– Так малобюджетное “хорошо” это же, по сути, “плохо”. А как же быть с коммунизмом, где каждому по потребностям? – спрашивал партократ, внезапно оживившийся в предвкушении отличной жизни еще до наступления коммунизма, но одновременно почувствовавший обиду за идею.
– Оставьте вы в покое ваш коммунизм. Надо, как говорит сатирик Райкин, “снизить потребности”, хотя бы до уровня “очень плохо”. И тогда “плохо” будет восприниматься массами как “хорошо”. А там и коммунизм не за горами. Можно отрапортовать, что он уже настал.
– Отличная мысль, – еще больше оживился партократ, услышав слово “отрапортовать”, – А если рассмотреть мою концепцию построения коммунизма наоборот?
– Как это? – удивился теперь уже ничего не понимающий бюрократ.
– А так: “Хорошо, если бы все жили плохо”.
– А зачем такая концепция? Все и так живут плохо.
– Правда? – удивленно вопрошал партократ, – И вы можете доказать? Мне со стороны трудно судить – я-то сам живу совсем даже неплохо. Ну, да это у меня работа такая, ответственная.
– Я и сам живу не хуже вашего. У меня одни льготы чего стоят. Но, статистика вещь упрямая. Массы действительно живут плохо, даже по сравнению с тринадцатым годом. Поэтому ваша новая концепция будет иметь грандиозный успех.
– Правда? Значит, если принять мою новую концепцию развития, можно рапортовать, что коммунизм уже построен?
– Можно, – уверенно заявлял бюрократ, завершая многотрудный разговор со своим идеологическим наставником.
“А почему бы не отрапортовать, в самом деле? Все равно это ничего не изменит, а мне очередной орденок на грудь пришпилят и “Чайку” вместо “Волги” дадут”, – задумчиво размышлял бюрократ, потирая лоснящийся живот, третий год стонущий от переедания, – “И на хрена эти дополнительные ресурсы, если живот и так трещит? Увеличь ему их. Как бы не так. Земля, она не резиновая”, – по-стариковски брюзжал бюрократ, в трудной борьбе отстоявший свое право помыслить об очередной награде за ничегонеделание во благо вверенного ему народонаселения.
Свою “Программу комплексных преобразований социальной среды” я писал впоследствии много лет, бесконечно дополняя ее все новыми и новыми главами. Мой “научный труд” постепенно рос в объеме. Совершенствовались его стиль и содержание. Можно сказать, он рос вместе со мной. И постепенно, по мере “взросления”, из легковесных критических заметок превратился в достаточно серьезный документ философского плана, украшенный, меж тем, перлами сатиры и юмора, из-за чего воспринимался как занимательное чтиво.
Но, никогда, ни на каком этапе, мои заметки не были чем-то вроде дневников, которые ведут любознательные юноши, записывая чьи-то понравившиеся мысли и свои комментарии к ним.
Со всем максимализмом юности, я изначально представлял свое произведение как четко сформулированную и всесторонне обоснованную целевую программу, адресованную не иначе, как всему человечеству.
Верил ли в то, что человечество нуждается в такой программе? Надеялся ли, что мне когда-либо удастся убедить хоть кого-нибудь в правоте моих идей? Нет, нет и еще раз нет.
Уже лет с пятнадцати-шестнадцати я четко понимал, что даже ближайшую перспективу развития человечества не способен спрогнозировать никто – ни один из гениев этого самого человечества и никакое из многочисленных организованных сообществ людей, именуемых партиями, институтами, академиями наук и даже государствами.
И обусловлено это тем, что социальная среда любого сообщества, порожденная вечным хаосом несовпадающих, а то и вовсе непримиримых, интересов отдельных его членов и социальных групп, достаточно сложна и неустойчива. Причем, неустойчива настолько, что не только отдельные индивидуумы и группы, но и сообщество в целом в любой момент может мгновенно изменить свои идеалы на прямо противоположные.
А жизнь меж тем текла своим чередом. Я настолько забросил наш ОВЛ, что даже не читал последних номеров журнала. Мне это уже было не интересным. Морально я перерос детские утренники.
И тут грянула эта беда, которая чуть не изломала наши молодые жизни – школьников выпускного десятого класса.
