Оценить:
 Рейтинг: 0

Одсун. Роман без границ

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Ну это вряд ли, – усмехнулась она, и зрачки ее глаз враз стали узкими и колючими.

Катя собиралась поступать в Литературный институт на факультет поэзии, экзамены у нее начинались в августе, и мы жили в Купавне все лето; она готовилась, а я отгуливал последние в жизни каникулы, перед тем как отправиться в редакторское рабство. Как она объяснила матери бегство от тетки, не знаю, но позже я понял, что в ее характере было столько непреклонного, упрямого и своевольного, что никто не мог ее остановить. Потому что если эта тоненькая девочка что-то для себя решила, то ни при каких обстоятельствах не стала бы уступать. Это было странное сочетание живости, гибкости, обаяния и внутренней жесткости, упертости, непреклонной воли. Но это все я начинал понимать позднее, тогда же просто показывал ей свою Купавну: все места моего детства, старый и новый карьер, речку Камышовку, лес, озеро и среди прочего большой валун на прокурорском поле. Я рассказал тогда Кате про своего смешного неуклюжего друга и коварных инопланетян, даже не ожидая, как эта история ее поразит.

– Спасти землю, – повторила она. – Я бы хотела сделать что-то подобное, но только не понарошку, а на самом деле.

Я посмотрел на нее удивленно.

– Если бы меня попросили отдать свою жизнь за какое-то важное дело, я бы сделала это не задумываясь. А ты?

– Не знаю, едва ли, – мне не хотелось врать, хоть я и боялся ее разочаровать.

Однако высокие мечты не мешали Кате быть очень практичной, ловкой, азартной и даже хищной. Я и сейчас закрываю глаза и вижу, как она заходит в высоких болотных сапогах и купальнике с удочкой в руках в Бисеровское озеро, и в эту минуту ничего, кроме поплавка, для нее не существует. Представьте себе, матушка Анна, она ловила рыбу впервые, но делала это так, будто занималась ужением всю жизнь. Я один только раз показал ей, как надо забрасывать, и вот она уже точным, ловким движением отправила снасть в окно между кувшинками и через несколько секунд подсекла и вытащила золотого карася. В ней не было ни малейшей беспомощности – ой, я рыбку поймала, помоги мне ее снять или насади червяка, я боюсь, мне противно, жалко, – нет, зато азарта до чёрта, и все у нее получалось, а если клевал окунь и заглатывал червяка, она опять же не просила моей помощи, доставала крючок сама. Да, это странно, но в ней было очень много взрослого. Только запястья и щиколотки были тонкие, как у ребенка, и когда я обхватывал их руками, то чувствовал такую нежность, такую жалость, простите… А может, она повзрослела из-за Чернобыля?

С утра Катя садилась готовиться к экзаменам, я помогал ей как мог, хоть и понимал, что ни в какой Литинститут она не поступит. Но не мог же я ей сказать, что туда огромный конкурс, а ее стихи банальны, скучны, в них нет ничего своего, – и я просто говорил, что в поэзии ничего не понимаю; но мне нравилось следить за выражением ее лица, когда она читала, слышать ее голос, смотреть, как она сжимает свои детские руки, и думать о том, что скоро наступит вечер и мы пойдем в комнату с тканым ковриком на стене, на котором волки преследовали в темном лесу сани, и я физически ощущал, как боятся и лошади, и люди, и неизвестно, удастся ли им спастись.

Днем она отрывалась от книжек и звала меня в сад. Я не любил дачную работу, она была мне скучна и утомительна, я больше тяготел к образу жизни нашей бывшей соседки, но вместе с Катей мне было весело делать всё. Никогда еще наш участок не был таким ухоженным, аккуратным, как в то лето, и, если бы новые времена не отменили Кукиных оценок, мы получили бы первое место. А потом наступал вечер, мы возвращались на велосипедах с озера, сидели на террасе, ели салат из своих овощей, свою рыбу, и мне казалось, что нам ничего и не нужно от внешнего мира – только б он нам не мешал.

