Катакомбы, колокола, костры - читать онлайн бесплатно, автор Анатолий Владимирович Рясов, ЛитПортал
Катакомбы, колокола, костры
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Зия не перенесла тяжких родов, а Кпем прожил еще почти двадцать лет в одиночестве, вернее с сыном; старец из поколения заставших ветер, он до самой смерти проработал механиком на гидростанции. Мальчик с детства начал интересоваться конструированием механизмов, отец поощрял это увлечение, но, если говорить начистоту, быстро потерял всякий интерес к собственной профессии, да и вообще к жизни, так что воспитанием сына занимался спустя рукава. Никогда не стремившийся дотянуться до звезд, добросовестный труженик, он сам добился всего, чего следовало достичь, но после смерти жены даже эти скудные приобретения стали казаться досадной обузой. Все свободное время Кпем сидел на крыльце, глядя в степь, почти не шевелился и со стороны мог показаться вросшим в ступеньки идолом, ведь никто не знал, что из смолкнувшего поля каждый день к нему навстречу выходит молодая жена. Развевающиеся на фоне закатного неба светлые волосы – густые и слегка жестковатые, словно высохшие после недавнего купания в соленой воде. Венок из мелких цветов в тонких руках, длинное зеленое платье, тоже будто сплетенное из степных трав. Кпем смотрел в смутное пространство, прищурив один глаз, из-за чего выражение его лица становилось каким-то виновато-отрешенным. Во мгле его глаз отражалась степь. О своем секрете Кпем не рассказывал даже сыну. Да, Зия не ушла вместе с ветром, а растворилась в воздухе и теперь наблюдала за прежней жизнью – без скорби, без ностальгии, а с какой-то светлой мудростью, словно осознав необходимость временного отстранения. Каким зловещим всего через четверть века показался бы этот образ, а тогда он был наполнен лишь наивной, беззащитной теплотой – робкой верой в то, что рано или поздно пленница ветра еще вырвется из неволи: не как призрак, а по-настоящему. Нет, Чинб не стал для вдовца виновником ее гибели, но едва ли можно сказать, что сын вырос окруженным отцовской заботой. Никакой особенной привязанности к мальчику у Кпема действительно не было. Скорее всего, и механиком он стал не по прихоти отца, а просто потому, что, за неимением игрушек, целыми днями возился с отвертками и проволокой. Уже к десяти годам он неустанно паял провода, соединял крутящиеся лопасти и мечтал создать вечный двигатель. А отец угасал прямо на глазах. Если, конечно, Чинб вообще смотрел в его сторону. А потом клочки рыжей бороды на щеках мертвого Кпема почудились ему похожими на пятна сохлого мха. Словно степь постепенно начала вселяться в его тело. У многих в Бове кожа была цвета песка, будто люди вырастали прямо из степной земли, как дрок или лен. После смерти отца Чинб устроился на гидростанцию и, к радости начальства, сразу освоился на новом месте, по-настоящему воодушевился трудом, ему не хватало обычного рабочего дня, и он открыл собственную мастерскую, где пропадал вечерами и по выходным, приделав к входу табличку «Ремонтный цех Чинба». Сначала односельчане посмеивались над броской вывеской, ведь чуть ли не единственными предметами починки крохотного «цеха» сперва были старые велосипеды и швейные машинки, но соседи шутили без всякой злобы, ведь Чинб был добрым и честным парнем, хотя порой и казалось, что любовь к механизмам и запчастям он хранит внутри себя бережнее, чем любовь к людям. И вот уже в мастерскую все чаще начали приносить самую разную поломавшуюся утварь и технику, а если что-то и оставалось неисправным, пройдя через руки мастера, значит, вещь и вправду отслужила свой срок. Как знать, может, эта неустанная работа стала для него неосознанным избавлением от чувства вины за смерть Зии и Кпема.

