И вот уже трещина идет от колонны, поднимается к потолку. На пути – никаких преград. Второй разлом змей ползет на потолок, к полу и третьей точке. Стены разрываются пополам, раздробленные куски штукатурки и спаянные в причудливые угловатые фигуры красные кирпичи медленно, с шумом летят вниз. А там, внизу уже ничего нет, только сплошная темнота, которую изредка взрывают падающие неоновые светильники и вывески. Они вдвоем, сцепившись вместе, пытаются увернуться от грузных осколков. Закрывая друг друга телами, они перекатываются, как будто хотят обмануть траекторию полета тяжелых ухающих плит; прячутся друг в друга, разучившиеся в одно мгновение говорить, с животным ужасом умоляют – не отпускай, не отпускай, не отпускай. Они совсем одни, единственные, кто оставался в живых и у кого остались считанные секунды, растянувшиеся до бесконечности, такие же ощутимые и тяжелые, как и эти камни вокруг…Ничего нет, все исчезло, кроме страха и понимания, что они тоже распались на мелкие осколки.
Он сидел на краю постели и смотрел в окно. Солнце еще не взошло, но фиолетовые облака уже подсвечивались бледным светом. В комнате было темно, за его спиной белело бесформенное одеяло, под которым проступали черты женского тела.
– Курить здесь можно? – спросил он.
– Нет, – сказала она спокойно.
Умрихин покачал головой и сказал уверенно:
– Тебя зовут Елена.
– Нет.
– Тогда Ирина.
– Нет.
– Значит, Вера.
– Оля, – сказала она.
– Оля, – шепотом произнес Умрихин. – мою жену Ольгой зовут.
– Я знаю, – сказала она. – ты в машине говорил.
– А чем по жизни занимаешься?
– Романы пишу.
– О чем пишешь?
– Иди уже, а? – сказала она просто, и он услышал ее улыбку.
IV
Когда он вышел из такси, было уже светло.
Это был новый район со свежепостроенными домами, расставленными в шахматном порядке, и с окружавшими их бурыми островами полянок, на которых по весне должны были взойти первые ростки зеленой травы. Сейчас же на земле валялись осколки кирпичей, шершавые доски, куски толстой скрюченной проволоки, уже поржавевшие прутья арматурин и гнутые ведра, покрытые коркой голубоватого цемента.
В колючем и прозрачном сентябрьском воздухе эти дома казались совсем пустыми, о людях напоминали только машины, похожие на брошенных нелепых зверей, которые заснули от холода.
Умрихин подошел к большой красной машине с шильдиком Volvo XC90 на багажнике. Она так и не стала для него родной. Умрихина всегда раздражала ее идеальность, ее хвастливая мощь, порывавшаяся раздавить легковушки за медлительность на светофорах и в пробках, а ее совершенный, самодовольный и хитрый вид как будто всегда таил подлую усмешку над его призрачным благополучием.
Он взял осколок кирпича и стал со скрежетом выводить на глянцевой дверце буквы – К О.
– Э, ты че делаешь? Пшел отсюда… – послышался за спиной знакомый голос и собачий рык.
Умрихин с улыбкой глянул через плечо и увидел Гуся, толстопузого мужика в камуфляже, его соседа, который едва сдерживал на поводке черную немецкую овчарку. Гусь узнал его и с раздражением притянул к себе псину.
– Пальма, фу! – сказал он, но собака услышала фальшь в голосе хозяина и стала еще сильнее рваться к Умрихину, царапая лапами шершавый асфальт.
С Гусем не сложилось сразу, как только они заселились в новую квартиру. В первый же день их случайной соседской встречи на лестничной площадке Пальма испугала Сашу диким рычанием, и Умрихин пообещал пристрелить собаку, если такое еще раз повторится.
Умрихин дописал недостающие буквы и оценивающе посмотрел на дверцу. Корявые прыгающие буквы складывались в слово «КОЗЕЛ».
Ольга молчала и не отходила от широкой столешницы, находя себе мелкие дела – мыла посуду, крошила картошку, ставила чайник и перебирала пакетики с крупой.
Саша, как всегда чувствуя напряжение между родителями, болтала ногами, выковыривала из овсяной каши изюм, а когда Ольга кидала из-за плеча – ешь уже, она, наконец-то дождавшись этого окрика, начинала притворно смеяться.
