Возникла пауза. Снова на лицо его наползла тень.
– А ведь всё могло повернуться так, что Флеминг с меня написал бы свой очередной роман, – сказал он, как всегда, с иронией, но лицо его скривилось в тоскливой гримасе. – О Господи, если б вы знали, как мне не хватает всего этого, как я иногда тоскую по утерянному Лаосу! Ну ладно, эти детали мы пропустим, – сухо прервал он сам себя. – Продолжаю. Хотя что же тут продолжать?
Вы знаете, я никогда в жизни не встречал таких женщин, – вдруг сказал он с необычной для него горячностью и сделал лёгкий жест рукой, как будто отбрасывал что-то внешней стороной кисти. – Никогда. Я хочу, чтобы вы это поняли. Никогда. Она была другая. Эти веснушки, эти широкие плечи… Знаете, в ней был покой, от природы данный покой, который и есть гармония. Она, конечно, не была никаким агентом КГБ, это меня научили во всех видеть агентов КГБ… В ней не было той суеты, которой так много во мне и которую я пытаюсь смирить философией. А она была мудра без философии. Ребёнок. Мне было с ней легко. После наших прогулок мы возвращались домой и до трёх часов ночи сидели у меня на балконе. Ну, не хочется заканчивать так печально, на ноте собственного ничтожества. Вы понимаете, она восприняла этот разговор всерьёз, она была готова и на ночной побег, и на магазинчик в Таиланде, и на то, чтобы провести всю свою жизнь со мной… и поняла, что я боюсь. Когда поняла, всё как-то умерло между нами, сдуло, как проколотый воздушный шарик.
Вы понимаете, люди рождаются для разного, и чаще всего не для того, для чего их воспитывают семья и школа. Она была рождена быть весёлой без причины, радостно-удивлённой по любому поводу. Давайте, я ещё расскажу вам о ней. Как все члены советской колонии в Лаосе, она скупала часы. Их собирали в тесных дощатых цехах Гонконга, на берегу грязного моря, и всеми возможными и невозможными путями развозили по Азии. Советские вывозили часы в Союз, там перепродавали. И мне, и ей это было противно. И всё-таки мы тоже покупали часы. Однажды, придя с рынка, мы вместе с ней ходили на рынок, она уселась на диван и, глядя на своё тонкое запястье, украшенное тремя разноцветными циферблатами, показывавшими три разных времени, выдала фразу, искупавшую позор нашей мелкой корысти: «Часы как кошка, гуляющая сама по себе. Сами пьют, сами мяучат, сами спят и сами идут, куда хотят…»
Да, она был философ-ребёнок, и иногда я умирал со смеха, видя, какое обиженное недоумение выражается на её бледном веснушчатом лице московского подростка. Однажды на рынке мы остановились у витрины лавки, в которой не было ничего, кроме корня в проволочной шапке. Корень покоился на бархатной подушке. Хозяин лавки стоял в двери и глядел на нас.
– Что это?, – спросила Ира, оборачиваясь к лаосцу. Лаосец был в голубой шелковой рубашке навыпуск, с широкими рукавами, в так называемой «фомвихановке». У него было гладкое коричневое лицо человека, которому может быть тридцать, а может быть семьдесят.
– А ничего, – ответил лаосец.
– А зачем это?
– А низачем.
– А сколько это стоит?, – продолжала допытываться она и даже наморщила лобик и напряжённо посмотрела на меня, ища помощи.
– А сто долларов, – сказал лаосец с той сухостью, которая намекала на то, что и удивление на лице, и настойчивые расспросы неприличны, когда речь идёт о столь самоочевидном предмете, как корень в проволочной шапке…
Вот так. Как мы с ней потом смеялись, вспоминая этот диалог! Вы понимаете?
Я кивнул.
– Кусочки. Камешки. Детальки без сюжета, – сказал он. – Сюжет в жизни, понимаете ли, даруется только героям, а нам, овощам, остаётся только гадать, когда нас, знаете, срежут под корень, соберут с грядки. Вообщем, я оказался недостоин своей свободы, упустил шанс. Проворонил!
Мы рассмеялись оба, сдержанно, как знатоки и ценители.