К ужину мы иногда звали дядюшку, который за несколько лет до этого построил на другом конце участка домик с односкатной крышей (такие строить не запрещали). Алеша приходил с бутылкой водки, наливал по чуть-чуть мне и ей, а сам выпивал остальное, хмелел и становился необыкновенно разговорчив. Он вспоминал службу в Германии, куда попал после окончания военной академии, и я представлял молодого, высокого, красивого офицера-победителя – не оккупанта, не завоевателя, а охранителя германской земли, чтобы никогда больше она не смела угрожать моей Родине и всему миру. И Катя обожала его в ту пору слушать, а я страшно ревновал, потому что знал: никогда в жизни мне не суждено будет стать воином, победителем…

– Ты уже сделал предложение? – спросил однажды Алеша с командирской прямотой.

Мы с Катей переглянулись.

– Ей еще нет восемнадцати, – буркнул я, смущенный его бесцеремонностью.

Дядюшка неодобрительно покачал головой, и его нравственный жест был понятен без слов: значит, спать вместе можно, а жениться нет. Сам он женился молниеносно, когда приезжал на месяц из Германии в отпуск. Холостая жизнь в гарнизоне под Ростоком здорового мужика томила, и бабушка, больше всего боясь, что он женится на немке, подыскала ему невесту в Москве. Это была удивительной красоты женщина польских кровей; правда, Купавну она за бытовые неудобства терпеть не могла и если и приезжала туда, то только на такси за пятнадцать рублей и ночевать никогда не оставалась. Она вообще была женщиной настроения: невероятно обаятельная, когда ей все нравилось, и фурия, когда что-то раздражало. Так что, строго говоря, история дядюшкиной женитьбы вряд ли могла служить примером для подражания. Да и вообще, ну какой из меня муж и какая из маленькой Кати жена? Мы были как дети, и все у нас было понарошку, мы не жили, а играли, баловались, одно слово – недоросли, и единственное, что Катя с самого начала взяла на себя, – следить за безопасными днями, и мы ложились вместе не каждую ночь или же… Простите, эти подробности уже, наверное, были бы совсем лишние, я просто хочу сказать, что нам было очень хорошо вместе.

Язык и мова

Самое удивительное, что в институт Катя поступила. Правда, не на факультет поэзии, какового в Литературном институте и не оказалось, а были только поэтические семинары, но туда ее не допустили даже до экзаменов. Как она мне объяснила, не из-за стихов:

– Нужен рабочий стаж, без стажа они не берут.

Возможно, это было и правильно: о чем ты станешь писать, если жизни не знаешь, но она-то ведь знала. И если бы это зависело от меня, то по такому критерию я точно сделал бы для нее исключение. Однако Кате повезло в другом: в тот год в Литинституте набирали группу художественного перевода с украинского языка, и ей предложили поступать туда.

– Я не хочу, – она заплакала. – Я не люблю украинский язык. Ну ладно еще английский, французский. Или лучше всего испанский. Да и какая я украинка? Я – Катя Фуфаева. У меня папа русский, мама русская, они приехали на станцию работать и здесь поженились. В школе нас заставляли мову учить, но кому она нужна? Все же всё понимали и ставили кому четверку, кому пятерку в зависимости от того, как выучил Шевченку.

Кохайтэся, чорнобрыви,
Та не з москалямы,
Бо москали – чужи людэ,
Роблять лыхо з вамы, —

прочитала она нараспев.

– Это что? – я не понял почти ни слова.

– Это меня так в школе дразнили, – засмеялась Катя – меня всегда поражали ее переходы от печали к веселью и наоборот. – Поэма у Шевченки есть, «Катерина» называется, про дивчину, которую соблазнил и бросил русский офицер.

Она посмотрела на меня строго, и я тоже засмеялся.