Ничего особенного не произошло. Умрихин сидел за столом напротив Саши и ел яичницу. У него гудела голова, но того ощущение липкого, иссушающего стыда, которое он испытывал раньше после каждой невинной попойки, уже не было. То, что было ночью, произошло как будто давно и вообще не имело к нему отношения. Даже если бы Ольга уличила его, он бы запросто убедил ее, что она не права – ни голос, ни взгляд не подвели бы его. Сейчас его больше, не волновало даже, а слегка озадачивало то, что он не мог представить, что Ольга добивается от него правды.
Хотя и раньше Ольга не отличалась ревнивостью. Он когда-то имел шансы провести ночь в чужой постели, но всякий раз пьяный флирт заканчивался только протяжным поцелуем. И протрезвев позднее, он с улыбкой представлял, чем бы это могло закончиться, не притормози он себя, и что бы почувствовала Ольга, увидев его после этого. Она не сильно интересовалась, с кем и как он пьянствовал, да и как будто стеснялась этого, чтобы не переступить черту того, что ей знать не обязательно. А может быть, Умрихин имел такой самодовольный вид, что ей и так становилось ясно – ничего страшного не случилось. Сейчас он видел, как вздрагивает ее спина от ударов кухонным топориком по замороженному мясу, и понимал, что раздражение ее не связано с тем, что она почувствовала что-то новое, она была раздражена как обычно.
Еще год назад они сидели на маленькой, два на три, кухне их старой однушки и обсуждали развод Маркина, не веря в дурацкую версию про кризис семи лет. Умрихин рассказывал об этом, как о новостях из другой жизни. Маркин в пьяном угаре рассказал Умрихину, что в последние дни перед разводом он хотел стрелять в свою Леночку после каждого ее слова. Ты когда придешь? – выстрел. Тебе готовить сегодня? – выстрел. Привет – выстрел. Я тебя ненавижу – выстрел и контрольный в голову. И Ольга, и Умрихин, не сговариваясь, находили причину – все дело в том, что у них не было детей – и Ольга с нежностью посматривала в темноту большой комнаты, где давным-давно спала Саша. Они и сами подходили к семилетию их свадьбы, но Умрихин отшучивался, что перед тем, как пожениться, они прожили вместе два года, так что рубеж этот они прошли незаметно и без потерь.
Потом он часто будет отматывать пленку воспоминаний обратно, искать те мины, заложенные в критических точках и ждавших своего часа.
Может быть все началось с того момента, когда Маркин решил организовать свое архитектурное бюро и первым делом позвал Умрихина, заседавшего в большой конторе – наследнице советского раздолбайского спрута, который разрабатывал типовые проекты для городов от запада до востока. Дело пошло, и почти сразу зарплата Умрихина подскочила в три раза. Маркин настоял, чтобы он купил машину – старик, клиенты сейчас пошли мнительные, повернуты на успехе, если ты будешь ездить на такси, они будут бежать от нас как от чумных, так что гони позитив, и часики выбери поприличнее.
Постепенно Умрихин обрастал дорогими вещами, которые он скидывал каждый вечер, как тяжелые доспехи: костюм из тонкого сукна, который ложился на его фигуру как влитой, серебряные запонки, раздражавшие остроносые туфли из какой-то южноамериканской кожи, массивный хронограф с витиеватым гербом на циферблате, последний айфон и бумажник, заполненный разноцветными прямоугольными кусками пластика. Эти вещи, как будто полностью заполняли их единственную на троих комнату, требуя своего приличного места и расширения пространства.
Первые тягучие, с ощущением полной безысходности ссоры начались из-за квартиры. Умрихин, понимая, что с каждым днем взросления Саши стены все быстрее сходятся друг к другу, еще сильнее держался за эти стены. Он чувствовал себя водителем той самой его новой вольво, у которой вдруг накрылась вся ее хваленая электроника, и теперь она несла его на огромной скорости по своему прихотливому пути. Ему хотелось притормозить и хотя бы немного отдышаться. Ольга предлагала взять ипотеку, наконец-то начать жить, а он усмехался и говорил – Ольга, о чем ты говоришь, ипотека и жизнь не совместимы, надо подождать, пока все устаканится, я знаю Марку, это сейчас он в эйфории, ему кажется, что он весь мир может поставить раком, еще взялся за этот город для олигархов, но все может закончится вот так вот – и он звучно щелкал костяшками пальцев. Значит, наша жизнь зависит от Маркина, – заключала Ольга, и Умрихина начинало трясти от бешенства.
