– Эх, вы! Слабость!.. Чего сделать не сумели. А еще мастерицами называются?.. Пустите-ка меня!..
– Да уж мы путали-путали – все без толку. Такая несуразная, капризная ваша елка…
– А вот она у меня сейчас шелковая будет – послушается. Я такое слово знаю.
– Расхвастался: наше дело ребячье – щенка подковать, – поддразнивала его Таня.
– Извольте любоваться: раз, два! Готово! Без всяких препираний!..
Капризная елочка в ловких руках Якова Егорыча тотчас действительно послушалась и встала на табуретке как вкопанная. Дуняша принялась украшать ее цепями из золотой бумаги и развешивать гостинцы, а Яков Егорыч, за ее спиной, шепнул Тане: «на чаек бы с вашей милости?» и быстро, на лету поцеловал ее в розовую щеку.
– Не жирно ли будет, господин доктор, за всякую малость да на чаек? – обернулась, смеясь, горбатенькая, услыша звук поцелуя; шла бы ты лучше, Танюшка, самовар ставить: старуха наша сейчас вернется, да и соседа угостим.
Таня побежала в кухню и господин доктор за ней следом – самовар раздувать и еще раз за работу «на чаек» получить.
«Ишь ведь!.. Словно пришит он к Танюшке моей. Уж так любит, так любит… Дай Бог им счастья!» – подумала Дуняша и тяжело вздохнула.
Пелагея Григорьевна пришла. Сидит за столом светлая, ласковая, праздничная. «Бог милости прислал», говорит ее старое, но свежее лицо, с веселыми и добрыми морщинами. И весь ее приход в сборе; даже Санька, с разрешения Якова Егорыча, выползла, пошатываясь, как осенняя муха, из своего будуара, вся беленькая, в своей бумазейной кофте и старой ситцевой юбке. «А как она выросла за месяц! Смотрите-ка как вытянулась! Юбченка-то, юбченка, – чуть не по колено стала!» удивляются все.
На столе кипит самовар. Григорьевна угощает постным пирогом и кутьей со взваром. Даже и водочки припасена небольшая посудинка. Это для кума Сидора Иваныча.
– Сегодня и ему – разрешение вина и елея будет!.. Да. что ж это он не идет? Куда запропастился? – беспокоится Пелагея Григорьевна. – Собирался со мной ко всенощной, как и путный… А вместо того – на-ка тебе, – и до сих пор нет!..
Всем пришло в голову: не случилось ли что со стариком? Да никто этого не сказал, чтоб не расплакалась Санька; а Санька думала, что дедушка в кабак зашел погреться да и засиделся; но тоже не говорила об этом, – выдать дедушку не хотела.
– Он, бабушка Григорьевна, теперь в окошки смотрит, – придумала она сказать в защиту старика – и хитро улыбнулась.
– В какие окошки?
– А там, у господ елки зажигаются… Хорошо так!.. Мы с ним, и в прошлом и в позапрошлом годе смотрели… Вот потухнут елки, – он придет!
Дуняша вспомнила про «суприз» и шопотом, по секрету, просила у Григорьевны позволение зажечь елку.
– Что ты, что ты, матушка, нельзя, – грех сегодня!
Яков Егорович, догадавшись, о чем они говорят, вступился:
– Никакого греха тут нет, Пелагея Григорьевна, матушка… у всех…
– У кого это у всех? У господ? – горячо перебила Григорьевна. – Так ведь они, милый, онемечились; у них все можно, все не грех, – а по-нашему, по-православному…
Спор был прерван сильным стуком в сенцах.
– Ну, слава Богу, вот и старик пришел! – Григорьевна засуетилась и побежала отворять.
– Ползи, ползи! Где это пропадал? – спросила она, впуская кума; да глянула на него и испугалась, – побелела как тряпка.
Правый глаз у старика был подбит, и щека вся и синяя; лоб под шапкой платком повязан и платок – в крови. Григорьевна ахнула.
– Что это с тобой?.. Мать Пресвятая Богородица, Господи Иисусе!..
– Ничего, кума!.. Упал… Зашибся маленько… Уж прошло…
Он снял шапку, стащил платок; на лбу была запекшаяся кровь.
– Где Санька?.. Как бы не испужалась?.. – сказал он озабоченным шопотом и присел в кухне на лавочке.
Но Санька уж шла, пошатываясь, ему на встречу и издали кричала звонким голоском:
– Дедушка пришел, – пряников принес!.. Принес, дедушка?..
Но увидев кровь и синяки, она дико вскрикнула, бросилась к старику, крепко обняла его худенькими ручонками и разрыдалась, спрашивая:
– Кто это тебя, дедушка? Кто-о-о?
Она была уверена, что дедушку побили в кабаке; от него и вином пахнет.
Старик посадил девочку к себе на колени и всячески старался ее успокоить; и по головке ее гладил, и уговаривал, и целовал.
– Да никто, милушка, – перестань! Сам я, старый пес, поскользнулся. Да уж и прошло все, не плачь, деточка, не плачь, родная; гляди, – я смеюсь!..
Но девочка продолжала истерически рыдать, и Дуняша принялась ее водой отпаивать.
Все всполошились, окружили Сидора Иваныча и наперерыв расспрашивали его. Яков Егорович стал вдруг такой бледный и строгий; отстранил женщин и внимательно, заботливо оглядел и ощупал голову старика; на лбу оказалась только ссадина, на щеке – подтек кровяной; глаз целехонек; кости тоже.
Яков Егорович опять повеселел.
– Пустяки, дедушка!.. Не плачь, Саня! До твоей свадьбы заживет!
– До моей свадьбы долго ждать!.. – всхлипывала девочка.
– Ну, до моей, моя скоро!.. – и он мигнул испуганной Танюше.
Все успокоились и повеселели.
Уж если Яков Егорыч сказал – «пустяки», стало-быть – правда.
– А пряники принес, дедушка?.. – спросила Санька, утирая последние слезы рукавом кофты.
– Принес, как же, принес!.. Да я и еще что-то принес… Патрет, Саня, – картинку!.. Барин добрый тебе прислал… Пойдем туда, к свету, покажу… Вот она – картинка, – в шапке у меня!..
Он перешел в большую комнату и уселся на лавке у стола, против самой лампы. Лицо его так и горело с морозу и сияло радостью, несмотря на синяки.
Все опять его окружили.
– Ну, картинку успеешь показать, дедушка, а теперь надо бы поскорей компрессы холодные! – сказал Яков Егорович.
– Да вы посмотрите-ка, барин, какая картинка, тогда и говорите!.. Лучше всякого компресса она у меня… Исцелительная! – рассмеялся старик.