Когда появились эолы, Чинб, быстро среагировав на происходящее, задвинул засовы на дверях своей мастерской и опустил ставни. Как и все, кто выжил, он уже никогда так и не смог избавиться от чувства трусости и стыда, хотя вряд ли признался бы в этом. Надежно защищенный стеклом, сквозь узкие щели в ставнях он наблюдал за тем, как растворялись в воздухе его соседи, как металась из стороны в сторону школьная учительница, пытаясь схватить не успевших понять происходящего детей, как все они исчезали в складках ветра. А когда она наконец взяла одного из них на руки, то могла бы напомнить Чинбу о женщине и младенце с черно-белой вырезки, если бы не растрепанные волосы и перекошенные от ужаса лица. Все было похоже на лишенный толкования сон, а какой-то настырный, позорный инстинкт не оставлял никакой возможности прийти им на помощь. Внутри Чинба что-то порвалось, он не мог осознать сути произошедшего и даже не пытался продвинуться в понимании, просто чувствовал невыносимое бессилие и несколько дней не выходил из мастерской. Поэтому и второе пришествие эолов ничем не могло ему угрожать. Но когда они снова пропали, Чинб, словно почувствовав потребность в искуплении, вспомнил про старое бомбоубежище под зданием ратуши и буквально за пару часов заставил всех выживших перебраться в старый подвал с покатой крышей. По злой иронии за это спасение нужно было поблагодарить религиозные войны, ведь, если бы не они, в Бове никогда бы не появилось просторного и безопасного подземелья.

Люди толпились у узких дверей, переживая, что у тех, кто войдет первыми, больше шансов остаться в живых, и, чтобы предотвратить давку, Чинб регулировал поток входящих и жестами давал понять, когда нужно задержаться, а когда – поторопиться. Сложно сказать, откуда у молчуна и затворника, еще недавно – совсем мальчишки, взялась эта способность повелевать. Или же сама идея исхода и взаправду представилась односельчанам гласом провидения. Времени на сборы почти не было, и буквально за день весь городок по приказу Чинба безропотно переселился в душные подвалы. Они в последний раз вышли на расцвеченные грязно-золотистой пылью улицы. Казалось, воздух еще пах ветром. Теперь им нужно было сделать многое, вернее – слишком многое, и на это ушли долгие годы. В действительности им предстояло выстроить новый, подземный город. И первые поколения катакомбной Бовы вошли в новую историю города как ее творцы, как святые, как герои. Впрочем, имена большинства из них со временем были забыты.

VI Первые дни под землей

На счастье, подвальный лагерь не был лишен воды и электричества. Все системы, конечно, пребывали в неважном состоянии, но все-таки поддавались починке. Длинный подземный ход – видимо, страх новой войны был таким сильным, что в свое время на его строительство ушли многие годы, – тянулся почти до самого Нрику, подпольно соединяя ратушу с гидростанцией и сохраняя доступ к генераторам и турбинам. Между тем в дни нашествия эолов в наибольшей безопасности оказались дежурные инженеры – двери в коллекторах всегда запирались наглухо и потому сохранили рабочим жизнь. А ведь дежурство в выходные всегда было тягостной обязанностью, кто  бы мог поверить, что эта обуза окажется гарантией спасения. Из нескольких десятков инженеров выжили только семь, и теперь они во главе с Чинбом стали кем-то вроде революционного Комитета, если, конечно, сделать вид, что эта аналогия не смехотворна, ведь так называемые повстанцы не представляли для врага никакой угрозы. Рассчитывавшие сгинуть в качестве безвестных механиков, они и сами удивились, обнаружив на своих головах лавры правителей, что, как ни странно, обрекло их на еще бо́льшую безвестность: затененные славой вождя, их лица походили друг на друга, и летопись сохранила имя лишь одного из них.

Правой рукой двадцатисемилетнего властителя стал Шима – бывший начальник котельной. Лишь его имя и вошло в историю Новой Бовы. Коренастый, с по-военному расправленными плечами, он был на тринадцать лет старше Чинба и прекрасно помнил, как неразговорчивый, но смышленый паренек сменил отца в инженерном деле. Теперь этот смурной мальчишка стал правителем, и Шима беспрекословно принял новую реальность. По утрам сорокалетний советник посматривал в зеркало, пытаясь определить, не слишком ли стал похож на лысину широкий пробор в его волосах, и эти наблюдения наталкивали на мысль, что его жизненный опыт должен уступить решительности молодого вождя, хотя и не в полной мере. И вот как все происходило. Как правило, Чинб сперва оглашал свои замыслы ему, а потом уже всем остальным. Пунктуальный и исполнительный соратник никогда не перечил и, даже если не был согласен с идеей правителя, лишь едва слышно шмыгал носом. Чинб довольно быстро начал понимать этот знак и, подумав, нередко менял решение. Потому и Шима перестал слишком уж торопиться в донесении новых распоряжений вождя до присных, хотя, уходя, и поднимал острый подбородок в знак готовности следовать указаниям. Это не обсуждалось, хотя оба хорошо знали, что́ именно становилось причиной отмены того или иного приказа, и тем не менее спектакль продолжался. Задранный вверх подбородок иллюстрировал готовность к согласию, которое пусть и не полностью, но перечеркивало притворяющееся случайным, а на самом деле весьма упрямое и своевольное шмыганье советника, и именно оно, а не резкое движение головой было сигналом, посылаемым в будущее и способным поменять волю властителя, поэтому глаза Шимы были полны терпения и готовы были ждать сколько потребуется. При этом он никогда не был уверен наверняка, в какой момент Чинб прислушается к сомнениям, а в какой поступит по-своему, и, хотя чаще он принимал в расчет подаваемые советником знаки, последнее слово все же оставалось за вождем.

