В начале осени взрослые копали картошку, созревавшую к этому сроку, а тут и ты им помогать, как же без тебя – ходишь и выбираешь, конечно, самые крупные картофелины и складываешь их в отдельный мешок, остальную мелочь оставляя взрослым. После уборки картошки начинали резать коноплю, густую, высокую, в которую можно было прятаться, как в джунгли, из её увядших стеблей потом делали верёвки, нитки, которые тоже были важны для хозяйства, а также для ремонта одежды и обуви.
Вырастал я тогда вольным казаком, не то что нынешние тепличные и домашние дети, днями пропадал в побегушках, мать и не знала, где я бывал. А я влезал на деревья, как кошка, выдирал птичьи гнёзда, спускался в колодцы опять же за гнёздами, стрелял из рогатки воробьёв и сорокапудов, ходил с пацанами то на пруд купаться, то в совхозные мастерские искать пригожие железки, то выпрашивать и таскать с бричек арбузы, когда люди свозили в село урожай с бахчи. Ходил в табор к цыганам и наблюдал, как они куют кочерёжки и рогачи, бегал далеко за село смотреть на первый прилетевший к нам самолёт-кукурузник, всё село тогда туда бегало, я успевал бывать на току, где молотят пшеницу, помогал топить соломой паровик от молотилки, влезал в силосную башню, катался с братом Митей на верблюдах, однажды попавшим к нам с проезжими людьми, карабкался на крылья ветряных мельниц, где выдирал из-под крыш маленьких кукушат и удодов, убегал потом на выгон, где на костре с ребятами их жарил и ел, умудрялся бывать на элеваторе, что на станции Спицевка, за двадцать километров от села. Однажды мне удалось залезть на колокольню нашей сельской церкви, которую позднее через несколько лет сломали, было жуть как страшно, а особенно спускаться обратно. Церковь была старая каменная – огромная-преогромная, я взбирался туда и спускался обратно на четвереньках, ведь лестницы, что вели на колокольню, были очень крутые – мне было страшно, но одновременно любопытно.
Вот таким образом продолжался светлый и беззаботный период моей жизни, жаль, недолгим он был, я занимался всем, чем угодно, вот только с учёбой дело было неладно, школа в нашем селе в тот год не работала, и все сельские дети вместе со мной росли безграмотными. Правду сказать, самоучкой я всё-таки выучился грамоте и зимой частенько, сидя на русской печи, что была в нашей хате, читал матери Евангелие, написанное на старославянском языке, смысла прочитанного, конечно, не понимая, но читал свободно, а мать мне разъясняла, что означают разные непонятные слова. Других книг у нас не было, да и до них ли в крестьянской семье…
В те годы отец, предприимчивый сам по себе человек, развёл в хозяйстве кроликов, делая расчёт на мех и мясо. Кролики очень быстро плодились, их у нас становилось всё больше и больше, с ними даже появились проблемы – однажды они подрыли стены нашей хаты, потребовавшей после этого серьёзного ремонта. Надо сказать, что богатства или зажиточности нашей семье они вопреки надеждам отца так и не принесли, но со временем этих ушастых зверьков развелось большое количество, отец стал постепенно пускать их на еду, а когда наступил грозный голодный 1933 год, то в освободившуюся из-под картошки яму в коридорчике он побросал оставшихся кроликов, и они в этой яме расплодились пуще прежнего, нарыли себе нор, одичали, и их трудно было поймать при надобности, но они в последующие драматичные месяцы сыграли для нашей семьи спасительную роль, особенно для нас, детей.
Голод
Таким образом прошли мои детские годы, счастливые и беззаботные, но вот наступил 1933 год, внёсший в мою жизнь драматичные изменения, да и не только в мою жизнь – в жизнь всей нашей огромной страны. Случилось так, что в тот год повсеместно выдалось небывало сухое и жаркое лето, несколько месяцев стоял зной без единого дождя, в результате чего в полях выгорели посевы, а в огородах завяла всякая растительность. Не обошла засуха стороной и нас, она практически полностью погубила весь наш урожай, несмотря на отчаянные старания моих родителей сохранить хотя бы часть его, в результате чего никаких продуктовых запасов на зиму нам, как и всем другим односельчан, создать не удалось. Дверь амбара мы не запирали, поскольку в нём ничего не хранилось, яма для картошки была пуста, в ней копошились кролики, и уже с лета мы все жили впроголодь, питаясь кое-как – пришла большая беда.
