– О, тогда, cousin, попросите его, чтобы он хоть часть мне заплатил… vous comprenez[83 - вы понимаете (франц.).], что мне тяжело же жить все и во всем на счет брата… Конечно, Александр – ангел: он мне ни в чем не отказывает; но как бы то ни было, меня это мучит…
– Je comprend tres bien!..[84 - Я понимаю очень хорошо!.. (франц.).] – подхватил генерал, хорошо ведавший, как тяжело иногда бывает жить на чужие деньги, даже на деньги жены. – Я не попрошу князя, а прикажу ему заплатить вам!.. – заключил он решительным тоном.
– Пожалуйста! – проговорила старушка и затем сказала своей горничной: – Ты, Маремьяша, можешь идти пить чай.
Та не совсем охотно воспользовалась этим разрешением: ее очень интересовал начавшийся разговор о должниках барыни.
– Я нарочно Маремьяшу услала, – продолжала Аделаида Ивановна лукавым голосом, – она и брат Александр непременно хотят посадить князя в тюрьму… Вы его попугайте, что вот что ему угрожает… Пусть бы он хоть часть мне уплатил, а остальное я подожду.
– Напишу и непременно заставлю его заплатить вам! – повторил генерал.
По натуре своей он был очень услужливый человек и стремился каждому сделать приятное; но только в результате у него почти всегда выходило, что он никому ничего не делал.
– Я вам, cousin, признаюсь еще в одном, – пустилась в откровенности Аделаида Ивановна, – мне тоже должна довольно порядочную сумму сотоварка моя по Смольному монастырю, сенаторша Круглова. Она сначала заплатила мне всего сто рублей!.. Меня это, натурально, несколько огорчило… После того она сама приехала ко мне – больная, расплакалась и привезла в уплату триста рублей, умоляя отсрочить ей прочий долг на пять лет; я и отсрочила!..
Проговоря последние слова, старушка грустно рассмеялась.
– Это напрасно!.. Напрасно! – заметил ей генерал.
– Теперь уж и сама каюсь, но что ж делать? – продолжала Аделаида Ивановна. – Только вы, бога ради, не скажите об этом нашем разговоре брату – это его очень рассердит и обеспокоит.
– Для чего ж я ему стану говорить! – произнес генерал, уже слегка позевнув от беседы с кузиной, и затем, распрощавшись с ней, возвратился к Бегушеву. Там он нашел бутылку шампанского и вазу с грушами дюшес: Бегушев знал, чем угощать кузена!
– Ваше превосходительство, вы, как европеец, конечно, не пьете чаю, – сказал он.
– Терпеть его не могу, – отвечал Трахов.
– А потому не угодно ли вам сего благородного напитка, – продолжал Бегушев, наливая стоявшие на столе три стакана.
– Сегодня я много пил! – отнекивался было сначала генерал, но потом жадно и залпом выпил весь стакан; граф Хвостиков и Бегушев также последовали его примеру.
Снова повторено было наполнение стаканов, и таким образом бутылки как бы не бывало. Хозяин велел подать новую. Трахов, попробовав груши, воскликнул:
– Хоть бы в Париже такие груши!
– В Париже нет таких, – подхватил Хвостиков.
Выпитая затем еще бутылка окончательно воодушевила беседующих.
– Знаете, cousin, – начал вдруг генерал, – если у нас начнется война, я непременно пойду: мне смертельно надоела моя полуштатская и полувоенная служба.
– Всем надобно идти, всем! – решил граф.
– А вы, cousin, не тряхнете стариною, не пойдете? Вам надобно послужить еще отечеству! – продолжал генерал.
– Может быть, пойду, – отвечал Бегушев протяжно и какой-то совершенно низовой октавой.
После того разговор перешел на скандалезные анекдоты, которых граф Хвостиков знал множество и передавал их с неподражаемым искусством. Трахов хохотал до слез, Бегушев тоже посмеивался; между тем спрошена была еще бутылка, выпита, словом, и старики куликнули порядочно. Трахов, наконец, тяжело поднялся со стула, чтобы ехать домой. Граф Хвостиков напросился проводить его и, конечно, провез генерала куда-нибудь в недоброе место. Бегушев остался в грустно-сентиментальном настроении. Он думал о Домне Осиповне: «Что, если это разорение, о котором говорили, в самом деле постигнет ее? Она не перенесет этого. Бедная, бедная!» – рассуждал Бегушев, и как ему досадно было, что он, под влиянием чисто каприза, разошелся с ней и тем погубил ее и себя!.. Закравшаяся мысль идти на войну, буде она разгорится, стала ему казаться единственным исходом из своего мучительного и бесцельного существования.