Старая гидроэлектростанция и раньше была основным поставщиком энергии, но теперь от нее в буквальном смысле зависело выживание всех жителей. Станция давно требовала капитального ремонта, но при отсутствии сообщения с другими городами (если, конечно, они еще существовали) не было никаких возможностей заказать необходимое оборудование, и потому о реконструкции можно было забыть. Основой будущего теперь становилось бесконечное подлатывание, чахлое и гнетущее – словно старые плотины и генераторы выживали лишь за счет чистоты родниковых вод. Но самоотверженность работников дала впечатляющие результаты. У гидроагрегатов, еще недавно, казалось, доживавших последние дни, словно открылось второе дыхание. По катакомбам равномерно распределили удлинители и наскоро смастеренные переноски, к ним подземные горожане подключали ту скудную технику, которую успели захватить с собой. Как ни странно, подобных устройств оказалось не так уж мало, и все они – от микроволновых печей до пароварок – обнаруживали редкую пользу для существования. Но в условиях строгой экономии энергии все это требовало учета, и поэтому пользоваться оборудованием разрешалось только в специально отведенных для этого помещениях (лучше сказать – логовищах). Этот запрет, как и многие другие табу, никогда не нарушали, не столько из боязни наказания, сколько благодаря пониманию масштаба случившейся катастрофы. Все осознавали, что потеря электричества теперь будет равносильна расставанию с жизнью. Кроме того, технику тоже нужно было экономить: в Бове и прежде отсутствовали фабрики, но отныне о серийном производстве оборудования можно было забыть. Многие инструменты вроде электродрелей или фрезеров стали бесценными, впрочем, теперь это касалось даже кухонных приборов – если раньше хозяйка могла случайно выбросить нож вместе с очистками свеклы, в новых обстоятельствах любой расценил бы это как преступную халатность, да виновница и сама первой бросилась бы разгребать компостный ящик. Из средств связи работали только рации, на удивление неплохо принимавшие сигнал в катакомбах. Сперва инженеры гидростанции ежедневно включали радиоприемники и пробовали отыскать свидетельствующие о жизни сигналы, но безрезультатно, и потому очень скоро транзисторы со складными антеннами превратились в ненужные реликвии.

О том, чтобы вернуться к наземной жизни, конечно, речи не было. Эолы могли появиться (и появлялись) в любой момент. Об этом рассказывали управлявшие гидростанцией: им было дозволено выглядывать в окна. Наверху, даже если бы дома удалось защитить, люди снова оказались бы разделены и уязвимы. Так или иначе, нужно было привыкать жить в пещерах. И хотя за неделю Бова потеряла три четверти своих жителей, в первые подземные дни чудилось, что тесные гроты едва вмещают переселенцев: толпящиеся тени и густое эхо голосов создавали атмосферу кошмарного базара, рынка рабов или даже гетто смертников. А еще пещеры наполнял щебет детского плача. Трагедия почти не сказалась на иерархии возрастов: эолы не отличались разборчивостью и равномерно уничтожали детей, взрослых и стариков. Но и разница между поколениями теперь изрядно стерлась. Старая жизнь казалась цветастой накидкой, сорвав которую удалось разглядеть настоящее лицо – сумрачное, пустое и абсолютно незнакомое. Былая повседневность рассыпалась, как сухой песок, как бессмысленные слова, случайно составленные из обшарпанных кубиков с печатными буквами. И на их месте открывалась подлинная, никем не предугаданная история хмурых, надежно – но, как выяснилось, все же недостаточно надежно – спрятанных душ, без всякого предупреждения начавших ворошиться в скользкой темноте; история, не имевшая ничего общего с прежними привычками, устремлениями, успехами, и, как выяснялось, эта незаписанная летопись могла быть прочитана только в темных катакомбах. Бомбоубежище, построенное когда-то из-за боязни смертельных сражений, теперь защищало от новой, незнакомой войны, если ей вообще подходило это название, ведь с таким же успехом мышей, онемевших от страха в норках, можно назвать сражающимися с совами. Почему все это происходит с нами? Вот вопрос, который повисал во влажном воздухе еще до того, как кубики с жалкими буквами пытались сложиться в слова.

