И я продолжил:
– Так вот, Жека вставала рано, когда я еще видел лучшие свои сны, и тихонечко шла на кухню кофейком утренним взбодриться. А еще через десять минут она на цыпочках подкрадывалась ко мне и целовала меня куда-нибудь в периметр лица. Такое вот нежное прощание перед дневной разлукой. И хотя я по утрам сплю особенно глубоко, но трепетное касание ее губ явно добавляло радости моим ярким предрассветным сновидениям. И там, у себя во сне, я понимал – вот он, мой долгожданный, утренний поцелуй.
На этих словах я прервал повествование и посмотрел на Жеку.
– Я не слишком ностальгирую? Накал романтического повествования тебя не смущает? Сердечная мышца не свербит от недавней памяти?
Но Жека лишь улыбнулась своими мечтательными загадочными губами, а потом ими же, губами, послала мне через кофейный столик поцелуй. Впрочем, теперь только воздушный. В общем, я так ничего и не понял.
– И тем не менее не все у нас гладко выходило, – продолжил я. – Дело в том, что все кровати в трехкомнатной Женькиной квартире были односпальные. Даже родительские. И расставлены друг от друга на некотором расстоянии. Почему так с родителями произошло? – не спрашивайте меня, не знаю. Да и не важно, мало ли у кого какие сексуальные причуды с годами совместной жизни вырабатываются. Короче, факт тот, что на находящихся в доме постельках двум взрослым существам – мужчине и женщине – было не уместиться. То есть можно было, но очень тесно и скрюченно.
– А как же вы… – начал было Инфант, но я его прервал:
– На время любовного угара такое даже неплохо, когда некуда тебе отстраниться. И скрюченность тоже не мешает, даже способствует в некоторых ситуациях. Так что в угаре мы никогда на узость не жаловались. Ни друг другу, ни знакомым. Более того, когда мы затихали, обессиленные, то так не хотелось расставаться, так плотно стягивались мы телами, что снова не замечали узости. Да и потом, когда Морфей накрывал нас с головой вместе с рассветом…
Тут я заметил, что Инфант снова приоткрыл свой зубастый рот.
– Про Морфея потом объясню, – опередил я его. – Так вот, даже когда засыпали мы, то засыпали в удобстве, потому что какое другое тебе удобство требуется, кроме тепла любимого человека рядом?
– Действительно, – синхронно закивали головами слушатели.
– Но вот после часа-полутора совместного глубокого сна начинают тобой овладевать совсем другие инстинкты и чувства, связанные с пошлыми физическими неудобствами… Например, повернуться порой хочется на другой бок. Ну хотя бы разочек за ночь, а то рукам и ногам становится тяжело от долгого однообразного лежания в единственной позе. И затекают они от неудобства. Да и постоянное ощущение реальной опасности от нависшего под тобой обрыва кровати… Ты ведь даже интуитивно понимаешь, что пропасть близка. Но вот насколько глубока она – этого во сне ты точно определить не можешь.
– Бедненький, – вздохнула Жека. А вот чего в ее вздохе было больше – сочувствия или иронии, – этого я снова разобрать не сумел.
– Короче, – продолжил я, – где-то посреди утра становилось не то что неудобно – нестерпимо становилось. И я просыпался, и вот в таком наркотическом состоянии вставал и в чем мать родила отваливал в соседнюю родительскую комнату. Где и бросал свое тело, не разбирая, в одну из двух находившихся там односпальных кроватей. Подчеркиваю: отваливал в чем мать родила, потому что не до одежды мне было. Так как владело мной лишь желание спокойного глубокого отдыха на отдельной, пусть и односпальной, плоскости. И вот, как добирался я до нее, как попадал в ее мягкие объятия, так и погружался обратно в сон, и ничего меня больше не тревожило, только твой, Жека, нежный поцелуй поутру. Потом я так же из сна слышал щелчок закрываемой за тобой двери и снова оставался со своими чуткими сновидениями в полностью пустой теперь уже квартире.
Я выдержал паузу в ожидании возможных вопросов, так как подошел к самой драматической части своего рассказа. Но вопросов не последовало, и я пустился в драматическую часть.