Отец в то время работал в колхозе сторожем, охранял скирды соломы и сена, которыми кормили колхозный скот, пытаясь сохранить худющих коров и лошадок, с ним всегда была его берданка, может, за неё и взяли в сторожа, ну а ружьё всегда помогало охотнику добыть какую-нибудь дичь, вот и отцу время от времени удавалось то цаплю подстрелить, то зайца. Всё это он приносил домой, его добыча становилась пищей для всей семьи и в какой-то мере выручала нас. Потом, уже позднее, когда стало совсем трудно и с холодами исчезла дичь, он стал приносить для нас, детей, с конского кладбища мясо. В то время в нашем колхозе, да и не только в нашем, расстреливали вредительски лошадей как больных, заболевших сапом, так вместе с ними и здоровых, вот отец и ходил по ночам туда, где всё это происходило, чтобы отрезать от какой-то свежей туши кусок конины, после чего долго варил его с солью, сам он это мясо не ел, отдавал нам, и, наверное, только благодаря этому мы с сестрой Мотей тогда и выжили. Потом отец заболел, на работу ходить он больше не мог и сидел дома, по причине чего обеспечение семьи даже таким сомнительным продуктом питания прекратилось, в доме оставалось ещё немного отрубей, такой шелухи, что является отходом после помола пшеницы, да были ещё кролики в пустой картофельной яме.
Тот ужасный год отец не пережил, он умер под конец зимы или, может быть, в самом начале весны, от голода и тяжёлой болезни, которая день ото дня всё сильнее и сильнее прогрессировала, питаться при этом он был вынужден прошлогодним силосом, которым кормят коров. Мать не давала ему эту еду, но он готовил её сам, делал он это так: брал обыкновенный кукурузный силос, смешивал его с отрубями, набивал плотно в сковородку, ставил её в русскую печь, в которой силос и запекался. Когда отец доставал из печки сковороду, вонь вокруг стояла ужасная, но он говорил, шутя:
– Ну вот и готов мой бисквит, хочешь попробовать, сынок? – предлагал он мне своё блюдо.
И я пробовал – это была неописуемая гадость. По-видимому, из-за той «силосной запеканки» он и заболел дизентерией, от которой в те годы не было ни лекарства, ни спасения, болезнь его погубила, и мать как ни старалась, так и не смогла уже спасти моего отца.
Она в то время работала где-то в детских яслях или в детском садике кухонной рабочей и приносила с работы в кувшине остатки еды, собранные с почти пустых тарелок, в тарелках в те годы никто ничего не оставлял, помои с кухни ещё приносила. Нам, детям, она давала этой еды по черпачку, а остальное доставалось отцу, но уже было поздно, и болезнь брала своё.
Тут однажды ещё кто-то принёс весть, что мамина родная сестра Уляша, моя тётя, умирает от голода, мать тут же поднялась, поехала к ней и привезла на бричке к нам домой. Оказалось, что Уляша с детьми уже долгое время ходила по чужим огородам, как это тогда делали многие голодные люди, там они выкапывали всякие оставшиеся в земле с осени коренья, ели их в надежде насытиться и таким образом случайно наелись корней бесива[2 - Бесиво – белена.]. Дети умерли раньше, а тётя Уляша была ещё жива, когда мать приехала за ней, она была уже без сознания и всё грызла свои руки. В этот же день вскоре после приезда умерли и она, и отец.
Похоронили их на нашем кладбище обоих вместе в одной могиле, завернув тела в какие-то старые попоны. На похоронах было четверо или пятеро человек: дядя Ефим Зыбин, наш сосед и давний товарищ отца, мама, сестра Мотя, я и, кажется, ещё кто-то из соседей. На могилке в тот раз даже крест не смогли поставить, его не из чего было сделать, так и остался после похорон стоять просто бугорок сырой земли, который со временем исчез совсем, и родная мне могила затерялась. Я по детской памяти и сейчас примерно помню место, где она была, хотя не уверен, что смогу определить его точно, прошло время, уже только теперь, спустя полвека после смерти отца, я исполнил свой сыновний долг и установил памятник ему и тётушке в уголке сельского кладбища, примерно в том месте, где они когда-то нашли вечный покой.