Порой кто-то чиркал спичкой, и на мгновение вспыхивало рыже-зеленое пламя. Темнота стирала лица, превращала их в размытые пятна, словно покрывала их черными, неотмываемыми хлопьями, обрамлявшей глаза мглой, похожей не то на траурные вуалетки, не то на разводы сажи. Физиономии теперь легко можно было спутать друг с другом. Весь народ столпился здесь, как в зале ожидания, определявшем дальнейшую судьбу. Если бы церковный культ еще существовал, можно было бы ненароком решить, что грязные и косматые прихожане собрались на какую-то странную службу, может быть неумело инсценирующую коптскую жизнь в катакомбах, пребывание в чистилище или еще что-то. Нет, скорее сгрудившиеся в томящийся клубок фигуры были похожи на зверьков, приготовленных для неизвестного биологического эксперимента. Первое время нагроможденные в темных гротах кипы тюков и старых чемоданов напоминали вереницы гробов, а стоявшие в каждом углу баулы и узлы – покосившиеся изваяния мрачных идолов. На нескольких дворах каким-то чудом выжили козы и куры, и хозяева умудрились притащить их под землю, а поскольку молоко и яйца оставались единственными свежими продуктами, часть пространства тут же выделили для домашнего скота, только вот корм стремительно заканчивался. В то же время голод стал теперь для обитателей пещер чем-то вроде стимула для продолжения существования. Иногда кто-то вспоминал об оставшихся где-то в прошлом распахнутых окнах, о заполнявшем их размашистом небе. Сквозь проемы можно было расслышать голоса соседей и вдохнуть запах степи. А тогда казалось – ничего особенного, открытые окна. Жизнь внезапно была урезана до последнего неделимого остатка, за которым брезжило только смирное и вероломное бездумье.

Места в сырых гротах едва хватало на всех, но прошло не так много времени, и жители словно вжались в стены, расширив пространство коридоров. Сперва от мокрого холода стыли лица, но с каждым днем каменные казематы удавалось обживать все лучше. Благодаря внедренной Чинбом армейской дисциплине семьи рассредоточились по разным закуткам, сирот усыновили, старикам обеспечили заботу, если, конечно, сделать вид, что значения слов «усыновление» и «забота» не изменились до неузнаваемости, ведь сострадание у переселенцев почти атрофировалось, как бывает у тяжело раненных: слишком много мучений толпилось внутри каждого из них, чтобы оставались силы сочувствовать ближним, так что сирот принимали в чужие, разрушенные семьи как новобранцев в наголову разбитую армию, руководствуясь исключительно необходимостью действовать сообща в предстоящем сопротивлении. Сопротивлении? Едва ли и это слово было уместным. Но что вообще могли чувствовать полуживые калеки, когда те, кого они еще недавно называли близкими и друзьями, на их глазах превратились в прозрачные тряпицы и слились с черствым степным пейзажем? В каком-то смысле подземные люди стали похожи на детей, которым суждено было прожить жизнь сначала, научиться всему заново – только прежде, чем возвратить несчастливцев в детство, их решили как следует изувечить. Разные поколения ютились в неразделенных пещерах вместе со скотом и птицей. Скудная пища хранилась в так называемых кладовых и ежедневно распределялась строго поровну, за это отвечали назначенные Шимой провиантмейстеры, которые вели строжайшую опись продуктов.

