведомову и тоже сильно был удивлен тем, что представилось ему там: во-первых, он увидел диван, очень как бы похожий на гроб и обитый совершенно таким же малиновым сукном, каким обыкновенно обивают гроба; потом, довольно большой стол, покрытый уже черным сукном, на котором лежали: череп человеческий, несколько ручных и ножных костей, огромное евангелие и еще несколько каких-то больших книг в дорогом переплете, а сзади стола, у стены, стояло костяное распятие.
– Какое у вас символическое убранство комнаты, – сказал Павел, не утерпев, хозяину, спокойно сидевшему на гробовом диване.
– Д-да, – протянул тот. – Убранство комнат, – продолжал он с обычной своей мягкой улыбкой, – тоже, как и одежда, может быть двоякое: или очень богатое и изящное – ну, на это у меня денег нет; а потом другое, составленное только с некоторым смыслом, или, как вы очень ловко выразились, символическое.
– Решительно символическое! – повторил Павел, довольный тем, что Неведомов похвалил его выражение. – Череп, вероятно, означает напоминание о смерти?
Неведомов слегка улыбнулся.
– Отчасти; кроме того, я и анатомией люблю немного заниматься, – отвечал он.
– Ну, а евангелие?
Неведомов при этом вопросе уже нахмурился.
– Евангелие, – начал он совершенно серьезным тоном, – я думаю, должно быть на столе у каждого.
– А распятие, конечно, как распятая мысль на кресте, – подхватил Павел.
– Как распятая мысль на кресте, – повторил и Неведомов.
– И наконец Шекспир, – заключил Павел, взглядывая на книгу в дорогом переплете.
– Шекспир, – повторил еще раз Неведомов.
Павлу, по преимуществу, в новом его знакомом нравилось то, что тот, как ему казалось, ни одного шагу в жизни не сделал без того, чтобы не дать себе отчету, зачем и почему он это делает.
– Из Шекспира много ведь есть переводов, – полуспросил, полупросто сказал он, сознаваясь внутренне, к стыду своему, что он ни одного из них не знал и даже имя Шекспира встречал только в юмористических статейках Сенковского[60 - Сенковский Осип Иванович (1800—1858) – востоковед, профессор Петербургского университета, журналист, беллетрист, редактор и соиздатель журнала «Библиотека для чтения», начавшего выходить в 1834 году. Писал под псевдонимом Барон Брамбеус.], в «Библиотеке для чтения».
– Есть, кажется, перевод Висковатова, потом перевод Карамзина «Юлия Цезаря», и, наконец, Полевой перевел, или, лучше сказать, переделал «Гамлета» Шекспира!.. – Последние слова Неведомов произнес уже несколько с насмешкой.
– Шекспир должен быть весь переведен самым точным и добросовестным образом, – проговорил Павел.
Неведомов при этом задумался на довольно продолжительное время.
– Его трудно переводить, – начал он неторопливо. – Я, впрочем, – продолжал он с полуулыбкой и потупляя несколько глаза, – думаю заняться теперь этим и перевести его «Ромео и Юлию».
– Что же, это лучшая его пьеса? – спросил Павел.
– Да, это одно из самых пылких и страстных его произведений, но меня, кроме уж главного ее сюжета – любви… а кому же любовь не нравится? (Неведомов при этом усмехнулся.) Меня очень манят к ней, – продолжал он, – некоторые побочные лица, которые выведены в ней.
– А именно? – сказал Павел, желая поддержать этот весьма приятный для него разговор.
– А именно – например, Лоренцо, монах, францисканец, человек совершенно уже бесстрастный и обожающий одну только природу!.. Я, пожалуй, дам вам маленькое понятие, переведу несколько намеками его монолог… – прибавил Неведомов и, с заметным одушевлением встав с своего дивана, взял одну из книг Шекспира и развернул ее. Видимо, что Шекспир был самый любимый поэт его.
– Лоренцо выходит ранним утром и говорит!..
И Неведомов, вслед за тем, смотря в книгу, стал немножко даже декламировать:
«Уже рассвет сквозь бледный пар тумана приветствует убегающую ночь!.. Но прежде, чем взойдет солнце, я должен корзину эту наполнить полезными и вредными травами! Все предметы в мире различны и все равно прекрасны, и каждому дан свой закон, и в каждом благодать и польза есть; но если предмет, изменив своему назначению, изберет себе иной путь, вдруг из добра он обращается во зло. Вот этот цветок, употреби его для обоняния – он принесет пользу; вкуси его – и он – о, чудо перемены! – смертью тебя обледенит, как будто в нем две разнородные силы: одна горит живительным огнем, другая веет холодом могилы; такие два противника и в нас: то – благодать и гибельные страсти, и если овладеют страсти нашею душой, завянет навсегда пленительный цветок».
– Превосходно! – воскликнул Павел, которому сам Неведомов показался в эти минуты таким же монахом-францисканцем, обнимающим своим умом и сердцем всю природу, и особенно его приятно поразили черты лица того, которые загорались какою-то восторженностью и вдохновением, когда он произносил некоторые слова монолога.
– Да-с, недурно, – подтвердил и Неведомов. – Шекспир есть высочайший и, в то же время, реальнейший поэт – в этом главная сила его!
– И Виктор Гюго тоже один из чрезвычайно сильных поэтов! – подхватил Павел. Когда он учился для Мари французскому языку, он все читал Виктора Гюго, потому что это был любимый поэт Мари.
– Это совсем другое! – произнес Неведомов, как бы даже удивленный этим сравнением. – Виктор Гюго больше всего обязан своей славой тому, что явился тотчас после бесцветной, вялой послереволюционной литературы и, действительно, в этом бедном французском языке отыскал новые и весьма сильные краски.
– Как это, например, хорошо его стихотворение, – подхватил Павел, желавший перед Неведомовым немножко похвастаться своим знакомством с Виктором Гюго. – «К красавице», где он говорит, что когда б он богом был, то он отдал бы за ее поцелуй власть над ангелами и над дьяволами… У нас де ля Рю, кажется, перевел это и попался за то.
– Это стихотворение совершенная бессмыслица, по-моему, – возразил Неведомов, – если б он богом был, то никогда и не пожелал бы ее поцелуя.
– Ну, это что же? – произнес Павел, совершенно, кажется, несогласный с этим.
– Как что же? – перебил его Неведомов. – Поэзия, в самых смелых своих сравнениях и метафорах, все-таки должна иметь здравый человеческий смысл. У нас тоже, – продолжал он, видимо, разговорившись на эту тему, – были и есть своего рода маленькие Викторы Гюго, без свойственной, разумеется, ему силы.
– Кто же такие? – спросил Вихров.