Таких безвестных бугорков в те суровые годы появилось бесчисленное множество. Голод, холод, болезни косили народ бесчётно, помощи людям не было никакой, ни медицинской, ни, как это сейчас называют, гуманитарной, да и не могло быть, ведь эта губительная беда охватила тогда целые области и регионы огромной страны, которой по этой причине было не до одного отдельно взятого ставропольского села. Умерших от голода и болезней сельчан, я это видел, хоронили зачастую наспех, лишь бы как-то спрятать мёртвое тело, ведь для того, чтобы выкопать в земле нужной глубины яму требовались силы, а их у остававшихся в живых оставалось совсем немного, поэтому могилы нередко оказывались настолько мелкими, что одичавшие голодные собаки по ночам, случалось, разрывали их и начинали пожирать трупы.
Я, девятилетний мальчишка, в день похорон отца не плакал, не понимая по причине своего малого возраста трагизма всего происходившего вокруг меня, а лишь, насупившись, наблюдал за всеми этими событиями, не знал я также и того, что в тот зябкий день в свежей могиле вместе с родными мне людьми было похоронено также моё беззаботное детство, и начались тяжкие беды и хождения по мукам, растянувшиеся на десятки лет.
Все те события, что я только что описал, происходили в конце зимы и весной 1934 года, через несколько недель в наших южных краях началась оттепель, зимние холода стали отступать, но голод оставался. Истощённые люди, продолжая искать в земле какие-то съедобные коренья, обнаружили вдруг в норах полевых мышей, обнажившихся из-под снега, зимний запас зерна – и тут же все ринулись на поля раскапывать эти хранилища, поедая пищу запасливых грызунов и нисколько не тревожась тем, какая страшная болезнь может их поджидать в мышиных норах. Мне, сказать правду, не довелось таким образом добывать себе пищу, я продолжал искать затерянные корнеплоды и, ходя следом за пашущим огород тем же дядей Ефимом, соседом, что помогал хоронить отца, собирал перемёрзшую за зиму картошку, случайно оставшуюся в земле с прошлого года. Какая картофелина оказывалась полусгнившей, а какая почти высушенной морозом, но варёная вся она была необычайно вкусной. Сваривалась она в крахмальный комок, так сильно её перерабатывал мороз, а иная имела запах тухлого яйца, и такую картофелину мы ели с особенным аппетитом, представляя себе, что это яйцо. Этот «деликатес» помог поддержать нам с матерью и сестрой силы в ту голодную весну и продержаться ещё какое-то время.
Тем не менее традиционные весенние заботы пришли и к нам, нужно было как-то жить дальше, и мы начали копать свой огород. Не знаю, где взяла мать весной семена картофеля, как они смогли сохраниться в течение такой зимы, не пойдя на пищу, но картошку всё-таки мы тогда посадили, помню, что даже резали клубни на куски, сохраняя в них глазки с ростками, чтобы побольше грядок засеять.
К этому времени мы уже выловили из пустовавшей картофельной ямы и поели всех оставшихся в ней кроликов, наш последний жизненный ресурс, но тут начала подниматься трава, и мы стали варить и есть сурепку, крапиву, а позднее соцветия акации, этим и жили в голодные весенние месяцы. Потом поднялась и зацвела картошка, выросшая из посаженных нами глазков, мы начали её подкапывать и варить, хоть молодую и мелкую ещё, но уже картошку, ну а когда наступило лето, то люди совсем ожили.
Летом на совхозных полях начал созревать ячмень, и у меня появилась мечта о ячменной лепёшке – о хлебе, который я не видел и не ел уже несколько месяцев. Такая мечта появилась не у меня одного, и вот как-то раз мы, трое соседских ребятишек, взяли холщовые наплечные сумки, километра за полтора от дома забрались в посевы и, сидя на земле, незаметные для взгляда со стороны, начали набивать сумки спелыми колосками. Мы знали, что собирать колоски на поле запрещено, тем более срывать их, и за такой проступок нас могут сурово наказать, но всем очень уж хотели есть, и голод притупил чувство опасности. Когда сумки стали полны, мы выбрались из ячменя и пустились бегом домой, дома я тщательно перемял руками свои колоски, провеял и тут же на ручной мельнице перемолол зёрна на муку.
Тогда такие самодельные мельницы, какой я в тот раз пользовался, были в каждом доме, они представляли собой два плоских круглых камня, нижний со штырём посередине, а верхний с дыркой в центре и ручкой по краю, с помощью которой можно было вращать этот верхний камень. В тот год мне немало довелось покрутить такие жернова, мы мололи на них кукурузу, просо, пшеницу, ячмень, конопляное семя – всё, что удавалось где-то достать, выпросить или раздобыть каким-то иным путём. И вот, как только добытый мной ячмень был перемолот, мать просеяла полученную муку, замесила тесто и испекла лепёшки… До чего же они были вкусны, просто трудно передать словами – это была пища богов, это был хлеб!