Слишком много рефлексируешь, – говорил Маркин, – слышал, что умные люди по телевизору говорят? Бери от жизни все, живи большими глотками, не тормози, а от себя добавлю – бери, пока дают, мысли, блять, позитивно! Умрихин хватался за салфетку и начинал чертить их странную судьбу – вот восмидесятый-восемьдесят первый, когда они родились, прошла Олимпиада, ему даже казалось, что он помнил одинокого атлета, бегущего с факелом в руках по ночной улице его родного, потерянного в центре страны поселка. Вот восемьдесят седьмой – перестройка в самом разгаре, он отчетливо помнил, как домой приходит злой и помятый отец, которому в очереди досталась всего одна бутылка водки для дня рождения первоклассника Умрихина. В девяностом первом они стали последними пионерами, и после усталой торжественной линейки все из его класса, кроме Умрихина, распихали по карманам красные треугольные тряпки, а через три месяца сдался и он, перестав носить галстук. А дальше – девяносто третий, в котором они почувствовали первые, выносящие мозг удары безумного желания трахаться. В девяносто шестом – неумелые попытки сложить из подручного материала в виде прыщавых одноклассниц первую любовь. В девяносто восьмом, когда все рухнуло, они, голодные, объедались первой свободой вдалеке от родных домов. В третьем году, когда все стало более-менее ясно, что происходит вокруг, они вышли готовыми архитекторами и рассосались по архитектурным шарашкам, получая нормальные зарплаты и представляя безоблачное будущее на много лет вперед. А потом, пока ничего вокруг не происходило, женились и рожали детей. В восьмом прозвучал первый звоночек, и все круто поменялось – кто-то потерял работу, а кто-то, как Маркин и Умрихин, подпрыгнул вверх. В десятом Умрихин оказался в западне тех самых семи лет семейной жизни, в которые он до последнего не верил. Что-то должно случится, произойти, понимаешь, – твердил он Маркину. – на нас все зациклено. Тот устало взмахивал рукой и говорил, что в его жизни уже все произошло – Леночка была послана куда подальше. А потом с раздражением добавлял – все складно у тебя получается, мы, типа, избранные, только вот кто тебе сказал, что все события от нас зависят, просто родились мы так удачно, чуть какой кризис-шмизис, так у нас в жизни что-нибудь происходит, все так живут, и вообще сейчас сплошная жопа вокруг и не изменится она никогда, все, блять, приехали, тупик, даже трахаться уже не охота. Маркин хитро улыбался – но есть у меня один новый проект, вот возьмем его, и весь мир рухнет от зависти, это я гарантирую.
Предчувствие каких-то страшных и внезапных событий ходило рядом. Он стал вытягивать из прошлой жизни приятелей, знакомых, чтобы просто посидеть, принять виски на грудь, и с жаром расспрашивал об их жизни, интересуясь каждой деталью, вскрывая в этих уже чужих располневших мужиков и баб самое сокровенное. Кто-то хотел свалить из страны навсегда, кто-то уже давно удачно воспользовался моментом и уехал от греха подальше. Кто-то искал работу, проедая жирок докризисных времен. Другие разводились и находили новых подруг, раскапывая старые кладовые – сокурсницы, одноклассницы и коллеги. Бывшие его студенческие подруги вдруг принялись усиленно рожать, предчувствуя исход молодости, а кто не рожал, вовсю искали мужей, отдаваясь без зазрения совести случайным знакомым. Почти все суетились в бессмысленном метании в ожидании чего-то большого и не понятного. В эти дни лицо Умрихина горело и дрожали руки то ли от бесконечных возлияний, то ли от напряжения и волнения, сопровождавшие его вылазки в чужие судьбы.