По вечерам, в тусклом свете, линовавшем лица зеленоватыми полосами, люди горбились над ничтожными, сделанными из чего попало столами, словно осенние насекомые, заползающие в грязные щели в поисках покоя. Семьи собирались небольшими группами для скудной трапезы, черпая старыми ложками холодную юшку и рассасывая черствые сухари, и эти подземные ужины были жалким напоминанием о былых городских застольях. Впрочем, мысли о ярмарочном шуме теперь не вызывали ничего, кроме ужаса. Но мрачноватые вечери становились поводом для размеренных, тихих бесед. Только ни о чем сколько-нибудь серьезном здесь не было принято разговаривать. Рты словно забило пылью. Эхо разговоров сливалось в бессмысленную тарабарщину – вполне возможно, не только для слушателей, но и для самих говорящих. Так что и слово «беседы» не очень годится. Каждый вразнобой бормотал что-то, но понять было невозможно: слова сливались в плотный, клубящийся гам. Пожалуй, адресатов у этих монологов и вовсе не было – да, просто бормотания себе под нос в полудреме, что-то вроде скороговорок или заклинаний. Должно быть, всякий говорящий пытался поделиться с соседом своими бедами – но вовсе не для того, чтобы быть услышанным, а просто чтобы избавиться от лишних слов. Никто никого не слушал и тем более не жалел, но, рассказывая, человек словно вычерпывал из себя часть горя, от которого, как от затапливающей утлую лодку воды, увы, никогда не удавалось избавиться до конца, и уже на следующее утро несчастье вновь разрасталось и подступало к горлу, как тошная похлебка. Слова нужно было повторять снова и снова, и оттого все монологи окутывала неимоверная скука. Так рука меланхолика машинально водит ложкой по кругу, перемешивая давно растворившийся в чашке сахар. Эхо множило кашель, голоса, вздохи и хрипы, и все обволакивающие, вязкие звуки слипались друг с другом в недобром многоголосии. Злосчастье, как всклокоченный косматый шар, пинавшийся множеством башмаков, перекатывалось из одного угла в другой. Люди перемещались во мраке, распространяя мерный шелест, собранный из шарканий по полу, перешептываний и разнообразных стуков. Угловатые профили прорезались сквозь травянисто-желтое мерцание, руки пытались согреться о кружки со стынущим чаем, глаза прятались в темноту. Платья, кофты, брюки, платки, кепки – все сливалось в плотную муругую массу, то распадавшуюся на разорванные фрагменты, отчего-то начинавшие сквозить бледно-белым свечением, то вновь собиравшуюся в единый, темный организм. Сжатые, искаженные пространством фигуры, удвоенные отбрасываемыми на стены тусклыми тенями, шевелились так, что было неясно, кто чья карикатура – серые ли силуэты на сводах копируют движения сгорбленных, нахмуренных призраков, копошащихся на полу, или, наоборот, ползучие существа с головами, похожими на помятые картофелины, гротескно подражают мерзкому театру, разыгрываемому за их спинами. Вечернее бормотание сменялось сопением и храпом, а утром подземелье вновь наполнялось позвякиванием кастрюль, плеском воды и звуками нескончаемой стройки. Катакомбы походили на гигантские раковины, наполненные никогда не затихающим до конца сухим гулом. Может быть, только в самых дальних углах притаивалось робкое молчание, старавшееся не показываться на шум, но порой дробившее его на едва приметные паузы.