– У меня дома никто не говорил на украинском. Ну бабушка в деревне. Так я ее и так понимаю. А почему я должна все это учить? Я хочу писать стихи на своем языке, я люблю русских поэтов, Цветаеву, Бродского люблю, и что, я буду переводить их на украинский? «Я рада, що не хвора через вас». Бред какой-то. Нет уж, лучше я заберу документы, поработаю где-нибудь и на следующий год попытаюсь еще раз.

Я слушал ее, смотрел, как она взмахивает руками и мило гримасничает, как вздрагивают ее ресницы, и думал: Цветаева – ладно, Цветаевой все девочки увлечены, но Бродский? Он сложный, не для восторженных девчонок. А значит, ее выбор был неслучайным. И я принялся возражать, говорить, что отказаться будет полной глупостью и она сама не понимает, как ей дико повезло, раз в этот год случился набор именно в украинскую группу и она со своим аттестатом и оценкой по мове сможет в ней учиться.

– Да какая там оценка? Она же липовая! Я тебе говорю, никто ничего не учил и всем просто так ставили.

Однако убедил ее мой последний аргумент: если она заберет документы, ей придется уехать домой.

Странное дело, я вот теперь думаю, матушка Анна, из каких мелочей складываются большие события. В этом смысле Петя был, конечно, прав в своем детском наблюдении, и из маленького атома наших отношений через много лет развилась катастрофа, масштаба которой мы еще не осознали. Ведь если бы она не пошла учиться и не выучила этот ласковый, трогательный язык так же профессионально, как выуживала золотых карасей из Бисеровского озера, то, быть может, и не было бы никакого Майдана, ибо, по моему убеждению, cделавшаяся в самом центре Москвы, на Тверском бульваре, украинкой Катерина Фуфаева и стала той соломинкой, которая сломала хребет верблюду, или, если угодно, той бабочкой, чей взмах крыла вызвал цунами.

Вообще должен вам заметить, мои дорогие, что вся соль нашего с Украиной раздора заключается не в Путине, не в советском наследии, не в войне на Донбассе, не в газовой трубе, не в присоединении Крыма и не в голодоморе. Есть другая, более глубокая и, к несчастью, практически неустранимая причина всех недоразумений, и связана она с тем, что украинский язык звучит ужасно потешно для русского уха, причем именно в тех ситуациях, когда сам этот язык становится страшно серьезен. У украинцев невероятно красивые песни, у них потрясающие есть две буквы: одна с двумя точечками, похожая на свечку, – ?, а другая – е, тонкая, словно серпик луны. Их язык хорош, когда они поют, рассказывают сказки, когда говорят о простых вещах; он непревзойден в застолье, в любви, нежности, в разговоре с детьми, с родителями, с соседями; но стоит им перейти на речи государственные, как вся их неприспособленность к самоорганизации обнажает себя. И они это чувствуют, потому что больше привыкли говорить на эти темы по-русски, им и самим переходить на украинский неловко, ведь русский язык здесь гораздо органичнее, точнее, полнее, гибче, глубже – и именно боязнь показаться смешными заставляет их совершать безумные поступки и желание уйти от нас как можно дальше.

Вот в чем вся штука, и им надо либо с этим примириться, либо идти на нас войной. Вырвать все русское с корнем, как драл мой дядька сорняки и меня заставлял. Им надо все время себя доказывать. А им это несвойственно, тяжело, и потому они злятся еще сильнее. Разумеется, это только моя имперская, великодержавная версия, и я отдаю себе отчет в том, как чудовищно она звучит для любого украинского патриота и меня навсегда внесут за нее в «Миротворец»; я догадываюсь, как сурово осудит меня за нее безупречно политически корректный философ Петр Павлик, а Катерина, если сегодня вдруг услышит, вцепится дикой кошкой и исцарапает мне лицо, несмотря на все наше расчудесное прошлое. Но что поделать, если я прав и они это знают?