– Вот так. Второй час, – сказал он, взглянув на часы. – Вот и скоротали время до обеда.
Теперь мы сидели с ним напротив друг друга за столиком в буфете. В этот учрежденческий буфет сходился обедать высший свет тех полутора десятков контор, что были расположены в здании. Кто попроще ходил в столовую. Высший свет в основном состоял из дам, и все они были полными, как на подбор. Они входили в буфет, покачиваясь на высоких каблуках, громко разговаривая, по-хозяйски оглядывая прилавок. Их трапезы были обильны, хотя они беспрерывно говорили о диетах и калориях. Они уставляли столы перед собой тарелками с салатами, с сосисками, с яичницами, стаканами сока, чашечками кофе, блюдцами, на которых пышно громоздились ром-бабы… Плотный, жужжащий рой голосов висел в маленьком буфете.
Мы говорили вполголоса, как заговорщики. Перед ним стояла тарелка с двумя сосисками и зелёным горошком, передо мной чашка кофе. В обыденности этих сосисок и вечного зелёного горошка из консервной банки было что-то ужасное. Даже трагическое. Но это была моя мысль, он её, судя по аппетиту, с которым ел сосиску, не разделял. Он сладострастно намазал сосиску горчицей – в обилии горчицы, пожалуй, тонкий психолог мог бы угадать страсть к острым приключениям или тягу к самоубийству… Он продолжал, снова вернувшись к своему всегдашнему состоянию равнодушия и спокойной иронии:
– Девушки уехали, обе, практика у них кончилась, и я ощутил такую, знаете, пус-то-ту… Лицо его болезненно скривилось. – Пус-то-ту-у-у… И тут меня вызвал к себе консул.
Не знаю, стоит ли дальше рассказывать, – он насадил на вилку кусок сосиски и отправил его в рот. – История моего несостоявшегося побега кончилась. Продолжается история моих мучений. Её я могу длить вечно, не думаю, что вам это интересно, ладно, ограничимся, знаете, временем, необходимым мне для поглощения вот этих сосисок, а вам на то, чтобы управиться с вашим кофе…
Консул был злым духом советской колонии. Понимаете, посол витал в высоких сферах, советник по контролю был рассеян и безразличен. А консул проявлял живой интерес к жизни сограждан. По должности. Когда он на своём пятиметровом серебристом «Бьюике» подъезжал к «советскому дому», там начиналась паника, такая, как будто в машине сидел Фредди Крюгер. Вокруг дома в высокой траве проложены асфальтированные дорожки, дети носились по ним на велосипедах и иногда видели выползшую на асфальт змею, но они не боялись змей. Они боялись консула. Завидев его «Бьюик», они неслись домой и прятались. Всё замирало. Люди выключали радио, прекращали разговаривать по телефону, переставали сверлить дрелью стену или забивать молотком гвоздь, они замирали, как мыши, прислушиваясь в ужасе, у какой двери он остановится. А консул – молодой человек спортивного телосложения, в белой рубашке, с приспущенным узлом галстука, радушный, приветливый, улыбаясь, медленно запирал машину и в гробовой тишине поднимался по лестнице. Мне кажется, ему нравился страх, который он внушал. Его визит чаще всего означал неприятности и близкую отсылку на родину.
Я ждал разговора с ним во дворе посольства. Там был заросший ряской бассейн. Я стоял на его краю и глядел в тёмную неподвижную воду. Солнце поднялось, начало припекать. Я отошёл в тень и понял, что уже осень. Времена года в Лаосе меняются с непостижимой резкостью. Листья облетают в одночасье. Листопада как процесса в Лаосе нет. Я стоял в тени и завороженно смотрел, как в трёх метрах от меня в сияющем воздухе вращается маленький красный лист, по форме похожий на сердце. Потом вдруг – луч солнца упал под новым углом – чудо исчезло: узко и длинно блеснула серебристая паутинка… «Вас просят!» – крикнула секретарша.
