В казарме Павел сбросил мешок в своем закутке, за занавеской, в общей, длинной и теплой комнате с койками, и тут же сел на табурет и задумался – а что дальше? Не бежать же к маршалу! Его нет, должно быть. Ночь же почти. И полковник Боровиков, наверное, сдал все с дороги и укатил к себе. Он где-то на Земляном валу жил, рассказывал в поезде об этом.
На койках тихо спало человек семь, остальные были в карауле. Павел, снял ремень, расстегнул ворот гимнастерки, вышел в длинный, пустой коридор и побрел, стараясь не греметь каблуками, в общий умывальник. От кабинки без дверки, где была деревянная уборная с черной круглой щелью посередине, неожиданно, деловито заправляя рубашку в бриджи, вышел Турчинин.
– Ваня! – вскрикнул Павел и обрадовано шагнул к нему, – Ты-то мне и нужен…
Турчинин затравленно оглянулся и, убедившись, что у умывальников никого нет, приложил палец к губам, и тут же зашипел:
– Ты чего явился!
– Да как же! – стараясь говорить как можно тише, широко раскрывая изумленные глаза, ответил Тарасов, – Мы же с Боровиковым прибыли… Сегодня, вечером… Я только к Маше на минуту и сразу сюда… Она говорит…
– Тише! Чего орешь! – Турчинин рассердился, быстро подошел к одному из умывальников и пустил воду.
Он еще раз оглянулся и вдруг, ухватив Павла за расстегнутую, не стянутую ремнем гимнастерку, притянул к себе.
– Оставался бы у своей Машки, – грубо, с раздражением, шепнул Турчинин, – Небось, не отпускала, дурака…
– Не отпускала, – Павел наклонил голову и вздохнул, ощутив вдруг свою вину перед Машей.
Ему сразу стало ее жаль, будто он обидел ребенка, а не взрослого человека. Наверное, плачет там одна. Еще больше пугало его то, что она не умела на него дуться, как, должно быть, другие женщины, не умела отвечать, сердиться, упрекать, и оттого любая причиненная ей обида становилась еще горше, еще несправедливее. Это – как пнуть щеночка за то, что он ненароком набедокурил или за то даже, что его, несмышленого и добросердечного, не поняли правильно. Или вот ребенка, невинного и любящего. Виноват всегда сильный, подумал было Павел, но Турчинин как-то очень многозначительно прошипел, прервав его мысли.
– Бабы умнее нас… Взяли тут всех.
Турчинин наконец отпустил Пашину гимнастерку и смочил холодной водой себе лицо, еще раз обернулся, потом, притворяясь, что умывается, опять зашептал, почти не глядя на Павла:
– Сашка Пантелеймонов погиб. Они пришли к нему…, на Вторую Тверскую, у тетки он жил … Ломятся, орут, а он наган выхватил и сразу двоих положил, которые у двери стояли. Тут рассказывали…, кое-кто из командиров лично видел …, брали его с собой зачем-то, гады! Сашка на крышу вылез, они за ним. Он и спрыгнул с седьмого этажа и сразу насмерть.
– Почему, почему он стрелял!? Он, что, враг!? – Павел оцепенел от услышанного, голос почти пропал, лишь трещало что-то в горле, вырываясь хрипом.
– Сам ты…, – блеснул свинцовыми глазами Турчинин, – Не дался им! Вот почему! Если Сашка враг, кто тогда друг? Он чекистом был…, он у самого Менжинского служил… А ты…враг! Какой он к черту враг! Ошибка это…
– Я и говорю, Ваня! Ошибка. Разобрались бы… Зачем стрелять-то в своих!
– Да кто же там свои-то? Свои своих с револьверами брать по ночам не ходят, Паша! – Турчинин опустил глаза и мрачно смотрел на бегущую в чугунный умывальник крученую холодную струйку. Капли, отскакивая и дробясь, попадали на его рубашку, но он даже не замечал их.
– Это позавчера было, – продолжил тихо Турчинин, – А вчера взяли прямо здесь Рукавишникова. Он орал на весь штаб, что за Пантелеймонова ему еще ответят… Они сбили его с ног, в кровь расшибли, сволочи! Я видел, как его волокли к «Эмке»…, прямо как мешок с песком…, он как будто уже и не дышал. Здорово они его…
– А батя! Батя-то чего!
– А чего батя? Полетел к Самому, кипел как самовар! Потом вернулся злой, серый. Бутылку коньяка один выхлебал…, троих из новой охраны матюгнул … их ведь сразу к нему приставили … и укатил на дачу, в пригород. По снегу…, я думал, пьяный он, а, гляжу, нет! Трезвый, будто не пил вовсе, злой только до невозможности …
– Что теперь делать, Ваня? – Павел произнес это тихо, постепенно освобождаясь от оцепенения.
– Не знаю, – ответил Турчинин и тяжело выдохнул, – Я проситься буду на границу куда-нибудь. Чем дальше от этих, тем лучше. Уже написал вот… Жду… Сам знаешь, сразу не решат… А ты как хочешь… Машу свою спроси. Ей-то виднее… Сам понимаешь!
Павел весь задрожал, будто неожиданно замерз. Он грубо схватил Турчинина за плечо и энергично потряс.
– Почему, почему! Я тебя спрашиваю! – зашептал он так яростно, словно охрипший человек все же пожелал выправить свой голос и теперь безжалостно рвал связки.
Турчинин оттолкнул его, сморщился и болезненно потер плечо. Он опустил голову, уперся руками в края умывальника и тихо сказал, не глядя на Павла:
– Почему? А потому! Это – другие, понимаешь!? Это не те, которые вчера или позавчера были… Эти только ждали, когда можно будет… И дождались!
– Какие другие? – опешил Павел, – Чего ждали?
Турчинин медленно повернул голову, внимательно и строго посмотрел Павлу в лицо, но ничего не ответил.
– Да ты говори! Говори, Турчинин! – отшатнулся Павел, увидев злое, жесткое недоверие в его глазах, – Я же свой! Как же можно!
– Свой? Опять – этот «свой»? Они – свои, ты свой… Кто сейчас свой? Ну, да ладно! Контрреволюция это! – Турчинин произнес это с той же злой твердостью, с которой только что смотрел на Павла, – На чужой шее в рай въехать хотят. Гады! Думаешь, Сталин не знает? Рядом же всё! Только в окошко выгляни… А почему молчит? Или, может, не молчит? А? Ну, что глядишь!
Павел отвернулся, встал спиной к Турчинину, бессильно опустились руки.
– Тебя, может, не тронут, – выдохнул за его спиной Турчинин и осторожно коснулся руки Павла, повыше правого локтя, – Может, обойдется… Ты недавно тут… Но имей в виду…, сейчас такие гады на наши места придут…и уже пришли…, что самому тошно будет. Впрочем, у нас их всегда с лихвой хватало. Держись, брат! А меня уволь…
– Я думаю…, думаю…, – вдруг сказал Павел, – это все так надо… Наверное, всегда нужны жертвы? Без них ничего не бывает.
– Жертвы? Что не бывает без жертв! – голос Турчинина опасно дрогнул, – Революция не бывает без жертв, это верно. И война не бывает без жертв. Но своими жертвовать нельзя никогда! На кого потом опираться, Паша! На мертвых? Они-то всё вытерпят. А кто будет опираться? Тот, кто ими пожертвовал, наплевав на всё и на всех? Пантелеймонов жертва? Рукавишников жертва? Потом я, потом, может, ты? И тысячи, тысячи, тысячи… Что останется? Кто останется? Эти гады останутся, вот что! А ты говоришь, жертвы… Цель-то, цель какая? Я вот не знаю…
– Я тоже…, – тихо, одними губами шепнул Павел.
Турчинин действительно через полторы недели уехал на западную границу, в Белоруссию. Говорят, что на новые земли, в Брест, заместителем командира взвода. Он даже не попрощался. Просто исчез и всё. Павел сначала обиделся, но потом подумал, что сейчас всем не до этого.
Тарасова с помощью Маши, получившей в те же дни звание лейтенанта государственной безопасности, уволили с действительной, как положено, и приняли на сверхсрочную. Буденный опять потребовал его к себе. Встречал в коридоре и смотрел с теплотой, хотя и слова не сказал – ни о Саше Пантелеймонове, ни о веселом том цыгане – о Женьке Рукавишникове.
Павел вспомнил их последний разговор под Ленинградом, перед самым отъездом штаба в Москву. Буденный был пьяный и говорил лишь то, что думает.
Маршал уже что-то знал или о чем-то догадывался. Почему он спас его, оставив с полковником Боровиковым на заброшенном заводе, во временном штабе? Почему увез остальных? На эти вопросы Павел так никогда и не сумел найти ответа, хотя думал об этом до самой старости, до того момента, когда умирал один в середине девяностых годов в маленькой московской квартирке почти парализованный в ногах. Все эти люди проходили перед его мысленным взором, словно в молчаливом строю – каждый виделся таким, каким более всего запомнился: кто-то ведь так и не сумел состариться, а кто-то, чью внешность изменило время и возраст, все равно сохранил в его памяти тот единственный образ, точно был запечатлен на старой фотографии. Если в характере у него была сосредоточенность, серьезность, то и в памяти он оставался таким и никаким другим; если был улыбчив, то и в памяти у Павла всегда смеялся, несмотря на то, что дальнейшая его жизнь вовсе не располагала к веселью.
Даже Маша, ушедшая раньше его, уже очень немолодой женщиной, оставалась все такой же, какой была в то время, когда умерла ее мама, когда забрали его друзей, когда начался новый период его службы у Буденного. Да и сам маршал, которого он в своей старости видел уже редко лишь на экране телевизора или в газетах, по случаю каких-нибудь революционных праздников, постаревший, ссохшийся, оставался тем шумным казаком с роскошными усищами и с черными горячими глазами.
Все это он будет рассказывать впервые сыну, ничего не знавшему об этом, и, прерываясь будет молить его купить костыли полегче, а то деревянные, тяжелые, ему уже не под силу таскать подмышками. Сын, родившийся много позже после войны у другой женщины, не у Маши, будет рассеянно кивать ему и в конце концов забудет о костылях, но запомнит всю эту длинную историю, и уже после смерти отца будет горько, до слез, корить себя за то, что так и не успел, за всеми своими заботами, купить отцу легкие костыли. Но это всё уже случится много позже. А между той встречей ночью с Турчининым и длинным рассказом в маленькой московской квартирке пройдет не одна жизнь, и не одна жизнь прервется.
…В новой личной охране были уже трое, а не двое, как раньше – Ковалев Владимир, худой, мрачный, лысоватый, Павленко Виктор, безликий, серенький, и Рихард Стирмайс, высокий, светлоглазый блондин, очень холодный, сухой, постоянно криво усмехающийся. Статный красавец, прибалт из тех, кто еще до польской кампании жил здесь, не ожидая присоединения позже и балтийских земель.
Вместо уехавшего позже Турчинина и арестованного в тот же день, когда и Рукавишникова, Родиона Колюшкина, сверхсрочника, назначили какого-то немногословного, туповатого, необразованного уральца из действительного набора, Комарова Кузьму. Таким образом, оставались «на часах» Павел, Степан Павшин из старого состава и этот самый Кузьма. Хотели еще кого-то четвертого, но так и не прислали.
Одновременно с этим штаб Буденного все же переехал на Арбат, в самое его начало, к бульварам. Павел сначала жил месяц в общежитии НКВД на бывшей Малой Лубянке (туда он потом еще вернется после войны), а потом переехал к Маше на Ветошный.
Почти сразу после переезда на Арбат арестовали полковника Боровикова. Тихо, ночью, у него дома на Земляном валу. Увезли и жену, и больную тещу, вдову какого-то советского хозяйственника, и сына, тихого паренька лет пятнадцати. Об этом стало известно утром следующего дня. Кто говорил, как говорил, кому говорил, неизвестно, но вдруг полковника Боровикова не стало.
Павлу почему то припомнились его слова о том, что любой полководец скажет, будто нет крепостей, которые нельзя взять. Именно поэтому, дескать, не существует полководцев, которые бы сказали, что есть крепости, которые можно удержать.
Вот и он не удержал свою крепость, взяли ее и всех ее обитателей.
Маша умоляла Павла быть тише воды, ниже травы, не спрашивать никого и ни о чем, даже ее. Однажды она пришла с работы и сообщила, пряча глаза, что уезжает еще на какую-то учебу в Хабаровск, к той, дальней, границе. Теперь якобы надолго. А Павел может жить в Ветошном переулке, у нее, только не водить никого сюда.
Сначала говорили между собой о том, что надо бы расписаться, а то как-то странно живут. И соседи ухмыляются, и, наверное, доносы кто-то строчит на Машину службу. Хотя, кто знал, где она в действительности служит? Видели иной раз в форме НКВД, да и всё. Но кто хотел, считал Павел, найдет, куда писать.