Опьяненная, я возвращалась домой, и засыпала прямо на диване под убаюкивающее тиканье стенных часов, и так же легко просыпалась, не утомленная и не разбитая, как обычно бывает от дневного сна. Потом я готовила себе нехитрый обед и ела с удовольствием, а закончив, снова выходила на веранду. Обычно к этому времени солнце уже жалось ближе к воде, я знала: еще часа два, и оно начнет трогать воду своим нижним краем и потом попытается растворить ее в себе, но само увязнет в океанской гуще, и океан одолеет и поглотит солнце, пускай всего лишь на ночь, но поглотит.
Я брала с собой книгу, в доме нашлось несколько книг, разных и по жанру, и по содержанию, совпадающих, впрочем, только в беспечном желании меня развлечь. Я вынимала их из старого шкафа, в незапертой двери которого зачем-то торчал ключ; я все равно не могла провернуть насквозь проржавевший замок.
Я читала до тех пор, пока сумерки не опускались сначала на веранду, затем на меня, и лишь потом океан испускал свой последний, почти что предсмертный отблеск и тоже погружался во мрак. Я еще сидела какое-то время не двигаясь, пытаясь по звукам угадать, изменились ли формы океанского движения, и лишь убедившись, что нет, темнота не нарушила ничего, я поднималась и уходила в тепло дома, оставляя на веранде одиноко раскачивающееся под ветром кресло.
Спать я ложилась рано, и нежная прохлада постельного белья, которое я привезла с собой, ласкала кожу, я гасила свет, и еще какое-то время воздушные звуки ночного леса за окном удерживали мое сознание, но потом темнота съедала и их.
Постепенно размеренность и успокоенность дня стали проникать в меня, я действительно чувствовала себя лучше, если бы только не эти сны. Полные страшной, пусть и искаженной правды, они не отпускали меня, захватывая в ночи легко уязвимую, и я просыпалась, дрожащая и мокрая от слез кошмара. Я лежала с открытыми глазами, бездумно направленными в потолок, и тогда мне казалось, что ничего на свете, даже этот дом, не в силах вырвать меня из пропасти удушающего прошлого.
Я возвращаюсь домой и, как всегда, по заведенному правилу, хотя какие здесь могут быть правила, скорее потребности, сладко засыпаю. Проснувшись, встаю и подхожу к книжному шкафу. В его темной стеклянной дверце (мне чудится, что и само стекло вместе с деревом потемнело от времени) отражается мое худое, чуть удлиненное лицо, с широким лбом и высокими скулами, еще больше подчеркнутыми ореолом небрежно разбросанных, чуть волнистых волос. Прозрачное стекло в книжном шкафу – это не реалистичная амальгама зеркала, его изображение туманно и ненадежно, оно перемешано с чем-то другим, что за стеклом, а может быть, и в нем самом, в его замутненной толще. Оно лишь очерчивает контурами, как отражение на воде, и кажется, проведи по стеклу рукой, и изображение мое будет смыто, рассеяно, как, может быть, буду смыта и рассеяна я сама.
Только вчера я закончила очередную книгу, и сейчас мне надо подыскать что-нибудь новое. Мне все равно что, у меня нет предпочтений, чтение для меня сейчас больше связано с созерцанием, оно – всего лишь ритуал, ежедневная незаменимая рутина, оно вошло в мою трехнедельную потребность, как океан, как этот лес, как дом.
Я с удивлением разглядываю тесный ряд книг, выстроившийся на полке, – неужели я прочитала их все? Мне сложно поверить в это еще и потому, что я отвыкла доверять взгляду, и я поднимаю руку и прохожу пальцами, перебирая каждый переплет в отдельности.
«Ах, как обидно, – шепчу я себе, – ведь я не могу не читать. Не может быть, чтобы в этом большом доме было так мало книг».
Пока я шепчу, я открываю все возможные ящички и тумбочки, все дверцы и крышки, и ничего нигде, даже журнала, даже старой газеты. Я останавливаюсь посередине комнаты. «Где же еще искать? – Я даже думаю суетливо, лихорадочно и суетливо. – Может быть, посмотреть в подвале? – говорю я себе и тут же соглашаюсь: – Конечно, надо посмотреть в подвале».
Подвал, как и любой подвал, полон рухляди и ненужных, неуклюжих предметов. Но сейчас мне нужна книга, и я снова начинаю рыскать в завалах полуразрушенной мебели, путаясь в окаменевших от времени зарослях паутины, вдыхая гниловатый запах застоявшегося подвального воздуха. Я все же нахожу ее, лежащую на старой, покосившейся полке, и, вознагражденная, поднимаюсь назад к свету, машинально протирая от пыли потрепанный корешок.
Видимо, поиск занял много времени, солнце уже опустилось, оставив мне всего два часа дневного света, и я спешу к моей океанской качалке, она уже заждалась меня, одинокая и недвижимая, на веранде. Я сажусь, отдавая себя ее ритмичному колебанию. Со стороны, наверное, это похоже на сцену из мелодрамы: загадочная, красивая женщина смотрит на заходящее в океан солнце в предвкушении непредвиденной, но, по правилам игры, неизбежной романтической встречи.