Все началось с безобидного пустяка. Последнее время некоторые уроки проходили у нас в зале школы, где готовили выставку технических достижений. Половину зала занимали экспонаты, среди которых был настоящий авиационный двигатель-звездочка от спортивного самолета.
И вот кто-то из великовозрастных шалунов прикрепил к одной из его деталей нитку и протянул к своему столу. Едва учитель обращался к журналу, соображая, кого вызвать на сцену, где временно поместили школьную доску, раздавался неясного происхождения дребезг, похожий на школьный звонок.
– Звонок! – радостным хором встречали его ученики.
Учитель с удивлением смотрел на часы. Минут пять уходило на выяснение, что звонок ошибочный. Кто-то все же обреченно выходил к доске. И в это время фальшивый звонок вновь сбивал всех с толку.
Если озорник не злоупотреблял, учитель так и оставался в неведении, а минут десять-пятнадцать уроков проходили впустую, сокращая время опроса.
На уроке физики управлять фальшивым звонком вызвался Витька. К доске вызвали меня. Я с удовольствием отвечал урок, когда вдруг задребезжала фальшивка.
– Интересно, – даже не взглянув на часы, совсем не удивился физик. Он вдруг встал из-за стола и быстрым шагом направился к экспонатам, – Продолжай, Зарецкий, не отвлекайся, – сказал на ходу.
А мне уже было не до физики. Я с интересом наблюдал за учителем. Источник звука был обнаружен мгновенно. Он дернул за нитку и рассмеялся. Так же мгновенно вычислил и шалуна:
– Савич, к доске! – скомандовал он, – Быстро-быстро! Не трогай ничего! – стремительно подошел к его столу и принялся разыскивать второй конец нитки, которую Витька все же успел оборвать.
– Как он меня, интересно, обнаружил? – шепотом спросил Витька.
– Запросто. Ты единственный, кто не смотрел на него, – ответил ему.
– Савич, что молчишь? Продолжай ответ Зарецкого, – сказал физик, уже отыскавший конец нитки, привязанный к стулу, и теперь что-то собиравший на Витькином столе.
– Журналы собирает, – с ужасом посмотрел на меня Витька.
– Какие журналы? – спросил его.
– Наши, – огорошил он.
– Что молчишь, Савич? Или ты только звонить умеешь? Зарецкий, подскажи, – обратился физик ко мне, направляясь на сцену с кипой наших “подпольных” журналов.
Витька принялся что-то бормотать, а я шепотом подсказывал ему. Но физику, похоже, было не до нас – он с интересом изучал “добычу”.
Вскоре мы с Витькой замолчали. А физик, казалось, этого даже не заметил. Он листал журналы и тихо смеялся. Наконец не выдержав, рассмеялся в голос и в это время прозвенел настоящий звонок.
– Зарецкий, отлично. Савич, два балла. Урок окончен, – продолжая смеяться, объявил учитель.
– Анатолий Павлович, простите меня. Я не подумал. Больше так не буду, – извинился Витька за фальшивый звонок, о котором физик, похоже, позабыл, – Можно мои тетрадки, – робко попросил он учителя.
– Нет уж, Савич! Это гораздо интереснее вашего звонка, – собрал он наши журналы, поднялся из-за стола и пошел из зала.
Витька бросился за ним, уговаривая вернуть тетради. Ко мне подошли Костя с Лешкой и Колька Пушнов.
– Что случилось?
– Физик наши журналы забрал, – ответил им.
– Как это? – испуганно посмотрел на меня Костя.
– Они у него на столе лежали.
– Представляю, что теперь будет, – мрачно заметил Лешка.
– Вряд ли, – отметил я, действительно представлявший, что будет, если физик не вернет журналы, а продемонстрирует их учителям и, не дай бог, директору школы.
Ведь тот обязан реагировать, как коммунист, и реагировать жестко. А как это жестко, я знал.
Нет, я не испугался. После того, как рухнули мечты о небе, и меня выставили даже из аэроклуба, мне уже было наплевать на свое будущее. Ведь я лишился самого главного, что было в жизни – любви моей Людочки. То была непреходящая боль, усугубленная неудачей с медкомиссией летного училища, которую не прошел месяц назад. Лагерь так лагерь – я готов к любым испытаниям.
Вернулся мрачный, как туча, Витька: