Ужасен был вид улиц, по которым проезжал князь на своем аргамаке.
Дома и лавки, растворенные настежь, были пусты; то здесь, то там валялись трупы людей, застигнутых страшной заразой, и обнаженные до пояс колодники, вымазанные дегтем, волокли по улицам трупы, зацепив их баграми, чтобы свалить в общую яму.
Невыносимый смрад стоял в туманном воздухе, сеял мелкий дождь, и среди безмолвия, при виде смерти и общего запустения страх проникал в душу каждого и заставлял думать о Божьем гневе.
– Согрешили, окаянные! – вопил юродивый, бродя из улицы в улицу. – За никонианцев и ревнителей гибнут!
Князь Теряев проехал Кремль и Белый город и стал заворачивать к Москве-реке, когда увидел каких-то людей, которые спешно входили в дом и выходили из него с сундуками и узлами, складывая все на телегу.
– Воры! – решил князь и хотел их остановить, но потом раздумал.
– От своей кражи погибнут, – подумал он с усмешкой.
А люди, накладывая воз, весело переговаривались.
– Все к Сычу волоки, там поделимся. Панфилушка, волоки сундучок-то!
Панфил, бывший холоп воеводы Матюшкина, ухватил огромный сундук и, напрягшись, бросил его в телегу.
– Эка силища у лешего! – проворчал Шаленый.
– Трогай, что ли! – закричал Косарь, и телега, скрипя колесами, двинулась по улице.
Для них чума явилась пособницей их подлого дела. Они бесстрашно входили в зачумленные дома, где еще валялись трупы умерших, и ограбляли все, избегая только носильного платья.
– К золоту да серебру не пристанет, – правильно рассуждал Мирон, их атаман, и они тащили складни, ризы с икон, кубки, посуду и кубышки с деньгами, не боясь ни приказов, ни приказных.
Князь Теряев ехал дальше и вдруг в ужасе остановился, словно окаменев в седле.
Боярыня Морозова, нежная красавица, с головой, повязанной убрусом, сама, своими белыми руками держала голову охладевшего, скорченного трупа, в то время как верный ее слуга Иван и сенные девки несли труп на длинных полотнищах.
Князь пришел в себя и, спешно соскочив с коня, бросился к Морозовой.
– Федосья Прокофьевна, – закричал он, – что делаешь? Али не жаль тебе живота своего!
– Все в руках Господа моего, – с трогательной простотой ответила боярыня, – без Его воли не упадет и волос с головы!
– Но ведь это смерть!
– Попущу ли, чтобы праведный остался без погребения в добычу псам? – ответила она так же просто, и князь не знал, что ей ответить, и растерянно смотрел на нее.
Мрачно ходил он по своим опустевшим покоям и неотстутно думал о молодой красавице.
Что она? Что движет ее поступками? Отчего она не как все? И, думая о ней, князь умилялся.
Теперь, когда объятый ужасом город почти опустел и никто уже не дослеживал друг за другом, князь Терентий почасту навещал Морозову и слушал ее пламенные речи.
Она теперь перестала бояться его, не искушаемая его красотой, и горела к нему чистой любовью, как к своему ученику, а он, как малый ребенок, слушал ее, понемногу заражаясь ее страстными речами.
– К гибели идем, – говорила она, – несмышленые, дети малые, как стадо влекомые антихристом на погибель. В гордости статанинской Никон мнит победить веру Христову и алчет власти. А царь уже весь у него, и бояре совращены и народ ведут к гибели, терзая всякого, кто в вере тверд! Гляди, семьсот лет деды и отцы крестились двуперстно, ныне же дьявола измышление – троеперстное знаменье. Сие знак Сатаны!
Терентий содрогался.
– Вот поют вместо «благословен грядый» – «обретохом верую истинную», а где тако?.. Пишут Спасов образ письма неподобного… лицо одутловато, уста червонные, волосы кудрявые, персы надутые, и весь – яко немчин, брюхат и толст учинен, лишь сабли при бедре не писано. А все Никон умыслил: будто живые писать…
И опять содрогался Терентий от ее речей и чувствовал, что что-то кощунственное, страшное вершит Никон.
А Морозова все говорила:
– Светочей наших, истых ревнителей, и гонят, и бьют, и огнем палят. Стонут они, голубчики, в сибирской стуже, в железо скованные, а Господь им силу дает: сим победиши!..
Терентий узнал и Киприана юродивого, и Федора, недавно прибежавшего в Москву от рязанского архиепископа Иллариона, которому был отдан за упорное староверство под начало.
Слышал от них Терентий про страшные муки, ими переиспытанные, и проникся к ним восхищением.
«Их истина, если они не боятся за нее терпеть такие мучительства!» – думал он и умилялся. Видимо, Бог помогал им переносить муки.
XX
Любовь и дружба
Князь Петр едва раскрыл глаза, проснувшись на другое утро, как первая мысль его была о полячке. Он улыбнулся и быстро вскочил со своего ложа. Отец его собирался к царю на поклон и ласково сказал сыну:
– Ну, Петруша, снаряжайся скоре к царю идти!
– К царю? – огорченно воскликнул Петр, но тотчас улыбнулся и кивнул головой.
– Мигом, батюшка!
Он выбежал из ставки, быстро ополоснул лицо холодной водой и вернулся, чтобы надеть кафтан и опоясаться саблей.
– Совсем воин! – сказал отец, с любовью осматривая сына. – Что, вчера много рубился?
– Было, батюшка, – ответил Петр и покраснел при мысли, что отец станет дальше расспрашивать и он выдаст свою тайну, но отец торопился к царской ставке.
У царя хотя и не было иордани, как в Коломенском, а все же он не любил, когда ближние опаздывали к его выходу.
– Идем, идем! – сказал он сыну.
Хотя до царской ставки было каких-нибудь двести саженей, но ни один боярин не шел туда пешим, дабы не унизить своего достоинства. У шатра, держа в поводу коней, стояли стремянные князей Антон и Кряж. Петр вздел ногу в стремя и, подымаясь на седло, сказал Кряжу:
– Придет жид, спрячь его до моего прихода. Вернусь в одночасье!
Кряж только кивнул головой.
Несмотря на походное время, царь, любя церемонии и пышность, сохранил свои обычаи. Так же совершал торжественно он свой выход, отстаивал обедню и трапезовал с боярами, так же пышно снаряжал охоту и с великим торжеством делал редкие объезды войска.
Теперь у своей палатки с золотыми орлами на устоях, на высоком кресле сидел царь в золотом кафтане, с царской шапкой на голове и принимал от бояр поклоны с утренним здравием.