кружится, кружится на ходу своём,
и возвращается ветер на круги свои.[6 - Еккл 1:6]
Город был похож на заснувшего бедняка с протянутой рукой, у которого этот жест настолько выработался, что мышцы уже не уставали. Он стоял так всегда, все положенные рабочие часы, а потом будто испарялся до следующего утра. Единственная массивная движущаяся точка плавно пересекала проспект за проспектом, не останавливаясь ни на одном светофоре, и, выехав к самому центру, остановилась, проползла мимо припаркованных авто и снова замерла. Окно водителя открылось, и из него показалась рука, стряхивающая пепел. Голуби – вечные прохожие этих мест, сгрудились около автомобиля, и не улетели, даже когда она открыла дверь и вышла наружу. Никогда прежде не доводилось видеть город таким – огромным в своей пустоте, в той самой беззвучности, которая накрывает сном.
Должно быть, всё перестало под утро. Ведь она отчётливо помнит шум соседей сверху и пьяные крики на улице, из-за которых долго не могла уснуть, ворочалась с боку на бок, и, подперев подбородок подушкой, коротала бессонницу в игре телефона. Да, так было почти каждый вечер и каждую ночь – в последние годы, проведённые в этом городе. Почти каждые. Особенно последние года четыре. А когда всё становится обыденным и регулярным, нетрудно приглушить бдительность. Что-то должно было намекнуть. Не могло не быть знаков. Просто они, обыватели городов, слишком тупые и сонные в ежесекундном безумии, чтобы заметить что-то. Лишний флаер, который суют в руки, краем уха чужой разговор, лента социальной сети – где-то там должны были быть знаки. Вот так сразу не могло ничего случиться, должны были быть намёки, указания, хоть что-нибудь.
А что, если всех выключили, и они свалены сейчас в каком-то амбаре как манекены с никогда не закрывающимися глазами? Когда-то, когда материки ещё не расползлись как сейчас, говорят, первобытные люди перешли с континента Евразия на континент Северная Америка по куску суши, который потом ушёл под воду. А вдруг сейчас все эти куски суши вновь единое целое в огромном океане дрейфуют подобно огромной кувшинке?
Она стояла посреди мира, иного, совершенно невообразимого – знакомого и чужого, словно новорождённого, и пепел осыпался на запястье, лёгкой щекоткой прижигая кожу.
«Живая. Живые чувствуют боль».
Когда наступили первые сумерки, стало ясно, Земля продолжает вращаться. Ну, хоть во Вселенной всё по-прежнему. Это заметно успокаивало. Остановившись на первый ночлег, она развернула свою обычную дорожную постель, откинула кресло на максимум. Если удастся переждать эту ночь, а, может быть, пережить, то завтра что-то должно быть яснее. С одной стороны, отсутствие сна могло усугубить и так расшатавшееся сознание, а с другой – вдруг, могло случиться что-то важное, что никак нельзя пропустить. Так она строила домик из подушек дивана, стараясь не заснуть и всё-таки выследить деда Мороза, когда он придёт положить подарок под ёлку.
Завернувшись в плед, уткнулась носом в маленькую подушку, которую звала «походной» и всё время забывала выложить из машины, закрыла глаза, оставляя себе от мира только звуки – остановившись на набережной в маленькой выемке многополосной дороги, – мелодию бьющейся реки, закованной в камень.
Сны, отчётливо напоминающие реальность, остались в прошлом. Она уже давно не видела ничего подобного. Просто уходила в темноту и утром из неё возвращалась.
Когда необходимость работы отпала, самым странным временем было именно начало дня. Ей теперь не нужно было куда-то бежать, выбирать одежду, встречать рассветы под землёй в толпе людей, из которых солнце напоминал только чей-нибудь лысый затылок, да и на мир стало можно смотреть не из окна и не на перекурах, которые не одобрялись начальством. И в эти моменты где-то на поверхности сознания мелькала зависть к тем, кому есть куда идти. Она даже думала, что стоит уже завести семью и детей, потому что мамочки, регулярно снующие под её окнами, выглядели очень осмысленными – время их жизни казалось осмысленным, чем-то большим, чем движения стрелок в часах.
«Крики детей. Я совсем забыла о детских криках под окном» – усталый мозг прокручивал плёнку.
Но, с другой стороны, это намного проще – когда кто-то другой убивает твоё время за тебя.
Заново обретая время, знакомясь с ним, проходящим сквозь, вскользь, она сначала очень увлеклась кино. Ходила почти на все сеансы, завтракала эклерами в пустом зале перед большим экраном. И, в сущности, было безразлично, что там показывают. Затем можно было выйти на улицу, посреди дня, боже милостивый, в джинсах! – и влиться в броуновское движение людей. Что они там делали посреди рабочего дня? Бежали, конечно, как обычно. Но куда? Она всматривалась в их озабоченные лица, пытаясь угадать, почему они здесь? К пьяным, блаженно, словно котам, раскиданным по лавочкам прямо в центре мегаполиса, вопросов, конечно, не было, равно как и к трудолюбивым нищим на каждом углу. Да и что могло быть лучше, чем лежать вот так, забыв обо всём мире, плюя на него с колокольни своих постулатов, закидываясь дешёвым пойлом и снова впадая в забытьё? Но с дешёвым пойлом она, конечно, поторопилась. Сама однажды тёплым мартовским днём как-то заснула в шубе в обнимку с планшетом у фонтана под бутылочку вина. Но то была горячая пора закрытия сессии под угрозой отчисления, поэтому, конечно, никак не могло относиться к другой глубокой философии, которую транслировали уличные пьянчужки.
Летние веранды с наступлением тепла распахивали свои беседки, и, находя один из укромных столиков с видом на бушующую толпу, она заказывала кофе. С тех пор как бросила алкоголь, она галлонами пила кофе и много курила. И здесь всем было безразлично, что за тело садится за соседний стол, чем оно занимается, на что смотрит. И, конечно, о чем это тело думает. Но все равно она ощущала себя словно на лобном месте, где каждый глоток нужно делать осторожно, каждый поворот головы – украдкой, да и дышалось там не очень. Все говорили. Они непрестанно говорили, гудели, не затыкаясь. То и дело долетали обрывки отношений, бизнеса, обуви, лекарств, йоги и чего-то неразличимого. Вычленить что-нибудь одно и послушать с начала до конца – наверное, каждое это тело было очень интересным. И её, наверное, тоже. Доставать книгу и пытаться её читать в таком шуме было бессмысленно, оставалось только шерстить социальные сети, будто и так мало чужих жизней прилепилось вокруг. Каждая – содержательная до невозможности. Но ехать домой в четыре стены не хотелось. Это было единственное место, куда, перешагнув порог извне, её никогда особо не тянуло. Кроме периода страшного загула с уходом из дома на несколько месяцев. Тогда ей очень хотелось вернуться обратно, но гордость была сильнее. И те три или четыре месяца стали борьбой то ли за свободу, то ли за право кричать, то ли за право вернуться. Конечно, потом дни стали понемногу приходить в порядок, но чека была уже вырвана, и всё последующее стало лишь вопросом времени.
Ночная прохлада проникала внутрь автомобиля, скользя по телу. Она окончательно провалилась куда-то в глубину, но ненадолго. И теперь, ощупывая воздух, неловко двигаясь застывшим телом, открыла глаза. И рваные кадры – отсрочка приговора – словно сменяли друг друга. Облака затянули город, но он оставался ярким, слепящим. Она плотнее закуталась в плед, осмотрелась – всё та же пустота и тишина. Там, где никогда не замолкали людские голоса, отражающийся от воды смех, на набережной, вдавливающей человека в гладь собственных отражений.
Она стряхивала с себя сон словно крошки печенья. Наверное, эта вальяжность была сейчас самым ценным, самым важным и безопасным. Чище всего рассудок всегда в пробуждении, пока ещё не встроившийся в системы движения и невидимых начерченных координат. Заведя двигатель, она уставилась прямо перед собой, на полосы дороги, обвивающей город лабиринтом, а затем плавно выехала в него. Мимо фонарей, вдоль забетонированных волн, огромных зданий – в не до конца пробудившемся теле не было ни страха, ни мыслей, ни тоски, ни желаний. Часы показывали чуть за полночь. Самое время жизни большого города. В котором не было ни души.
Мне очень хочется говорить. Мой собственный голос смешивается с шумом в голове. Я практически ничего не слышу, кроме того, как ветви кустарника скребут по окнам и как сердце стучит так громко, так сильно и так часто, что мне кажется, оно вот-вот остановится. Мне так страшно, что, кроме эти слов, ничто не выразит этого полностью. Я где-то за городом в пустом доме, но чудится, что по крыше едет трамвай, раскачивающий дом.
Очень холодно, и теперь, кажется, пришла ночь. Нет сил искать одеяла. Их вообще ни на что нет. Я уже не помню, что был за день, но, кажется, я не в себе, я сошла с ума. Я наговариваю что-то в диктофон, пытаясь собраться с мыслями, а потом переслушиваю и засыпаю под свой собственный чужой голос. Я совершенно точно больна, потому что тело моё горит, болит даже кожа, а рядом нет даже стакана воды. И я пока ничего не могу.
Надеюсь, что завтра наступит, и я снова услышу свой голос. Добивать меня лихорадкой – это грязная игра, бог.
Мой дорогой,
Не мне рассуждать, кто прав и что будет потом.
Но когда я пытаюсь представить любовь без изъяна
Или жизнь после смерти, я слышу одно струенье
Подземных потоков и вижу один известняк.[7 - Уистен Оден «Хвала известняку» – здесь перевод с англ. Г. Кружкова (целиком стихотворение на русский язык не переводилось)]
Светало. Разгорячённое тело лишь недавно упало в постель, задёрнув полог. Она так давно искала дом с кроватью и балдахином, пожалуй, даже всю жизнь. И вот теперь подушка, мокрая от слёз, приютила её разгорячённое лицо. Уже несколько дней жизнь и движение сползали в сумерки, день становился перевалочным пунктом между беспокойным сном и пробуждением. Ей как никогда, наверное, именно сейчас, в эти часы нужны были слёзы, которые всё предательски не приходили. Возможно, она просто высохла изнутри. И не было тех рук, тех коленей, на которых она позволила себе это в самый последний раз. Неужели это возможно, что среди всех утрат, это было единственное, к чему возвращался горячечный разум? Она подбивала подушку под голову так, чтобы это было схоже с человеческой рукой, плотно затягивала одеяло вокруг груди, будто бы её кто-то обнимал, и лежала так, открыв глаза и глядя в темноту, пока усталость не брала своё.
У неё теперь был дом, была кровать с балдахином и сад с розами, которые скоро зацветут, а потом, во второй раз – до первых холодов с них не упадёт ни лепестка – в их саду эти розы держались всегда до последнего, и её всегда удивляло, что именно эти цветы считаются капризными.
Лихорадка слабела, оставляя за собой след отрешённости и слабости. Смешав сон и явь, теперь тело отказывалось полностью подчиняться и диктовало свои условия. Она просыпалась после полудня, кралась ладонями вдоль тела, обретая его, и лишь потом, воссоединив тело с рассудком, вставала и открывала окна, принимала ванну, выходила на улицу встречать закат. Если бы это была одна, другая, маленькая планета, она бы переставляла стул и смотрела его несколько раз. Но её планета была много-много больше, и поэтому, проводив солнце, она подолгу сидела у окна или разжигала камин, спрятавшись от оставленного мира. Это не могло длиться вечно, дни растерялись, словно пуговицы, скользнувшие между половиц пола, и собрать их было ли возможно? Числа, мелькающие в часах, приковывали взгляд и бередили болезненную суетливость. Но верить им теперь или нет стало лишь вопросом выбора. Если поверить, то якорь окажется вновь брошен. Но не хотелось бросать его здесь. Ждать ли, пока лицо испещрят морщины, а волосы станут похожи на снег, проводя день за днём и ночь за ночью в стенах, которыми стал сам воздух, или этого уже никогда не случится?
