Губернатор издал сдавленный стон, тяжело вздохнул и признался:
– Дело в том, мой дорогой друг, что государь не больно-то расщедрился. Выделил на Москву всего двадцать миллионов, тогда как, по самым скромным подсчетам, требуется полмиллиарда, а то и целый миллиард. О чем ты изволишь просить?
– Я построил Петровский всего за сто тридцать тысяч рублей… – робко начал тот, но Федор Васильевич его перебил:
– Когда это было? В восьмидесятом году? Нынче лес дороже втрое против довоенного. О прочем уж не говорю!
– Господи! – всплеснул руками Медокс. – Что же мне делать? Где взять денег?
– Сейчас никто не даст, – покачал головой граф. – Погоди немного, дай Москве отстроиться.
– Мне уже шестьдесят шесть, – сообщил упавшим голосом антрепренер. – Как долго еще ждать? Я хотел выстроить новый театр и помереть со спокойной душой.
– Ну, рано еще себя хоронить, – подбодрил его Ростопчин. – Увидишь еще свой ненаглядный Петровский во всей красе.
Михаил Егорович подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу и вдруг, сменив грустный тон на вдохновенный, заговорил:
– А может, и к лучшему, что прежнего Петровского больше никогда не будет. Вместо него я вижу Большой оперный дом. – В его темных глазах загорелись огоньки. – Не стоило мне строить парадное крыльцо с выходом на Петровку. Каретам негде развернуться, да и вообще тесновато и грязненько. Парадное крыльцо театра должно выходить на эту площадь, никак иначе.
– На какую площадь? – удивился губернатор. На миг ему показалось, что он имеет дело с безумцем, утратившим здравый смысл среди семейных и финансовых неурядиц.
– Да на эту же! – Медокс снова ударил пальцами по стеклу.
В окне стоял густой туман, поднимавшийся от серой, непролазной топи с островками почерневшего снега. Болото простиралось до самой речки Неглинки, вонючей, загрязненной вековыми стоками большого города.
– Опомнись, дружище, ведь там болото, – фыркнул Ростопчин. – Всегда было болото и всегда будет.
– Ерунда, – отмахнулся знаменитый механик, бывший преподаватель математики и физики. – Неглинку надо замуровать в трубу, и тогда болото высохнет. Я уже все подсчитал и вычертил, даже показал кое-кому чертежи. Здесь, перед театром, должна быть площадь! На ней надо разбить клумбы и фонтаны, как в Петергофе…
Михаил Егорович продолжал расписывать свой проект, но губернатор его уже не слушал. Ему вдруг привиделась незнакомая площадь с фонтанами и толпа людей. Люди что-то возбужденно обсуждали и указывали пальцами в сторону фонтана. Он шел туда, а толпа покорно расступалась, расчищая ему дорогу. Наконец он увидел то, что было предметом общего ужаса и любопытства. В фонтане лежал человек, вернее, то, что от него осталось. Вместо лица у человека был кусок отбитого мяса, без глаз, без носа и рта.
Федор Васильевич с трудом стряхнул с себя наваждение. В последние дни купеческий сын Верещагин являлся ему в самые неподходящие моменты.
– Идея замечательная, – холодно похвалил он Медокса, – да только тут и тремя миллионами не обойдешься.
Старик будто проснулся, отрезвленный его голосом. Он тихо, несмело проговорил:
– Я знаю, что не доживу до того дня… Но вы должны мне пообещать, что все будет именно так, как я задумал…
– Ничего я не могу обещать, – раздраженно перебил граф, – потому что завтра меня погонят из Москвы взашей, и поминай как звали! Идемте-ка лучше к нашим дамам!
Когда садились за стол, неожиданно прибыл еще один гость – князь Белозерский, с которым Медокс едва был знаком. Илья Романович в последний момент решил принять приглашение опального антрепренера и отобедать у него, чтобы лишний раз напомнить Москве о своей фальшивой племяннице-авантюристке.
Он был крайне разочарован отсутствием гостей, зато его сын Борисушка несказанно обрадовался новой встрече с Лизой Ростопчиной. Детей усадили за отдельный стол, и они никак не могли наговориться, игнорируя замечательные блюда, которые присылал из кухни повар-француз, нанятый по случаю обеда в лучшем московском ресторане.
– Послушайте, князь, – обратился к Белозерскому губернатор, – кажется, вы уже полностью восстановили особняк Мещерских?
