– Как о чем? Вас ничего не удивляет?
– Немного странно, конечно, но что такого?
– Вот видите, ничего такого, а странно.
– Так это всегда так, – сказал я, теряя нить мысли.
– Вот я и говорю: история зауряднейшая, – вернулся на круги своя невольный мой сосед.
– История – верно – незамысловатая, но нечто странное в ней есть, – отозвался я, вынырнув на поверхность.
– Конечно, иначе какой смысл акцентировать ее обыкновенность?
– Вот вы и объясните тогда, почему вы именно так и поступаете, – продолжал я с захваченного плацдарма, но вместо ответа услышал фамилию собеседника:
– Ведекин.
Фамилия была чья-то знакомая, интеллигентная, из литературоведческих кругов, с репутацией лица хоть и служащего, но порядочного. Конечно, такой разговор велся больше для проверки надежности, но и с содержательной стороны в нем был интерес.
– Послушайте, Ведекин, я согласен с вами. Мне понятно, что смерть для вас, человека мыслящего, – явление заурядное, оттого и похороны видятся вам в обычном свете. Но вряд ли бы стали вы затевать спор, если бы это было все, что вы хотите сказать.
– Вы – насмешник, – заявил Ведекин. – Очень невежливо, по-моему, вместо того, чтобы отвечать собеседнику, выяснять причины, заставляющие его говорить то или это. Конечно, меня интересует не мое, а ваше мнение. Я и сам знаю, что тут что-то не то. Но что? Ведь событие – проще пареной репы. Ну, умер. Умер – и все. Он умер – мы хороним. Что такого?
Роман Владимирович при жизни хотя и входил в областную номенклатуру, но из общей массы не выделялся, оставался редко выше чем в третьем звене. Делали его и секретарем, но ненадолго. Переходил из сектора в сектор, повсюду спокойно преуспевая. Жену – уже вдову – имел тихую. За границей тоже бывал дважды: в прибалтийских странах. Одевался как все, а галстук носил непонятного цвета с широким узлом. Подпись у Романа Владимировича была, конечно, характерная: большое, крупное «Р», а за ним сразу – второе «Р» от фамилии, а потом все уменьшающиеся буквочки вплоть до последнего маленького, как насекомое, «в», от которого немного неестественно шел вниз налево хвост до самого первоначального «Р». Рост у него был средний, пищу любил, чтобы было поесть, пил, как другие, толку особого не разбирая. Дочь тоже была у него. Две девочки. Все три замужние: семья, хоть и небольшая, понемногу росла. Лишнего Рыжов никогда не говорил, а волновался редко. Почти никогда. С тем и умер. И это был он же – тот, кто сейчас лежал там, впереди. И его именно прекращение жизни было тем событием, о которое днесь оттачивали скальпели непочтительного остроумия мы с Ведекиным. Была моя очередь:
– Итак, вы хотите сказать, что за видимой заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл?
– Звонкая пышность, – откликнулся филолог.
– Перестаньте, это пустые слова.
– Ах, «пустые слова»! Предположим, что так. Но прежде всего вы сами подтвердили, что ощущаете несоответствие, а затем и они, – он сделал жест полукругом и вниз, – вы видите, как они идут?
– Напрасно вы пытаетесь говорить обо всех сразу. Даже если дать им высказаться, одно и то же услышишь далеко не от каждого.
– Я и не надеюсь, и не хочу слышать одно и то же, – резонно отмахнулся Ведекин. – Я довольно этого слышу и без обращения к толпе. Я только хочу, чтобы каждый сказал, зачем он здесь и что он чувствует в связи с происходящим событием. Хотя бы некоторые.
Ведекин лгал, но не сутью, а стилем. Ему не были интересны ни чувства посторонних, ни степень их подчиненности ходу вещей, но он предпочитал высказываться. Поэтому я промолчал. Он понял и продолжил вместо меня:
– Я знаю, что моя речь звучит подозрительно. Но я готов ограничить круг касаемых идей чисто литературными ассоциациями, говорить в пределах дозволенного и потому совершенно открыто. К тому же сопроводители знают меня как внештатного лектора и придираться не будут, вообразив, что все и без того упорядочено, я им тоже часто читаю, когда попросят. Повсюду есть человеческая природа. Просят – читаю.
Возразить было нечего, и я сказал:
– Хорошо.
– Идите все сюда, – обратился тогда оратор к толпе.
Кольцо человек в тридцать отвернулось и окружило нас. Большинство было с чем-то там на физиономиях, но потом возникли другие – обычные люди. Сивый издали сделал Ведекину ручкой и отошел. Тот сухо поклонился вслед: знакомство не льстило. Затем, увидев, что ждут, начал примерно так:
– За кажущейся заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл. Это мне сказал недавно один… – тут он посмотрел мне в глаза, улыбнулся совсем профессионально и неизвестным способом дал понять, кто именно сказал, то есть что я.
– …и я с ним полностью согласен, – если не со способом выражения, в котором мне видится пышная звонкость, не вполне соответствующая духу обстоятельств, – то с мыслью, заключенной… – он сделал нежеланную паузу и окончил фразу упавшим голосом, особенно к концу:
– …заключенной в его словах.
Это было очень интересно. Все, кто в толпе еще сохранял человеческий образ, немедленно ощутили, что происходит нечто не вполне официальное. Но поскольку позиция оратора выглядела по привычке казенной и отвратительной, слушатели, заметив по тому, как он споткнулся на слове, значение которого до них даже и не дошло, что она у него и непрочная, уразумели свое. Итак, она была непрочная и отвратительная. Поэтому над Ведекиным стали потихоньку смеяться, не вникая в тонкости его суждений по существу. Сначала, когда он заявил, что в лице Романа (Рыжова) мы все в этот самый момент хороним роман как литературный жанр, – никто на его остроумие даже и внимания не обратил, по обычаю пропуская мимо ушей государственную словесность. Однако едва он углубился и дал слабину, призывая аудиторию в соучастники и судьи, как сразу потерялся, стал неоснователен сам по себе, – независимо от пронизывавшей его речь иронии слегка на потребу публике, вызывая ее смех.