Всё это напоминало дурной фильм ужасов. Монстр избрал своим местопребыванием подземелье. Я сошёл по лестнице и очутился в огромном зале. Стены отделаны черным мрамором. У светильников красные абажуры. На стене африканские маски. В дальнем конце зала за столом сидел консул и что-то писал. Он не поднял головы. Я пошёл к его столу, как-то само собой ожидая, что в углах его рта сверкнут два окровавленных кривых клыка. И он расхохочется смехом, от которого кровь стынет в жилах. Но когда он всё-таки поднял голову, клыков не оказалось. Молодой человек, ненамного старше меня, наверняка с чувством юмора, наверняка играющий в теннис, с улыбкой кивнул мне на стул и, разминая спину, откинулся назад, сладко потянулся всем своим спортивным, здоровым, полноценным телом.
– Вы, конечно, догадываетесь, почему я вас вызвал?, – улыбаясь, спросил он.
– Нет.
– Нет?, – он удивился. – А вы подумайте! Он ещё шире улыбнулся.
– Не знаю.
– А должны знать!
– А не знаю.
Улыбка не исчезла, но сделалась напряжённой.
– Что, правда не знаете?
– Я же уже сказал…
– Хорошо, – он рывком перебросил тело в новое положение, сел за своим столом с прямой спиной, всей позой показывая, что теперь у нас будет официальный разговор. – На вас поступил сигнал.
– Сигнал?
– Ну да, сигнал, – для него эта терминология была привычнее привычного. К нему всё время поступали сигналы. – Вас это удивляет?
Я пожал плечами и буркнул что-то невнятное. Я чувствовал, что у меня потеют ладони, что он затягивает меня в свою сеть, что на меня снова наваливается что-то коричневое, бесформенное, унылое, от чего мозг погружается в спячку… И уже в то мгновенье я, понимаете, понял, с какой-то обессиливающей ясностью, что уже упустил свой шанс, что теперь уже всё поздно и впереди не будет ничего, кроме тягомотины. Время для меня кончилось, началось опять нечто безвременное, безсобытийное, тупое, как коровья жвачка.
– Теперь понимаете?
– Что понимаю?, – трепыхнулся я.
– Вам лучше не валять дурака, а поговорить со мной. По душам. Вы что, думаете, я не человек, а?, – в его голосе прозвучала обиженная нотка. Он снова давал мне шанс. Влажная улыбка, блеск в глазах, намёк, кивок. – Я не прав? Слушайте, да что вы, ей богу, ну делов-то, эта девушка. Да они на практику сюда за этим и ездят!
Он рассмеялся. Я с ним не смеялся.
Он хотел, чтобы я рассказал сам. Чтобы выдал ему её. Чтобы я ему рассказал о том, где, да как, и как она мне показалась. Ну, в постели. Ну, студенточка. Чтобы мы поговорили как два мужика, чтобы я сам свёл всю эту историю к обычному свинству: ну, значит, пошли мы с ней… ну, я, значит, её… И чтобы он мог, встречая меня, многозначительно подмигивать и наслаждаться моим смущением, моей паникой, паникой женатого.
– Не знаю, о чём вы.
– Ну, ну… Упёрся человек, да? Я и не знал, что вы такой упрямый, – весело заговорил он со мной, как с ребёнком. – Ну, что же мы будем делать? Вы понимаете, что я не хочу копаться в вашем грязном белье? Нет у меня такого желания!
В голосе его теперь был праведный гнев. И обида. И веселье.
Он не хотел конфликта. Не видел причины для конфликта. Обычная ситуация, аморалка, обычная для него работа. Немного замарать человека, ну, и оставить, конечно, пусть работает.
Я пожал плечами. Я не спал с ней, у нас ничего не было, но говорить с ним об этом я не мог.
– Вы ничего не хотите сделать, чтобы себе помочь – сказал он. – А положение ваше серьёзнее, чем вам кажется. Он говорил, заставляя себя быть серьёзным, преодолевая собственную игривую весёлость, и было видно, что ему всё это моё упорство, Дон-Кихотство представляется очень смешным… – Послушайте, я совершенно не испытываю желания устраивать вам неприятности, но я же вам сказал, был сигнал. Я обязан реагировать! Вы обвиняетесь в нарушении правил поведения советских граждан заграницей.
– Я не нарушал, – сказал я, мучительно глядя в пол.
– Вам придётся написать объяснительную по поводу ваших нарушений.
– Я ничего писать не буду.