Постареет ли она? Вот уже несколько дней каждое утро она со страхом всматривалась в своё лицо, на котором затягивались маленькие раны, и не находила никаких изменений. Она оставалась прежней и даже предательски хорошела, словно бы ей при шлось жить вечно. Как она всегда мечтала. Вечная жизнь, сквозь эпохи, сквозь трансформации мира – возможность бесконечно наблюдать за людьми. Без них он был бы неинтересен. Не так увлекателен. Сюжет строился на человеке. Теперь стало ясно, зачем бог его создавал и так мучился – если ты живёшь вечно, это невыносимо скучно, когда нет никого, за кем ты можешь наблюдать. Она бы тоже создала человека, если бы могла.
Если кости перемололо чёрной дырой,
Возвращайся туда, где когда-то казался себе живым,
С комом в горле и чадом в венах,
Изрешечённых стенах –
Сплошь ярким, почти святым.
Строки не выходили из головы, проносясь чем-то, ощущаемым в затылке, приподнимая корни отрастающих волос, словно заевшая мелодия, случайно услышанная в такси.
Ещё один день.
И ещё один.
Они сменяли друг друга неторопливо и тягуче, но так быстро, что становилось не по себе даже больше, чем несколько дней назад – от окружавшего пустого города, пялящегося своими ржавыми глазницами многоликого зверя, от которого она сбежала. Казалось, что всё вокруг бежит, и только она одна замерла.
Так было всегда. Это чувство отставания, наверное, родилось вместе с ней или с её первым словом. Но не отставания от людей, а от чего-то иного, до чего никак не коснуться, что само проносится мимо, задевая ветром кожу, распахивая одежду и путая волосы. И если время и правда ускорялось, то его становилось, наверное, всё меньше. Но ведь время – самое относительное из существующего. Наверное, оно просто есть. Такое, какое мы можем себе позволить. И всегда не такое, как нам нужно. Слишком долгое, когда ждём. Слишком быстрое, когда получаем желанное. И совсем не существует, когда мы – там, где нужно. Так выходило, что – хоть малейший намёк в мыслях о времени – значит, ты не там. Если сейчас времени меньше, чем она себе представляла, если кролик в ящике с двойным дном так же сидит среди роз по вечерам, пока его оттуда не достаёт ловкая рука фокусника, то ей теперь совсем не жалко этих кроликов. Это, пожалуй, даже прекрасно, учитывая ограниченность их сознания. Кролик ведь вряд ли пойдёт напиваться от нечего делать, а ей уже надоело – сменять лихорадку туманностью. И теперь, более-менее оправившись, обрастая какой-то новой кожей, она приняла решение уехать.
В этом мире она знала много мест, куда можно было бы двинуться на машине. И в гараже бывших хозяев дома как раз стояли на выбор пара авто. Судя по одному пустому месту, третий остался где-то в пути, внезапно оставленный исчезнувшим водителем. Ключи аккуратно лежали на маленьком столике при выходе, гараж открылся еле найденной кнопкой на стёртом брелоке. Она закинула в багажник просторного джипа найденную одежду, вытрясла все шкафы, прихватила шкатулку с украшениями, предварительно воткнув в уши пару серёжек из белого золота. На вопрос «зачем» она бы точно не ответила, но привела себя в порядок перед зеркалом, провела рукой по царапинам на лице, которые уже почти затянулись. И подумала о том, как жаль, что никто её сейчас не увидит. Она становилась вдруг хороша – как никогда прежде. Начинало просачиваться тонкое чувство узнавания – как чего-то известного, но забытого.
Она скинула шёлковый халат, надела одно из платьев и потянулась за телефоном.
Вот чёрт.
Закинув в турку кофе и сахар, лениво набрав туда же воды из-под крана, она осторожно поставила её на плиту, уселась на табуретку, закинула ноги на стол. Дорожка от входа была тщательно укрыта зеленью, в которой шныряли коты. Прямо как у подъезда её прежней квартиры, оставленной несколько ночей назад. Семь? Восемь? Десять? Казалось, она держала руку на пульсе практически всё время. Ровно до того момента, как напилась впервые за несколько трезвых лет. Когда-то на днях, когда лихорадка стала спадать, а возвращение цепкости рассудка грозило вернуть её обратно. Отслеживать время становилось всё труднее. Проще считать ночами. Они приходят так навязчиво, что невозможно не заметить. Как полуголодные коты, что жили в подвале под ней тогда. Совсем недавно.