– И вот в одно такое утро предаюсь я, значит, наслаждению безмятежного сна и вдруг чувствую – тревожит его кто-то. Через хрупкую, отделяющую от реальности паутину слышу, что сверлит замочную скважину входной двери чужой ключ. Долго сверлит, упорно, и главное, я представления не имею, кто именно им так настойчиво орудует. И пока я разрываю паутину и прихожу окончательно в себя, замок отмыкается, и я понимаю, что неизвестный мне человек уже в квартире. В которой, повторю, я один-одинешенек. Абсолютно голый. Лишь под простыней. Да еще в чужой кровати, да еще в спальне родителей. Которые, кстати, тоже не мои.
– Наконец-то интересно становится. Хоть какой-то сюжет. А то все постель да постель, – теперь уж без всякого сомнения иронично вставила Жека и снова послала мне воздушный поцелуй. Тоже, без сомнения, ироничный.
– В голове мелькают два варианта, – стал я раскручивать сюжет. – Первый – что это, конечно, грабители, домушники, которые подкараулили, когда хозяйка из квартиры на работу выпорхнула, а сами с помощью отмычек в дом пробрались. И как теперь, завидев меня, единственного живого свидетеля, они будут выходить из создавшегося положения? Вдруг они, не найдя в квартире крольчатых шкурок и тушек, меня за единственную тушку примут? Хотя по размеру я намного больше любого кролика… Иными словами, мне разом сильно стало очень стремно и вообще не по себе.
– Бедненький, – снова пожалела меня Жека, но теперь я снова не понял, серьезно это она или опять смеется.
– Но было и второе предположение, не менее вероятное, но куда как более стремное. А вдруг, подумалось мне, это родители ее, Жекины, поутру в квартиру проникли? И содрогнулся я от такого предположения – лучше уж домушники. Потому что, насколько я читал, домушники на мокрое дело редко идут, специализация у них не та. А вот от родителей, заставших в своей постели неизвестного им человека, однозначно обнаженного и однозначно мужской комплекции, разного можно ожидать. Им, если они разгорячатся не в меру, любая мокруха запросто по плечу.
– Горе ты мое… – снова проговорила Жека, как мне теперь показалось, с сочувствием. – Ты вправду перепугался?
– Еще как, – подтвердил я. – Хотя в принципе если при обычных обстоятельствах, то ничего страшного, казалось бы, не произошло. Ну оказался ты в чужой квартире, не хорошо, конечно, но объяснить-то ведь можно. Мало ли, в гостях засиделся, был оставлен хозяйкой на ночь. Подумаешь, делов – вышел в коридор, представился, объяснил все по-людски, поздоровался, руку пожал. Может, он, родитель, и будет ошарашен на первое время, но потом отойдет и, глядишь, поймет тебя, и утрясется все в результате. Вместе чай станете на кухне пить, о жизни беседовать. Или кофе. Впрочем, это идеальный такой сценарий. А реальная жизнь от идеала, как правило, увы, далека.
– Это точно, – вставил свое короткое слово Инфант. – Очень далека.
– Потому что не мог я встать, представиться, руку подать, – начал оправдываться я. – Неприлично мне было руку подавать в полностью неприкрытом виде. Не то что я смущаюсь своего тела, нормальное оно у меня… Но вот так трясти руку незнакомому человеку, потряхивая при этом другими оголенными своими частями… Нет, такой непоколебимой уверенности в своих физических достоинствах я еще не достиг. Ведь не какой-нибудь я Давид, вырубленный мастером Буонарроти.
Тут я краем зрения заметил, что Инфант, боясь меня перебивать, начал по поводу Буонарроти дергать за рукав сидящую рядом Жеку. Но та свой рукав освободила.
– Конечно, я бы мог тихонько приодеться, прикрыть, так сказать, срам одеждой, а потом как ни в чем не бывало предстать перед посетителем. Мол, здравствуйте, извините, что не сразу вышел вас встречать. Но беда в том, что никак не выходило приодеться. Потому что когда я из Жекиной девичьей светелки эмигрировал, то оставил всю свою одежду именно в светелке, да еще разбросанную в полнейшем беспорядке. Так что быстро не собрать. Особенно если сам находишься совсем в другой комнате.
– Да, ситуация… – понял меня Илюха, который, похоже, оказался единственным, кто меня полностью понимал.