А что, думаю я, все совпадает – и загадочная, и, чего уж там стесняться, красивая. И закат на месте. Вот только встречи не произойдет, встреча не вошла в сценарий, для нее не нашлось героя.
Не надо об этом, прерываю я себя и заставляю завороженный взгляд оторваться от распростертого океана. «Распростертый, простираться, прострация», – продолжаю я перебирать слова, открывая книгу.
Это странная книга, я только сейчас заметила. Она самодельно переплетена коленкоровой обложкой и напечатана не то на пишущей машинке, не то на компьютерном принтере. На раскрытой странице – две главы, и каждая из них пронумерована трехзначным числом. Я перелистываю несколько страниц, там тоже пронумерованные главы, даже не главы, догадываюсь я, скорее не связанные друг с другом параграфы. Но мне все равно, параграфы так параграфы, номера так номера, какая разница, к тому же глаза мои уже нацелились на какой-то случайный номер.
193
Я захожу в антикварную лавку и протягиваю ее владельцу который сам похож на побитое молью покрывало, свое прошедшее, прожитое время.
– Э…э, – кряхтит и причмокивает он, – уж больно ваше прошлое потрепано и обветшало, смотрите, здесь даже прожжено чем-то. Вы что, курите?
Он вскидывает на меня неожиданно пронзительный взгляд, острый, как и треснутые стекла съехавших на его бугристый нос очков. Я молчу.
– А здесь, – он так и не дождался ответа, и в его движениях вновь появляется цепкая деловитость, – смотрите, все в складках, в морщинах, хотя бы прогладили перед тем, как приносить. А тут, – теперь он трет загрубевшими пальцами тонкую поверхность, – сами смотрите, совсем протерлось.
Он еще говорит что-то, но я не слушаю, я понимаю, что он выжидает, подводя меня к главному.
– Я не могу вам много за него дать, – насупившись, наконец говорит он.
– Да, – соглашаюсь я. Мне не хочется спорить, принесенное мною время действительно не ахти, могло бы быть и лучше. К тому же я не знаю, что именно старик собирается дать мне взамен.
– Нет, – убежденно проговаривает антикварщик, удивленный и даже, кажется, разочарованный моим быстрым согласием, и как бы по инерции продолжая уговаривать: – Много дать я вам не могу. Вот если бы ваше время было в таком же идеальном состоянии, как у того господина.
И он указывает на мужчину, который осторожно роется в груде забытого старья, стараясь не испачкать черные, как мне показалось, лакированные, перчатки. У него гладко выбритое, худое, бледное лицо с узким, длинным ртом. На нем черная накидка, белая, с жабо рубашка, цилиндр, который, заметив мой взгляд, он учтиво приподнял.
– Вот если бы ваше время было такое же, – продолжает старьевщик, – ровное, гладенькое и аккуратное, почти не тронутое, тогда… А так, к сожалению, не могу.
Я по-прежнему не понимаю, о чем говорит старик, и, хотя мне неловко за свое невежество, все же спрашиваю:
– А что, простите, я получу взамен?
Лавочник непонимающе смотрит на меня.
– Как что? Новое время, – и видя, что я так до конца и не понял, поясняет, терпеливо, как ребенку: – Взамен вы получите новое время.
– Простите. – Я улыбаюсь, чтобы смягчить неловкость. – Что вы имеете в виду? Что значит «новое время»?
Мой собеседник смотрит на меня с досадой.
– Вы что, в первый раз? Вы получите ваше новое время, иными словами, свое будущее.
Я все еще не понимаю.
– Но это же антикварная лавка! Откуда у вас новое?
Старик прищуренно улыбается, вздыхает и говорит, сморщив и так морщинистый лоб:
– Я же сказал «ваше новое», но это не означает, что оно вообще абсолютно новое. Оно вполне может быть чьим-то старым. Видите ли, чье-то старое является чьим-то новым, и наоборот. – И, так как это звучит неясно, добавляет: – К тому же мы всегда его реставрируем, так что оно выглядит как новое. Вы и не заметите разницы…
_____________________________________________
Мой взгляд отрывается от листа и переходит на воду. «Что это я читаю? Что за пустое, нелепое умничанье? – Я чувствую, что начинаю нервничать. – Какой больной все это написал, аккуратненько напечатал и даже переплел?
И не лень печатать-то было? Надо же, есть люди! Что же это за странная книга такая? Неужели она вся состоит из нудных, ненужных, но требующих внимания рассуждений?» Я снова перелистываю несколько страниц, похоже, что везде одни и те же параграфы и номера.
Я смотрю на океан, он не такой, как эта книга: он не мелочный, он без параграфов, без номеров и без мелких разрозненных мыслей, он один, неделимый и ненумеруемый, он ни в чем не пытается разобраться и ничего не расставляет по местам. Он цельный и целостный, и в нем есть мысль, но она одна, необъятная и непостижимая, не требующая концентрации. Она вообще ничего не требует, потому что вечна, и оттого океан накатывает и накатывает, и так будет всегда.