Ну а раз уж это был хлеб, да ещё такой вкусный, то мы с пацанами пошли по ячмень снова, и всё повторилось, как в первый раз. А вот в третий раз нам не повезло. Рядом с тем совхозным полем, в котором мы промышляли, проходила, да и теперь проходит шоссейная дорога, и когда мы уже забежали в посевы, но не успели в них спрятаться, из проезжавшей по шоссе полуторки, ехавшей со станции в село, нас заметили. Машина остановилась, находившиеся в ней люди выудили нас из ячменя, после чего за шиворот одного за другим, как котят, покидали в кузов и привезли в совхоз, а там доставили в контору да прямо в кабинет к директору. Тот, узнав обстоятельства нашей поимки, давай топать ногами и кричать на нас:
– Ага, попались, воришки, давно я вас ищу, вот всех троих теперь в острог!
Мы, перепуганные до смерти сельские мальчишки, в три голоса в рёв, а все вокруг, кто были в кабинете, давай хохотать. Потом директор поутих:
– Ладно, – сказал он, – угомонитесь, на этот раз я вас отпущу, но если ещё раз попадётесь – тогда точно пойдёте в острог!
Отобрал он у нас наши сумки как орудие преступления и выгнал из кабинета:
– Идите с глаз долой, да больше не попадайтесь!
Мы, несказанно обрадованные тем, что нас отпустили, рванули было со всех ног домой, но остановились, осознав, что за потерянные сумки нам всем всыпят по первое число, ведь в то время каждый кусок ткани был на вес золота. Сумки надо было как-то возвратить, и вот я решился пойти обратно к директору совхоза просить вернуть наше имущество. Иду, а самому страшно, ну, думаю, как ребята убегут, а меня в острог одного? А сам иду… Сидевшие в кабинете при моём появлении снова расхохотались.
– Чего тебе? – спросил директор.
– Дядь, отдай сумки, – я ему, – а то с нас матери шкуры поснимают.
Они все опять в смех, но сумки всё-таки отдали и взяли с меня слово, что мы воровать колосья больше не пойдём. На этом моя ячменная история была закончена, я с детства крепко держал данное слово, кроме того к этому времени уже и не требовалось добывать пищу таким скользким и опасным путём, мать теперь как-то умудрялась доставать пропитание, хотя и было нам всё равно очень трудно.
Нам с ней было трудно всю жизнь, но всё же мы сумели пережить те бесчисленные невзгоды, которые выпали на нашу долю и продолжались не один десяток лет.
А на дворе был уже 1934 год.
1934 год
В тот год весна и лето выдались не в пример бедственным прошлогодним, погода стояла очень благоприятная, в огороде всё росло, как на дрожжах, и там нужно было постоянно полоть сорняки, ухаживать за грядками, бороться с вредными насекомыми, снимать урожай, мать одна билась со всем этим, но сил её не хватало. Сестра Мотя была ей не помощница, ей уже исполнилось пятнадцать, что было совсем взрослым возрастом для детей тех тяжких лет, сполна хлебнувших взрослого горя, и она в поисках лучшей жизни уехала работать в город Грозный на нефтяные прииски по призыву заезжего посланника – завербовалась, так это тогда называли. Мы остались в доме вдвоём с мамой, старший мой брат Дмитрий, как уже говорилось, жил отдельно своей семьёй и тоже отчаянно боролся с невзгодами. Я, в то время вольный босяк девяти лет от роду, был совсем непослушным мальчишкой, часто без всякого ведома убегал из дома с соседскими пацанами то на бахчу, то в поле, то на пруд купаться, где пропадал порой целыми днями, бросая мать в огороде одну.
В одном из таких побегов на пруд, пытаясь научиться плавать, я чуть не утонул. Дело было так, что отплыл я в тот раз от берега метров на десять-пятнадцать, побарахтался немного, как будто поплавал, и повернул обратно, а ребята постарше давай с берега насмехаться надо мной и подтрунивать, дескать, что я трус и боюсь заплыть как следует, хотя мне и того расстояния хватило. Продолжая плыть к берегу, я почувствовал усталость, подумал, что уже доплыл до мелководья, стал доставать ногами дно, а когда достал, то оказалось так, что вода захлестнула мне рот и нос. Я захлебнулся, растерялся, ведь нырять и правильно вести себя под водой меня никто не учил, забарахтался в воде, но, к счастью, барахтался в сторону берега и кое-как выбрался на сушу, а уже там откашлялся и отплевался. А ребята давай смеяться да потешаться надо мной пуще прежнего, они, видать, думали, что я так балуюсь в воде. Вот с того случая и появилась у меня боязнь внезапно опускаться ногами на дно в поисках твёрдой опоры, я теперь уже или плыву до тех пор, пока руками не начну доставать до твёрдого, или, осторожно держась на воде в вертикальном положении, пробую ногами достать дно, и если не достаю, то продолжаю грести руками дальше.