– И вот лежу я, не шевелясь и не дыша, и слушаю шаги человека в коридоре. Направленные, кстати, именно в мою сторону. А вскоре вижу мелькнувшие в проеме открытой двери очертания в профиль, и тут же догадываюсь, что домушником в квартире и не пахнет. А пахнет, наоборот, родителем. Потому как слишком нетипично интеллигентный профиль у домушника оказался, не бывают домушники с такими профилями. А вот отцы-родители, да еще дипломированные биологи, – бывают часто.
И понимаю, что остается у меня три пути, как у того бедолаги витязя на распутье. И в каждом я могу, как тот витязь, чего-то приобрести, но чего-то существенное и потерять. Первое – я могу обернуться в простыню наподобие древнего римского сенатора и в таком величественном виде двинуть в коридор для рукопожатия. Или вот вам другое сравнение со многими зарубежными кинофильмами, в которых актриса отказывается сниматься нагишом. Там режиссер тоже закутывает ее в простыню чуть поверх ее соблазнительных грудей, чтобы она могла встать и профланировать перед камерой и многочисленным съемочным персоналом.
– Но ты ж не актриса, – справедливо заметил Илюха, который, похоже, с каждой минутой понимал меня все лучше и лучше.
– В том-то и дело, – согласился я. – Ни сенатором в тоге, ни актрисой в простыне перед съемочным персоналом я себя никогда не ощущал. И кроме того, я легко мог подставить себя на место этого самого папаши. Представляете, является вдруг тебе на глаза в собственной законной квартире абсолютно неведомый сенатор в тоге на босу ногу, в смысле, в простыне. Да еще сдернутой именно с твоей любимой спальной кровати. Кондрашка запросто могла схватить такого папашу и легкое заикание, растянутое на долгие годы. А я, Жека, твоим родителям вреда наносить никак не желал.
Тут Жека послала мне через кофейный столик еще один воздушный поцелуй. На сей раз благодарный. Видать, оценила заботу о здоровье своих близких.
– Был и второй вариант: прокричать что-нибудь прямо отсюда, из спальни. Типа: «Доброе утро!» Или: «Как поживаете?» Но при такой моей инициативе дело могло выйти за рамки обычного родительского заикания. Потому как встать с кровати и подтвердить приветствие своим присутствием я, как уже говорил, не мог. Да и опять же, представьте, пришел ты наивно в свою собственную квартиру и слышишь – окликает тебя кто-то из ее глубины с разными пожеланиями. А после оклика снова тишина – ни шороха, ни вздоха. Что тебе делать? Скорее всего на кухню спешить за самым длинным и заточенным ножом. А я хотел избежать конфронтации, не нужна она мне была совсем. Потому как если бы глупая схватка и завязалась, то проиграл бы я ее вчистую. Так как добровольно не стал бы я оказывать никакого сопротивления.
Тут я тормознул с повествованием и обвел взглядом комнату. В ней были по-прежнему люди, но они меня не перебивали. Хотя, наверное, и им было что порассказать.
– Здесь друзья, я хочу чуть отдалиться от сюжета, – предложил я, – и поделиться с вами одним давним наблюдением. Про силу морального духа, о котором не только Лев Толстой на последних страницах «Войны и мира» рассуждал.
Так вот, вспомним, помимо Льва Толстого, стандартную завязку любого анекдота. Муж неожиданно возвращается из командировки, а жена с любовником. И любовник в смятении и душевном беспорядке тут же пытается либо в окно, либо в шкаф, либо еще как. В зависимости от анекдота. Вопрос: почему он так стремится скрыться? В конце концов, он же может встретить законного супруга лицом к лицу. Конечно, несложно возникнуть и потасовке, даже среди интеллигентов несложно ей возникнуть. Хотя среди этих, конечно, вряд ли.
Но почему каждый любовник пытается избежать потасовки? Почему он предпочитает скрыться, почему он патологически боится любого, даже худосочного мужа? Он же любовник! И по своему определению должен превосходить мужа качеством и количеством своего мышечного и прочего тела, да и бодростью духа должен превосходить. Во всяком случае, с точки зрения жены, или по-другому – любовницы. Ведь именно за эти его достоинства – повышенное качество тела и духа – она его скорее всего и выбрала, и предпочла командировочному мужу.