Твербул

Худощавый, очень серьезный, умный парень с густыми жесткими усами, чем-то похожий на Максима Горького, но не такой длинный и мрачный, принял у Кати документы. «Критик, наверное, – подумал я с неприязнью. – Все вы тут гении от литературы. Зарежете бедную девочку. Она плакать будет, а мне ее опять утешать». Однако, представьте себе, Катя хорошо сдала экзамены, а потом удачно прошла собеседование, возможно, потому, что понравилась ректору, – он был человек светский, тонкий и ценил женскую красоту. А кроме того, Катюшка так упоенно рассказывала ему про Булгакова, про Андреевский спуск и «Белую гвардию», что он был покорен. Так моя Катерина сделалась студенткой Литературного института, и я со своим дипломом Московского университета вдруг ощутил какую-то ущербность. Нет, правда, этот чертов институтишко, занимавший пространства столько же, сколько даже не один наш факультет, а несколько кафедр, одно отделение, малюсенький, ничтожный, похожий на удельное княжество в сравнении с империей моего родного МГУ, какое-то Монако, Сан-Марино или Лихтенштейн, капризный вольный бутик посреди державной Москвы, превратился для меня в болезнь, наваждение, в причину нервного расстройства.

Я ревновал Катю ко всему. К дворику со старыми деревьями, где якобы работал дворником Андрей Платонов и выметал поганой метлой нерадивых студентов, к древнему обветшалому зданию, куда страшно было зайти, – казалось, оно вот-вот рухнет под тяжестью лет, к лавочкам в саду и подоконникам, где курили все кому не лень и лежали растрепанные книги и рукописи. И во всем этом ощущалась такая свобода, такая нега! Сам воздух был пропитан вдохновением как соляной раствор, который сейчас же начнет превращаться в кристаллы и выпадать талантами. Конечно, ее там будут окружать интересные люди, творческие, вольные, поэты, прозаики, критики – а кто был я? Обслуга, младший редактор, почти что цензор, занимающийся полной ерундой. Она бросит меня, встретит другого, более яркого, одаренного, речистого… Однако напрасно я так думал.

Много лет спустя, когда мы с Катей уже давно расстались, я встретил того парня из приемной комиссии. Он сделался известным писателем, держался несколько отстраненно, устало собирая комплименты своим романам, и небрежно раздавал автографы. Было заметно, как ему нравилась его слава, пусть даже он пытался это скрыть, но, когда, подписывая у него книгу в магазине на Тверской, я напомнил писателю про Катю, всю его спесь как рукой сняло. Горький оживился и стал рассказывать, как все парни в институте были в нее влюблены, мечтали закадрить, дрались, бились, спорили, подкатывали к ней, но она всем отвечала, что у нее есть жених и она скоро выйдет замуж.

– У нас даже было творческое задание на семинаре: написать его портрет. А где она теперь?

Его утомленные, опухшие от компьютера глаза уставились на меня с такой бесцеремонностью, что я почувствовал себя в рентгеновском кабинете, и мне захотелось исчезнуть, раствориться в этом пространстве и самому стать книгою с неприметной обложкой, задвинутой на самую дальнюю полку.

Очередь, которая не поместилась в магазине и вывалилась на Тверскую, терпеливо ждала, те, кто стояли непосредственно за мной, благоговейно писателю внимали и смотрели на меня с интересом, а я думал о том, что, слава богу, никто так и не узнал, как я был далек от всех литературных фантазий и ни в какие герои не годился.

Однако вот какая штука, отец Иржи. Ни моей маме, ни сестре Катя не понравилась. Я не сразу решился познакомить ее с ними, но в какой-то момент подумал, что пора. И – ошибся. Получилось плохо, натянуто, неестественно. Мне это было непонятно. Как можно было ее не полюбить, не оценить ее ум, красоту, нежность, хозяйственность наконец – все то, что сразу же увидел родной мамин брат? И что это было? Женская ревность, неприязнь и они приняли бы в штыки любую девушку, которую я приведу в дом? Или, наоборот, интуиция, и они уже тогда знали, что из-за Кати поломается моя жизнь?