Во мне поднимается раздражение к книге, может быть потому, что она так очевидно уступает океану. Но и другие тоже уступали, не понимаю я и тут же отвечаю: но они и не пытались соперничать, а эта мельтешит и пробует напрячься, но до чего же она смешна своими безнадежными потугами. Я смотрю в океан, вглядываюсь долго, пристально, и он постепенно сглаживает мое возбуждение. Я еще сижу какое-то время, всматриваясь в него, а потом, скорее по инерции, снова опускаю голову и так же по инерции останавливаюсь взглядом на другом нумерованном параграфе.
187
Однажды я отправился с двумя моими приятелями на воскресный ланч. Ресторан порекомендовал я, предупредив заранее, что еда там средняя, зато по выходным выступают музыканты и играют либо легкий джаз, либо что-нибудь более классическое. Мои товарищи согласились, и мы зашли и сели за аккуратный столик подальше от маленькой сцены, чтобы музыка не мешала разговору.
На сцене находились двое. Женщина средних лет с неаккуратно подобранными седеющими волосами сидела за пианино, другая, со скрипкой, почти девочка, нескладная и смущенная, стояла возле старшей напарницы. Было очевидно, что для девчушки выступление перед неприхотливой ресторанной публикой было в новинку, и она нервничала, как нервничает любой, делая что-то в первый раз. От этого ее неловкость и угловатость еще отчетливее проступали наружу, она выглядела почти комично; худенькая, с резкими выступами плечей и бедер, она пристраивала скрипочку под подбородком, ожидая сигнала более уверенной партнерши. Бесцветные, белесые волосы спадали девочке на лицо, и она пыталась убрать их назад неловким движением руки, держащей смычок. Волосы не слушались, и по-прежнему выбивающаяся прядь добавляла свою бесцветность и белесость к ее и так скучному, невыразительному лицу.
Наконец они начали играть. Пианино вело, скрипка пыталась поспеть, но зачастую ей это не удавалось, и она запаздывала. Я не знаток в музыке, но даже мне было понятно, что то ли от волнения, то ли от неумения моя девочка играла неправильно, где-то спотыкалась, где-то путалась, часто сбивалась. Впрочем, в зале это никого не тревожило: люди были доброжелательны к любым творческим потугам, к тому же музыка была здесь лишь фоном, рождающим приятную атмосферу для еды и разговора. Я тоже увлекся каким-то обсуждением и перестал замечать и музыку, и двух женщин, ее создающих.
Но обсуждение закончилось, и разговору нашему потребовалась передышка. Товарищи мои откинулись на своих креслах, повернулись и стали смотреть на сцену, скорее чтобы заполнить перерыв перед следующей темой, чем из интереса к двум музыкантшам. Я тоже облокотился на спинку кресла и, не ожидая увидеть ничего интересного, перевел взгляд туда, откуда исходила музыка. Но то, что я увидел, поразило меня и заставило напрячь зрение, чтобы внимательнее вглядеться в лицо моей скрипачки.
Это было другое лицо, да и сама девочка была другая, совсем не та, что я видел десять минут назад. Ее закрытые глаза лишь подрагивали ресницами, иногда она закусывала нижнюю губу, но потом отпускала ее, и тогда можно было различить лихорадочную, потустороннюю улыбку. Когда же в лице накапливалось слишком много муки, она перехватывала ровными зубами верхнюю губу, сдавливая ее до очевидной боли, сознательной, умышленной, мазохистской. В такие моменты лобик девочки то морщился, то распрямлялся, он казался пронзенным мыслью, но мыслью не логической, а скорее предвкушаемой, скорее догадкой. Ее ноздри порывисто раздувались, как будто от беспокойства, от волнения, но она не волновалась, я видел, что она уже не волнуется. Она переступала с ноги на ногу, и от этого требовательного, нетерпеливого движения бедра ее чуть шевелились, выдаваясь поочередно вбок, и, наверное, поэтому, а может быть, от чего-то еще более неуловимого все ее тело вдруг приобрело округлость и освободилось от растерянной угловатости. Иногда скрипачка чуть заметно приседала, пружиня на ногах, одетых в плоские, легкие туфельки, и в этот момент ее лицо еще больше обострялось и на нем выступали мука и счастье.
Я забыл о том, что она играет, я не слышал скрипки, музыка была сейчас лишней, ненужной, она так явно уступала зрительной картине, что я подумал: «Ах, если бы не скрипка в ее худых, длинных, гибких руках, если бы не было скрипки, я бы точно знал, что она, эта маленькая, худенькая, неумелая девочка, сейчас занимается любовью, и только ей отдана, и только ей покорилась».
Приятели мои, до этого сидевшие спинами к сцене и не имевшие возможности разглядывать исполнительниц, как это беззастенчиво делал я, понимающе переглянулись и со мной, и друг с другом. «Хорошая девочка», – произнес один из них.