Повседневность Бовы и раньше была похожа на жизнь общины, но теперь каждый чувствовал себя так, словно оказался выставлен на витрину. Исконно маленький мир внезапно стал совсем крохотным. Рядом постоянно шевелился кто-то из соседей. Старые туалеты, находившиеся в самых далеких закутках, крайне редко пустовали, собирая длинные очереди. Большинство подземных жителей умывались из ковша, ведь рукомойников было всего два. За занавесками из ободранных одеял организовали чуланы с двумя тазами – для чистой и для грязной воды. Порой в глубоком полумраке, когда очередей уже не было, какая-нибудь женщина замирала за полуоткрытой завесой, положив локти на колени, а голову – на предплечья, не стыдясь наготы своих вытянутых, похожих на полупустые мешки грудей. Настоящие душевые кабины имелись только на гидростанции, а в катакомбах подобие ванных комнат удалось обустроить значительно позже. Но мылись и стирали вещи теперь не слишком часто, сальные волосы и забитые пылью ноздри перестали быть предметом стыда. Подземные люди повязывали волосы платками, прикрывали их головными уборами, чтобы немного уберечься от грязи. Одиночество было практически отменено. Если кому-то хотелось побыть несколько минут одному, лучшее, что можно было сделать, – это повернуться лицом к стене, обхватив голову руками, и ненадолго спрятаться в складках сырой темноты. Это дозволялось. Именно так нередко поступал бывший гончар Го, может быть, он и изобрел эту скорбную позу: его неподвижная фигура издалека и вправду могла показаться каменным выступом. Запустив руки в бороду и упираясь лысиной в покатую стену, он ненадолго останавливал время. Закрывая глаза, можно было представлять что угодно, и темные сырые помещения наливались сине-бордовым свечением, пыльные отсеки превращались в роскошные театральные ложи, а потолок становился похож на сияющее закатное небо, какое бывало в недосягаемых планетариях, и, казалось, можно перевернуться вверх тормашками и пройти по нему, как по мелкой воде. Увы, эта пауза то и дело дробилась вспышками прошлой жизни. Го раз за разом повторял про себя утренние разговоры с соседом-лудильщиком: два магазинчика так прижимались друг к другу, что их можно было принять за один, во всяком случае даже сами владельцы не смогли бы объяснить, где проходит граница, определяющая переход от беспорядочно расставленных ваз, горшков и лекифов к нагромождениям медных чайников, блюд и подносов. Два лавочника так хорошо знали ремесла друг друга, что, пожалуй, легко могли бы поменяться местами. Во всяком случае, если Го отлучался на какое-то время, на соседа всегда можно было положиться. Трудно было осознать, что их повседневные беседы провалились теперь в какую-то яму, а сам сосед рассеялся в воздухе как дым. И даже собственное имя – Го – теперь представлялось ему самому увечьем, оборванной конечностью прошлой профессии. Он за один день потерял все, что так тщательно выстраивал целую жизнь. Люди всегда боялись, что такое может произойти с ними, а теперь он, как и любой другой, мог сказать: да, это случилось со мной. Вот так. Раньше такое признание удостоило бы его жалости, помощи, уважения, а ныне оно никого бы не удивило. От этого было печально. Печально? К месту ли это слово? Но вот раздавалось громкое кудахтанье или блеяние, он размеживал глаза, и взгляду открывалась черная стена, неотличимая от темноты. Куда подевался бойкий, молодящийся мастер? Го вдыхал пыльный, словно наполненный невыветривавшейся гарью воздух. Однако подобные моменты забытья были здесь редкими, ведь почти все время в катакомбах было посвящено труду, а свободные часы большинство жителей предпочитали тратить на сон. Вместо кроватей сколотили нары, вечерами на них сидели, поджав ноги, пока не наступало время провалиться в одинокую дремоту. Завершив ритуальные вечерние монологи, все предпочитали как можно скорее приблизить час сна, ведь каждое утро требовались новые силы, чтобы бороться с плесенью, грибком, вшами, летучими мышами и крысами. Чтобы не мерзнуть по ночам, люди укрывались припасенными одеялами, полотенцами, любой ветошью и рванью.

За первый месяц все помещения худо-бедно оснастили освещением – везде протянули провода и развесили лампочки, наполнявшие подземелье загробным, слабо-желтым мерцанием. Электроэнергию расходовали со строжайшей экономией, но еле теплые радиаторы все же чуть-чуть прогревали сырой воздух. Чахлые огоньки, заменявшие звезды, едва освещали пространство в несколько метров, расплескиваясь по сводам пещер как мутно-рыжая жижа, однако свет и тепло сделали жизнь чуть более выносимой. К тому же людям очевидно требовались эти повседневные хлопоты – проблемы, которые они в состоянии были решить, – это делало их в собственных глазах менее беспомощными, растерянными и жалкими, чем они были в действительности. Ведь правда заключалась в том, что они превратились в заключенных гигантского склепа, в котором отныне им было суждено рассыпа́ться, растрескиваться, таять. Полусумасшедшие страдальцы то ли были вконец изнурены испытаниями новой жизни, то ли начинали мало-помалу свыкаться с ней. К тому же в этих шорохах и сумраках присутствовала какая-то невыговариваемая, зловещая красота. Как на нескольких поздних, почти бесцветных картинах Брейгеля, изображающих призрачные, выступающие из темноты фигуры. Тусклое пламя свечи или другие неясные отблески едва способны высветить несколько белесых силуэтов, а лица столпившихся вокруг них вязнут в непроглядной, пепельной мгле. На одной из этих предсмертных работ Спаситель, если только это Он, преклонив колено, рисует на пыльном камне какие-то знаки, но из-за сгущающейся темноты никто – кажется, даже он сам – не может разобрать их смысл.

На страницу:
3 из 5