в чужие салазки почто, бедолага, залазишь?
пора бы заткнуться, под стать остальным пассажирам.
Заткнуться, замкнуться, и пусть роговеет короста…
Казалось бы, все справедливо, разумно и просто,
но фото припомнишь трухлявого Роберта Фроста,
что был голосистей тебя даже под девяносто, —
и сызнова старые одолевают напряги,
опять приникаешь, коряга, к дисплейной бумаге,
спускаешь в словесные залежи памяти драги,
скребешь и царапаешь донышко… так – до погоста.
А что до находок, то дело, вестимо, в породах,
в излучинах русла, в живых и отравленных водах,
в прекрасных удавах, во вдовах и годах-удодах:
обмен здесь возможен, но глина намного дороже,
чем все драгоценности, ибо она изначальна, —
пластична, как слово, и столь же нежна и печальна,
за что вобрала в себя душу, послушно-зеркальна,
чтоб снова отдать ее в миг искупительной дрожи.
Тебе этот миг предначертано множить и множить,
поскольку не раз то, что прожито, должно итожить,
чтоб нежить изжить, раздробить, истребить,
уничтожить —
и вычерпать полностью то, что от воли, от света…
Но как объяснить, для чего и кому это надо?
Мотив зарождается – нет никакого с ним слада,
дарить ему горло – в одном только пенье награда,
страда и отрада… покуда не все еще спето.
Не думай о сроке, но, выглянув утром с балкона,
порадуйся молча проворности антициклона,
что за ночь до блеска отдраил настил небосклона,
на коем октябрьское солнце к тебе благосклонно, —
и, щурясь от дыма трескучей своей сигаретки,
возьми на заметку, какой дерзновенной расцветки,
пускай стали редки, но сделались листья на ветке
еще не опавшего, не оголенного клена.
«Окно открыто в дождь. Черно лоснятся листья…»
Окно открыто в дождь. Черно лоснятся листья.
Конечно, я его забуду… Но пока
дождю ещё не час, шурша сонливо, литься —
недаром день-деньской томились облака.
Окно открыто в дождь. Четыре тихих слова.
А я ищу других, не в шёпот чтобы – в крик!
Но, может, напишу спустя полжизни снова:
«Окно открыто в дождь». И – выключу ночник.
«Опять собака сдохла под балконом…»
Опять собака сдохла под балконом —
такая же, как сдохла прошлым летом.
Что молвить мне при зрелище знакомом,
почти никем на свете не воспетом?
Тот цензор, что внутри, пищит: «Да надо ль?
Ни ода здесь не сложится, ни фуга.
Один Бодлер осмелился про падаль,
но у него там – лошадь и подруга…»
Молчи, зоил! Скорбеть пристало ныне:
подумать о щенке, его восторгах —
и как повергла жизнь его в унынье,
пройдя на грязных улицах и стогнах.
Но, впрочем, что мы знаем о собачьем
(киническом!) принятии кончины?
Болтая, страхи собственные прячем,
навеянные духом мертвечины.
Быть может, не гнетет их бремя наше —
и смена дней не кажется им знаком —
и не подносят гефсиманской чаши
часов не наблюдающим собакам?
«Мерцает мне разгадки торжество…»
Мерцает мне разгадки торжество —
так звезды днем видны со дна колодца.
Что понял? Прописное: для того,
чтоб к вам дойти, распять себя придется.
Не ново? Что ж, и весь мой путь не нов.
Весь мир не нов, меняясь поневоле.
Пусть выведут в нем розы без шипов,
но красота немыслима без боли.
Набор слов
Среди лубочных облаков,
чей облик ласковый так лаком,
крест самолётика готов
прикинуться небесным знаком.
Но там, я знаю, звон турбин,
раздолье праздным опасеньям.