Значит, у тебя предчувствие, – холодно говорил Маркин, разминая в пальцах зажженную сигарету и внимательно всматриваясь в нервное лицо Умрихина. Они сидели в какой-то кафешке на Петровке. Маркин представил Диму, тихо подсевшего к ним за столик мужчину лет пятидесяти с бородой, похожего на состарившегося лаборанта химической лаборатории. Не глядя в глаза он вкрадчивым голосом задавал вопросы, и изредка посматривал на Маркина. У вас есть ощущение, что должно, что-то произойти, – тихо говорил Дима. – А что конкретно, хотя бы приблизительно? Может быть революция или еще один экономический кризис? Умрихин пожимал плечами – что-то витает в воздухе, вы сами не чувствуете? Дима слабо улыбался – да, есть такое, каждое утро просыпаюсь, и чувствую, что что-то должно произойти, только одно дело – относиться к этому как к сюрпризам, которые преподносит нам жизнь, даже, скорее, как к игре, а другое дело– бояться. Вот вы боитесь? Умрихин не знал, что ответить, сейчас все эти предчувствия его просто выбивали из колеи. Знаете что, – говорил Дима, – вам надо немного отдохнуть, в спорт-зал походите, это обычные для вашего возраста тревожные состояния, к тому же усугубленные легким инфантилизмом, я вам больше скажу, такое наблюдается у каждого второго, вот моя визитка, вы как-нибудь позвоните, мы еще более детально поговорим. Дима также незаметно, как и появился, исчез из поля зрения. На визитке было написано – «Доктор Дима, психотерапевт». Маркин тогда угадав немой вопрос Умрихина, сжал лацканы его пиджака и прошипел со злобой – а чего ты хотел, псих, хорош уже носиться с этим бредом, взрослей уже, не хватало, чтобы ты еще спился, давай уже дурь эту из головы выбивай и за работу, у нас через неделю проект начинается…
Андрей, Андрейчик, живи своей жизнью, – говорила Ольга, когда он с дрожью во всем теле обнимал ее ночью.
V
Все закончила смерть. Вернее, ее прохладное дыхание и близость.
Как будто до того дня ее не существовало совсем, не умерли отец с матерью слишком рано и не справедливо от болезни, которая возникает по своей неведомой прихоти, слепо и бесповоротно умножая клетки.
После похорон его, конечно, обдало холодным душем космического бытия, и необратимость смерти, которая могла подло подползти в любой момент, внесла свои поправки в его разброд и шатания, но стала, скорее, ингредиентом в коктейле его переживаний – кто я, что я, зачем это все, а сверху долька лимона – умереть зазря как они.
И попытка пойти войной на Бога в то время, когда гроб с отцом лежал на столе в их поселковом доме, оглушила его своей безысходностью.
Поначалу он легко воспринял смерть отца, наверное, потому, что она была логичным завершением его четырехдневных страданий – частого прерывистого дыхания, отеков по всему телу и невозможности найти удобное положение в постели. Но когда хлопоты по организации похорон прошли, был закуплен самый дорогой гроб – да, во время выбора он хладнокровно думал о том, что обитый красным или синим бархатом гроб выглядит пошловато, поэтому выбрали полированный, – когда в доме остались самые близкие, ставшие вдруг одинаково безликими в своих черных кружевных платках и с опухшими от слез глазами, он вышел на войну. Купил маленькую бутылку коньяка в занюханном магазине и, пройдя мимо темной церкви, отправился на поле боя – на пустынную, освещенную единственным фонарем площадку детского сада, укрытую мокрым февральским снегом.
Он вытаптывал хаотичные тропинки, и с каждым шагом он требовал ответа на один простой вопрос – за что? И случайные вспышки воспоминаний об отце предъявлялись молчаливому и суровому судье, как доказательства его невиновности. Редкие минуты раздражения на его дурацкие выходки и порка ремнем, немногословность и стеснительная улыбка в таких же редких шумных компаниях и тяга выпить больше, чем полагалось, ну, что еще? Его отстраненность от церковных обрядов, которыми все больше и больше увлекалась мать? Да, за два дня до смерти он скептически и даже как-то виновато посматривал на молодого попа, проводившего обряд соборования. Неужели для тебя мало того, что люди вокруг отзывались о нем не иначе как «хороший мужик». Что там в заповедях – не убей, не укради, не прелюбодействуй… Он пытался вспомнить еще семь, но так и не смог, попытки честно как на экзамене собраться и дать полный ответ заглушал отчаянный вопрос – как же так? Он с силой пнул по сиденью качелей и ржавые гнутые железяки ответили издевательским скрипом – вот-так, вот-так, вот-так…
И опять тишина. Казалось, он слышал, как подтаивает снег. Он не заметил, как допил коньяк, который нисколько не подействовал – только в горле как будто застряла теплая вата. Долго стоял, глядя в небо и перебирая в голове глупую фразу – он умер, а я жив.
По щекам текли слезы.