Картинки оборвались звуком глухого выстрела и шипения. Она резко повернулась и выключила плиту. Который по счёту день белоснежную плиту заливает выплюнутый кофе… Узор наслаивался и растекался, образуя газовые облака вокруг конфорок. Она смотрела на него и думала о том, как всегда мечтала дотронуться до скоплений звёзд. До Млечного пути. Из её квартиры никогда не было видно небо. Дорожка от подъезда была единственным свободным пространством. Зимой и осенью только голые ветви скрипели по стёклам. А коты отчего-то менялись практически каждый год. Может быть, умирали. И только одна полуоблезлая из сезона в сезон, бессменная, рожающая мёртвых котят, начинённая паразитами так, что не могла уже нормально есть и постоянно ходила обжирающаяся и голодная. Именно её хотелось забрать и пригреть, но она упрямо не давалась в руки и только с жадностью набрасывалась на еду. Что-то родственное было в ней.
В городе всегда, до тошноты не хватало неба. В нём было всё, что захочешь. И, кажется, не было ничего. Ничто не держало там. Когда все обязательства теперь вдруг отпали – как всегда тайно и стыдно мечталось – город стал ненужным и ещё более чужим, почти что жалким – ненужным, неоправданным.
Что бы ни случилось – делай что-нибудь привычное, обыденное. Это будет раздражать, но когда-нибудь спасёт твой рассудок. Таким, например, может быть обязательная программа по позволению кофе сбежать из турки, образовав ещё одно свежее коричневое пятно на старом. И его шипение на потухшей горелке обязательно вернёт каплю сознания. И его крупицы, проскальзывающие сквозь зубы, застревающие на языке. Самые первые глотки именно такие. И когда за окном с прошлого вечера льёт дождь, надо непременно достать спрятанные камни – единственные ценные вещи из всего, что она взяла с собой перед тем, как уйти насовсем. Один из них – когда-то уже утраченный и чудом вернувшийся, найденный в выстиранной наволочке, когда она была далеко-далеко от дома. Снова была там. Это известие сквозь трубку телефона обрушилось и стало очередным знаком, которому она тут же приписала с десяток смыслов. Потом он часто болтался на верёвке на шее. Пока в какой-то из дней она не оставила его. На полке или в кармане рюкзака – память подводит в деталях. Но теперь он с ней. Нечто известняковое, похожее на кошачью кость, как сказал её друг, мастеривший из него подвеску. Ничего такого, простой серый камень, подобранный в плотном тумане где-то на скале. Тогда ещё было невозможно представить всей его важности. Всё занимает свои места не сразу, это складывается из преднамеренно-случайных выпадов ирреальности в реальность. Как скарабей или человеческая голова сфинкса и многомиллионные их копии. Как размноженный образ Богоматери. Как кусок известняка на шее. Всё это равно – если даёт спасение.
Она подносила их к глазам по одному, словно прислушиваясь к каменному шёпоту, касалась ими лица. Среди них только два были важными, пронзительно кричащими, будто готовыми встать вместо какого-то органа внутрь её тела и обрасти её мясом, оплестись капиллярной сеткой. Она подносила их к щеке, и тёрлась, словно кошка, выпрашивающая ласку. Как хорошо быть одной в доме. Можно делать всё это без оглядки. Ведь даже слишком долго смотреть на камень, если он не в музее за стеклом или не в ювелирном магазине, – это странно, это обязательно спровоцирует испуганный взгляд и подозрения в помешательстве. А ей этого уже хватило несколькими годами ранее. Сейчас очередной приступ игры в нормальность был пресечён. Она позволила себе.
И, усмехнувшись от своих собственных мыслей, потом разомкнула губы в улыбке, чувствуя, как камень впитывает тепло её тела и нагревается. И становится практически неощутим вопреки своему весу и неровной форме. Она знала – надо непременно сжать его посильнее, чтобы снова ощутить эти контуры. Эту острость.
Какая упоительная игра со временем.
Ещё один день. С кофе и камнями, да ещё этим грохотом дождя за окном – вся жизнь этого мира.