– Не дурной ли это каламбур? – спросил Ведекин, имея в виду свой же каламбур о двух «романах». – Предупреждая неизбежный вопрос, насмешки и критику, сознаюсь, что каламбур это чрезвычайно скверный. Но важно ведь не то, хорош ли каламбур, а то важно – правдив ли насмешник.
Тут он разгладил ладонями рукава и полы своего пальто и брюк, посмотрел перед собой голубыми серыми глазами слегка навыкате и внятно продолжил:
– А вообще, возможно ли, чтобы каламбур был хорош? Не скверен ли весь жанр словесных совпадений? Тут два вопроса сразу: существует ли вообще какой-то жанр – скажем вновь, «роман», – чтобы его можно непременно назвать жанром хорошим; и – второе – если да, то относится ли к таковым хорошим жанрам самый каламбур. Вот ведь – остановившись на словечке «совпадение» – меня недавно уверяли, что оно происходит от такого события, как одновременное падение где-то в лесу огромного количества сов[* - Эта благородная мысль принадлежит А.И. С-ну. – Здесь и далее примеч. автора.].
– Псов, – поправил кто-то в толпе.
– Не псов, а сов, – нарочито равнодушно ответил Ведекин. – Псы на ветках не растут. Так вот, огромное пространство сов опустилось на мягкую землю. В народной памяти это событие, будучи совпадением, как по причине одновременности большого количества мелких…
– Событий, – послышалось снаружи.
– Падений, – раздалось в ответ, – так и по сходству обозначающих слов, запечатлелось…
– Неправильно, – возразили из массы.
– Почему?
– По-вашему получается, что птицы еще летали, а совпадение уже было налицо.
– Не налицо, а в умысле. Я говорю в другом смысле.
– Откуда же – в умысле, – продолжали донимать вокруг, – если народная память была к тому времени, по вашему же собственному докладу, совершенно пуста от совпадений, а вы теперь говорите, что они попадали все сразу, и это произвело такую глубокую рану в сознании народа?
– Хорошо, я объясню, – согласился Ведекин. – Припомните все известные вам слова, имеющие слог «сов» в своем составе.
Толпа зашевелилась и стала быстро бледнеть вокруг того места. Не обращая внимания на то, что рядом остались одни заведомые служители, да и те на вид пьяноватые, а кроме них еще также такие бесстрашные лица, которым и объяснять ничего не надо было, Ведекин продолжал:
– Вот, теперь вы сами видите, что совпадения не только существуют в воображении, но и действуют как сила, хотя, конечно же, и этот каламбур с ночными птицами был отменно нехорош. Но, повторяю, не в этом дело. История человеческой мысли знает гораздо более скверные каламбуры, которые, однако же, преуспели играть свою историческую роль. Все здесь, конечно, помнят, как кто-то из начальных основоположников отозвался о возрождении античных манер в Центральной и Южной Европе, что это было время, которое нуждалось в титанах и которое породило их.
Пьяные сопроводители хором зевнули ввиду охватившей их сухой скуки. Но слова Ведекина продолжали почти самопроизвольно возникать среди сырого дыхания и пара. Я встал в сторонке и отвернулся, чувствуя, что не напрасно застрял и не зря торчу и что сейчас узнаю нечто, чего не знал ранее. Я-то всегда думал, что основоположники, когда говорили «возрождение», подразумевали девятнадцатый век, а под титанами – самих себя. Я также замечал, что они единственно для украшения речи говорят, что время породило титанов. Было ясно, что не время их породило, а нужда. Это совпадало с общим взглядом на порождающую способность нужды. У меня же были сомнения насчет таковой, и, положа руку на сердце, признаюсь, что нужду я склонен был отнести к совершенно другой сфере функций, нежели к породительной. Как бы то ни было, титаны меня с детства интересовали.
– …породившее их, – продолжалось в воздухе. – В первой половине столетия в нашей стране шло физическое перемещение огромного числа людей. Требовалось чрезвычайное напряжение, чтобы придать организованную форму всеобщей миграции, главным образом в ненаселенных ландшафтах, там, где царит холод. Нужна была горячая вода, особенно силам обеспечения. Возникла нужда в простом удобном титане для нагревания воды, с тем чтобы охрана, когда надо, могла спокойно побаловаться чайком.
Охрана вокруг стала радостно потирать руки в предвкушении такого же человеколюбия.
– Не заставлять же было людей мерзнуть на холоду, как собак, – опять воскликнул филолог. – Титаны были нужны – и они появились!
Ведекин был человек коммерческий, но с головой. Его речь будила мысль, однако тут, единожды проговорившись, он потерял меру удерживаться и понесся, не пытаясь сохранить даже тени обычно прикровенного рассудительства. Была, видно, какая-то сила не только в каламбуре, но и в самом слове «титаны». Пошел слабый дождь. Остаток речи проистекал из-под зонтика.
– Титаны, – звучало оттуда, – были издревле чудовищными образами материальной мощи темного космоса. Небо, земля, даже самое время – все они были титанами. Титанами также были их очевидные дети. Они рождали титанов и рождаемы были титанами, и титанами рождались. Ничто не могло остановить этот феерический процесс. Но позднее, когда людям уже не нужно было изображать свой страх перед силами природы под видом непонятных существ, имена титанов стали даваться площадям, музеям, кинотеатрам и баллистическим ракетам «земля-воздух»: Сатурн, Аполлон и прочее.