Но нет. Народная мудрость уверяет нас, что любовник всегда стремится избежать непредвиденной встречи. И постыдно ретируется. «Почему?» – спросите вы меня, – обратился я к собранию, хотя оно ничего не спрашивало. – Да потому что он всерьез опасается встречи с мужем, справедливо полагая, что не выдюжит возможной стычки и пострадает в ней.
А все оттого, что моральная сила не на стороне любовника. Не может он, какой бы увесистый и нагулянный ни оказался, еще больше обидеть супруга. Ну как можно? Мало того, что он супруга с помощью его жены уже сильно обидел, так еще после такого и морду ему набить. Нет, не может нормальный, человечный любовник пойти на такую жестокую несправедливость.
Потому, Жека, я и обращаюсь к тебе, – обратился я к Жеке, – может, ты и не знаешь, но мужики, хоть и животные двуногие с одной всего-навсего головой, но моральные принципы в них природой от рождения заложены. Не во всех, но в основном заложены.
И тот, который любовник, он, несмотря на явное удовольствие, получаемое от чужой жены, в глубине себя супруга ейного жалеет и сочувствует ему всей душой. Потому как понимает если не умом, то сердцем, что мы все есть в основе своей – супруги. Рано или поздно, больше или меньше, напрямую или лишь в каком-то смысле, но мы все – супруги! И все своим супружеством потенциально уязвимы! И с нами такое запросто может случиться, и на нас найдется управа в виде крепкого, налитого, вызывающего эрекцию любовника. Не у нас вызывающего, а у дорогих наших подруг.
И не может поэтому любовник, который, повторю, сам в душе немного супруг, не может он оказывать законному семьянину сопротивление. Моральный дух для такого сопротивления у него сломлен. Потому и ретируется он, то в окно, то в шкаф, то куда удастся.
Я посмотрел на людей, сидящих вокруг. Они слушали и реагировали, кто улыбкой (Жека), кто одобрительными кивками (Илюха), а Инфант, тот вообще приоткрыл свой зубастый рот. Настолько интересно ему оказалось познавать не познанный доселе мир.
– Ну а при чем тут ее родитель? – стал спрашивать он, подразумевая все-таки Жекиного родителя.
– А вот при чем, – вспомнил я. – Если бы я опрометчивой своей оплошностью вызвал у него приступ агрессии, тогда не поздоровилось бы мне. Ведь я так или иначе, но оказался в чужой постели, как тот самый любовник, не умеющий и не могущий противостоять справедливому мщению. И прибил бы меня тогда родитель. В конце концов, для некоторых отцов, пусть даже и взрослых дочерей, чувство мщения за дочь вполне соизмеримо с таким же чувством за свою жену. В общем, второй вариант – выкрикивать приветствия лежа, укрывшись в кровати, – показался мне не очень удачным.
– Да, наверное, – согласился Илюха, который так искренне проникся моим щекотливым положением, что не меньше меня пытался найти из него выход.
– Был, конечно, и третий путь, – продолжал я. – Выскочить, стараясь незаметненько, из родительской спаленки и проскочить в твою, Жека, комнату, туда, где комкались сброшенные в беспорядке на пол мои спасительные вещи. Пусть не все бы я успел натянуть на себя, пусть только нижнюю часть нижнего белья. Потому что маек я не ношу. Но хотя бы успеть прикрыть свой самый отчаянный стыд. Так как никогда я не был нудистом и эксгибиционистом тоже не был никогда.
На последнее длинное слово Инфант мгновенно отреагировал и встал в познавательную стойку. Но скоро ему пришлось из нее выйти.
– Но перебегая из комнаты в комнату, – не отвлекаясь, продолжил я сюжет, – мне пришлось бы издавать шум и шорох. А если опять поставить себя на место родителя, то приглушенная перебежка да мелькающая тень в простыне собственного коридора могли вызвать у него подозрения: а уж не завелись ли в доме приведение или другие бесполые духи? Хотя нет, духи пятками о паркет не шумят и к трусам так безудержно не стремятся. И опять же напугаться мог сильно родитель. А от напуганного человека – хрен его знает, что от него ожидать. Может, инфаркта, а может, и ножевого нападения.
– Ну и чего ты сделал? – осведомился Илюха, который хоть и пытался найти выход из моей безвыходной ситуации, но, похоже, не получалось у него.