В тот день, когда я пришёл домой, меня там ждал ещё один сюрприз. Утром мать предупредила, что сегодня будем убирать коноплю, а я сбежал на пруд и вернулся после всех приключений уже только к вечеру. Мать встретила меня приветливо:
– Не хочешь ли есть, сынок? – спросила она.
– Конечно хочу, – ответил.
– Так заходи в хату, сынок.
Я зашёл, она заперла за мной дверь, взяла приготовленный аркан, такую толстую верёвку и давай меня охаживать по спине да по бокам. Я поначалу заорал что было мочи, потом начал уворачиваться от ударов и вдруг почувствовал, что бьёт она не больно, редкая мать причинит боль своему ребёнку. Била она, била меня, хлестала-хлестала, а потом бросила аркан, склонилась на стол и так горько расплакалась, что я тут же забыл полученную трёпку, прильнул к ней, заплакал тоже уже от жалости к матери. В этот самый момент до меня вдруг дошло, как же ей трудно живётся в этих суровых условиях каждодневного выживания, и я дал ей слово, что стану впредь вести себя по-другому.
С того случая что-то во мне изменилось, материнские слёзы произвели на меня удивительное воздействие, я стал меняться, начал помогать матери в её трудах и стараниях, как бы повзрослел, вернее сказать, прозрел, увидев материнское горе через её слёзы. Аркан и полученная трёпка были здесь ни при чём.
В то лето мать очень заботило то, что мне надо было бы ходить в школу, а возможности такой не было, ведь мне тогда даже обуться было не во что, в тёплое время года я днями бегал в штанах и рубашонке босиком, а зимой сидел на печи и не показывался из дома. Но тут она прослышала, что из ставропольского детского дома, тогда его называли приют, сбежал наш сельский мальчишка по прозвищу Блоха и что он, погуляв, собирается вернуться обратно, и давай она меня уговаривать, чтобы я отправился с ним в приют.
– Там учат, – говорила она, – кормят хорошо, одевают, обувают.
Я, недолго подумав, согласился с ней. Вот сошлись мы с этим Блохой, а был он старше меня года на два, и договорились, когда двинемся в путь в Ставрополь.
Я теперь часто задумываюсь, вспоминая все эти события, какая родительница в наши дни решилась бы уговорить и отправить ребёнка, мальчишку девяти лет от роду, в неизвестность и, по сути дела, одного. Думаю, что на такой шаг мою мать могла заставить пойти только крайняя жизненная безысходность, тогда мне ввиду малолетнего возраста неведомая.
От Кугульты до Ставрополя добрых полсотни километров расстояния, и мы, двое пацанов, снабжённые краюхой хлеба, буквально на следующий день пошли пешком по дороге в лучшее, как казалось, будущее.
Часть пути до станции Спицевка мы прошли пешком, дальше проезжий дядька на телеге с полдороги нас подвёз, остальное расстояние мы таким же образом где шли, где ехали, а прибыв к месту назначения, сразу заявились беспризорниками в отделение милиции, где с нас сняли допрос и всё записали, мы же, как и положено в таких случаях, объявили себя круглыми сиротами.
Когда вся процедура с документами была закончена, дежурный милиционер позвонил в детский дом, чтобы оттуда приехал представитель и забрал к себе новичков, но когда приехал этот самый представитель и взглянул на нас, то сразу узнал Блоху и сказал, что таких в детдом не возьмёт.
– Вот этого полторы недели назад приняли, – сказал он, указывая на Блоху, – одели, обули с иголочки, а он через четыре дня сбежал. Теперь что, прикажете снова одевать этих оборванцев для того, чтобы они опять сбежали? Нет, не возьму я их…
Повернулся он и ушёл, а нас обоих следом за ним выгнали из отделения, даже не стали разговаривать о том, как нам дальше быть и что нам делать, видимо, решили, что раз уж мы сюда дорогу нашли, то и отсюда найдём.