Граф Хвостиков, возвратившийся домой почти наутро, тоже думал о Домне Осиповне, но только совершенно противоположное: ему нетерпеливо хотелось передать ей, что благовестил про ее дела Янсутский. Желание это он исполнил на следующее утро. Доступ к Домне Осиповне, особенно с тех пор, как она вышла замуж, сделался еще труднее; графа сначала опросил швейцар и дал знать звонком о прибывшем госте наверх, оттуда сошедший лакей тоже опросил графа, который на все эти расспросы отвечал терпеливо: он привык дожидаться в передних! Извещение о приезде графа пришло в довольно поэтическую для Домны Осиповны минуту: она сидела в кабинете у мужа на диване, рядом с ним, и держала его руку в обеих руках своих; взор ее дышал нежностью и томностью. Перехватов только что вернулся с практики и был заметно утомлен.
– Граф Хвостиков? – переспросила гордо Домна Осиповна доложившего ей лакея.
Тот почтительным наклонением головы подтвердил свое донесение.
– Пускай войдет!.. – сказала почти презрительно Домна Осиповна лакею, и, когда тот ушел, она выпрямилась на диване и приняла величественную позу, а доктор, очень довольный, кажется, что освободил свою руку из рук супруги, пересел к своему письменному столу, уставленному богатыми принадлежностями.
Граф явился как самый преданнейший и доброжелательствующий друг дома и принес тысячу извинений, что так давно не бывал. Хозяева отвечали ему улыбками, а Перехватов, сверх того, пододвинул ему слегка стул, и, когда граф сел, он предложил ему из своей черепаховой, отделанной золотом сигарочницы высокоценную сигару.
– Но не обеспокою ли я Домну Осиповну? – спросил граф.
– Нет, я сама курю!.. Jean, дай мне огня! – сказала та нежно-повелительно мужу.
Перехватов подал ей огня, а затем, закурив свою сигару, передал спичечницу графу Хвостикову.
Вскоре довольно сильный дым от зажегшихся любимцев современного человечества наполнил комнату.
– Вы все еще существуете у Бегушева? – спросила Домна Осиповна Хвостикова.
Перехватов сделал недовольную мину: он не любил, когда Домна Осиповна почему бы то ни было упоминала имя Бегушева. Граф тоже обиделся – употребленным ею глаголом «существуете».
– С ним живу, – отвечал он, думая про себя: «Погодите, madame, я сейчас вам поднесу букет, не совсем приятно для вас благоухающий!..»
– Он, говорят, все спит теперь, – сказала насмешливо Домна Осиповна: ей на днях рассказал муж, что Бегушев только и делает, что ест, пьет и спит.
– Ему некогда все спать; у нас очень много бывает… – возразил граф.
– Кто ж именно?.. – спросила величественно Домна Осиповна.
– Многие! – отвечал граф, тоже не без величия откидываясь на спинку кресел и пуская синеватую струю дыма от сигары. – Вчера у нас целый вечер сидел его cousin, генерал Трахов, который, между прочим, рассказал, что ему в клубе говорили, будто бы над вами по долгам покойного старика Олухова висит банкротство, для чего я и приехал к вам, чтобы предупредить вас…
Последние слова Хвостиков адресовал прямо к Домне Осиповне.
Та первоначально переглянулась с мужем, потом засмеялась.
– Что за пустяки такие: генерал Трахов рассказывает, что надо мной висит банкротство!.. – произнесла она.
Но Перехватов не смеялся; он еще за несколько дней перед тем слышал от одной дружественной ему дамы, которую он давным-давно лечил, легкие намеки на нечто подходящее к этой неприятной новости.
– Интереснее всего знать, – продолжала Домна Осиповна, сохраняя со свойственною ей твердостью присутствие духа, – кто первый выдумал и повесил надо мной банкротство? Не Трахов же, который меня совершенно не знает?
– Конечно, не Трахов, – отвечал Хвостиков.
– Может быть, Бегушев говорит это про меня? – продолжала Домна Осиповна.
– Бегушев не только этого, но и ничего теперь про вас не говорит! – уязвил ее граф Хвостиков.
– В таком случае Янсутский? – подхватила Домна Осиповна.