Я не стал ни о чем спрашивать, в нашей семье отношения никогда не выясняли, до конца ничего не проговаривали, все происходило исподволь, по умолчанию, однако в глазах двух моих родных женщин третья оказалась лишней. Лимитчица, бесприданница, охмурила приличного московского мальчика с университетским дипломом – боже мой, какая это была глупость!

Не знаю, возможно, Катя повела себя не так, как они ожидали, может быть, от волнения она держалась во время нашей единственной общей встречи скованно, надменно или, наоборот, чересчур развязно, легкомысленно, и чем сдержаннее и недовольнее были мама и сестра, тем больше гордости и независимости проступало в ней. А может, она слишком откровенно прижималась ко мне или была не так одета… Я в этих вещах ничего не понимал, но почувствовал впервые в жизни, что семья не поддерживает меня, и это открытие привело меня в бешенство. Мы ушли с Катериной вместе и всю ночь ходили по бульварам, отвергнутые, несчастные, даже несколько упивавшиеся своей отверженностью, а потом поднялись на последний этаж доходного дома в Последнем переулке на Сретенке и там долго, горестно и нежно целовались…

И все-таки это был счастливый год. Я делал вид, что учусь быть редактором и снисходительно выслушивал советы своего старенького наставника Альберта Петровича, который гордился тем, что проработал в издательстве сорок лет, знал всех современных писателей и, как Моисей, водил их по советской пустыне и помогал обманывать цензуру. А Катя каждый день ходила в свой игрушечный институт, но очень часто мы сбегали – она с лекций, а я с работы – и гуляли по Москве, которая в тот год сошла с ума: митинговала, протестовала, разбивала палаточные городки и болтала, болтала, болтала. Мы смешивались с людьми, понаехавшими бог знает из каких медвежьих краев в столицу и искавшими в ней правды, слушали самых разных ораторов, – каждый знал наверняка, как обустроить и спасти Россию, – и мы все вместе им хлопали, шикали, кричали, свистели, подписывали письма, прошения, петиции и обращения и сами вступали в бесконечные разговоры и споры. Но больше всего меня поражало, как в огромной толпе внимание к себе привлекали не самые умные и талантливые, но самые наглые, самоуверенные, грубые, и ведь именно такие придут потом к власти. И у нас, и на Украине.

Да, это странный эффект человеческого стада, которое не то возомнило, не то действительно почувствовало себя народом и решило, что от него что-то зависит, но трагически ошиблось в выборе вожаков. Однако все это стало понятно позднее, а тогда после долгого молчания и сидения в советской заперти как же сладко было бродить от человека к человеку и не бояться стукачей, говорить, что думаешь, и знать, что ничего тебе за это не будет. После казенного совдетства, после строгой английской спецшколы, после чаевских лекций по диамату и истмату с их окончательной и полной победой социализма в одной отдельно взятой стране так трудно было поверить во внезапное полное его поражение, и мы как будто торопились надышаться этим вольным воздухом: а вдруг перекроют?

Так мы бродили по Москве – юные, чуткие, беспечные. Однажды вышли на «Парке культуры» из метро и увидали толпу, которая оттеснила машины на обочину и валила по Садовому кольцу, требуя отменить шестую статью Конституции. Мы специально не стали заходить внутрь, а просто стояли и смотрели, как они шли мимо нас – свободные, счастливые, раскрепощенные мои сограждане, и этот поток казался бесконечным.

– Нет, на Украине такое невозможно, – произнесла вдруг Катя, и я не понял, чего было больше в ее голосе: досады или радости.

– Почему?

– Там все другое.

– Ничего, и до вас дойдет, – сказал я уверенно.

– Ох, лучше бы не доходило.
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11

Другие электронные книги автора Алексей Николаевич Варламов

Другие аудиокниги автора Алексей Николаевич Варламов