– Остались незначительные переделки, так, пара пустяков. – Илья Романович пошевелил в воздухе пальцами, будто сыграл октаву на невидимом клавесине. Боясь прослыть невежей, он никогда бы не признался Ростопчину, что собирается продать огромную библиотеку Мещерских и завести собственных дураков и дур, поместив их в перестроенный библиотечный флигель. Такими уловками он пытался утихомирить в себе тягу к картежной игре.
– Тогда почему бы вам не выделить часть средств нашему уважаемому Михаилу Егоровичу на постройку театра? – Граф незаметно подмигнул Медоксу.
– Да я бы с удовольствием! – ничуть не смутившись, воскликнул Белозерский. В последнее время к нему, новоявленному богачу, часто обращались с подобными просьбами. – Но разве я хозяин собственным деньгам?
– Как это изволите понимать? – строго спросил граф, уловив в словах князя некую издевку.
– На моем сундуке с деньгами, аки Цербер, восседает поляк Летуновский, – пояснил Илья Романович, – и блюдет каждую копеечку.
– Прогоните ростовщика – и дело с концом, – пожал плечами Федор Васильевич.
– Нет, дорогой мой граф, – погрозил ему пальцем Белозерский, – шутить изволите? Уж я-то себя знаю. Как только Летуновский слезет с моего сундука, я спущу денежки за неделю, а то и в три дня: на тиятры, на картишки, на… – Он откашлялся, покосившись на дам. – Водится за мной грешок, увлекаюсь. Пока все до дна не выскребу – не остановлюсь. Отцовское наследство за год профукал, – начал загибать пальцы князь, – приданое жены пошло в уплату картежного долга…
– Как говорится, и кашку слопал, и чашку об пол! – рассмеялся граф, снова подмигнув Медоксу. – Ай да князюшка! Каков транжира!
Старик ответил ему грустной кроткой улыбкой.
Ростопчин и не ждал щедрот от Белозерского, он только лишний раз хотел доказать Медоксу, что денег на постройку театра сейчас никто не даст. Даже те, кто не сильно пострадал от пожара, все равно придержат свой капитал, ожидая новых бедствий, которые в любой момент могут на них обрушиться. Пока жив корсиканец, пока бродит он со своей разрушительной армией по Европе, никто не может гарантировать спокойствия и благоденствия.
В это время за детским столом шла не менее оживленная беседа. Сын князя по обыкновению был превосходно одет. Его золотистый бархатный фрак, туго натянутые панталоны, галстух «фантази» и лаковые туфли были достойны завсегдатая парижских бульваров. Это роскошество даже смущало Лизу, которая вечно донашивала старомодные, почти уродливые платья сестер. Богобоязненная Екатерина Петровна требовала, чтобы ее дочери носили темные платья с длинными рукавами и лифом, закрытым до самой шеи. Лиза в своем наряде напоминала маленькую сиротку-послушницу при женском монастыре.
– Вы больше не пишете стихов? – потупив взор, спросила она. По всей видимости, ей весьма польстили Борисушкины стихи на бонбоньерке, поднесенные несколько недель назад на вечере у Ростопчиных.
– Я сейчас пишу трагедию, – с важным видом сказал Борис, но тут же честно сознался: – Правда, у меня плохо получается. Брат смеется над моими стихами.
– У вас есть брат? – удивилась Лиза. – Вы ни разу не говорили о нем. Он старше вас?
– Младше.
– Он, вероятно, еще ничего не смыслит в стихах, – махнула она рукой, одарив мальчика светлой улыбкой.
– Увы, Глеб очень умен, – со вздохом возразил Борисушка и, убедившись, что отец не слушает их разговора, шепотом добавил: – Он читает книги на четырех языках.
– Не может этого быть, – не поверила девочка и, перейдя тоже на шепот, спросила: – А почему вы заговорили тише?
– Это тайна Глеба…
– Тайна? – широко раскрыла глаза Лиза. – И вы мне так просто выдали тайну брата?
– Это вышло само собой, – со стоном произнес он, сразу вспомнив все наставления Евлампии по поводу невоздержанности своего языка. Ему сделалось до того стыдно, что он едва не разревелся.
– Я тоже не умею хранить чужих тайн, – легко призналась Лиза и захихикала.
– Это правда? – У него сразу отлегло от сердца.
– Софьюшка частенько меня за это журит… Да бог с ними, с этими тайнами, – сделала она театральный жест, который выдал в ней юную кокетку. – О чем же, если это тоже не секрет, будет ваша трагедия?
– О любви… – Лицо Борисушки преступно зарделось.
– О любви к… девушке? – взволнованно уточнила Лиза, и щеки ее покрылись столь же красноречивым румянцем.