И вот только-только мальчишки проскочили станцию, как яростно забухали зенитки, открыв заградительную стрельбу. Воздушные хищники (штук пять), зловеще виражируя, отвернули прочь… Точно побывали на разведке лишь…
Но с этого-то дня и кончились у учеников все школьные уроки. Они распрощались со школой. На долгое время.
IX
Итак, начались дни самые тревожные и суматошные. Никто не представлял себе дальнейшего исхода. И не мог узнать, разведать ничего в воцарявшемся кругом хаосе омертвления всего, что прежде жило, служило людям, работало. Все рассыпалось на глазах, Враг напирал неустанно – явственней. Да и что бы тут ни предугадывалось кем-то мысленно и как бы верно ни высказывались соображения всезнаек, Анна теперь яснее осознавала то, что только ей предстояло, главное, суметь вовремя сделать что-то нужное для семьи и что ей теперь было бы безрассудно-запоздало сняться вдруг – с такой-то свитой, ее связывавшей, – с гнезда теплого, насиженного и бежать куда-то сломя голову (на зимушку-то глядя): фронт бы точно настиг их где-нибудь в дороге! И что бы тогда сталось с ними, горемыками, оторванными от дома? Что, действительно?
Тем не менее она в конце сентября решилась (дабы не испытывать все-таки судьбу) хотя бы выехать покамест из-под самого Ржева, благо имелась лошадь, дареная колхозом. И Кашины ввосьмером – вместе с бабкой Степанидой и ее внуком Толей (а тетю Полю и Валеру оставили на месте – стеречь свои дома и приглядывать за хозяйством) пустились шагом в отдаленное село Дубакино. Анна напросилась, может, на недельку к своему далекому родственнику, солидно-раздобревшему Артему Овчинину, в его белокаменные хоромы.
Артем был из раскулаченных зажиточных крестьян, физически крепкий и рассудительно-хозяйственный, имевший единственного сына. Отпущенный из ссылки около трех лет назад, он вновь зажил безбедно; а домину новую отгрохал – прямо-таки крепость каменная: стены – в метр толщиной. Они как выручали теперь: за них все хоронились в тех случаях, когда «Мессеры», залетая, обстреливали всякие цели …
Хозяин (он почему-то не был мобилизован на фронт), деловой, в меру прижимистый и явно насупленный из-за неожиданного визита Кашиных сюда, к нему, как раз с сыном Сергеем освежевывал на огороде свиней, солил и закапывал свинину в потайные ямы. Поделился смекалкой с Анной:
– Надо мясо сохранить – и тогда можно будет выжить в передряге этой, затяжной, судя по всему. – Он торопился доделать дело: много не разговаривал.
Вроде б неприступно-строго держалась холеная его жена Варя.
И Аннино семейство, ясно, жило здесь в чужом доме, как-то извинительно – не растопырялось очень, что говорится. Все ходили здесь, можно сказать, бочком , прижимаясь к стеночкам; спали вповалку на полу, подстилая барахлишко под себя; самовольно не топили и не заслоняли хозяйкину печь – ни-ни; варево же, какое готовилось на целую прожорливую армию, стряпалось урывками. Для чего еще использовался примус. Либо еда готовилась на костре. Анна иногда и шикала на неслухов-ребят. Вообщем, смотри: шибко ни кашляни! Ни дыхни! Ни повернись! Ни посмейся! И ни пробеги!
Вокруг же все усиливалась напряженность. Население редело – самоходно убывало на восток. С юго-запад уже явственно-слышно надвигался, глухо погромыхивая, фронт; совершенно беспрепятственно рыскали над землей фашистские бомбовозы и, разворачиваясь над Ржевом, все сбрасывали и сбрасывали бомбы на целое море огня и дыма: город сплошь горел. Несло гарью. По ночам аспидно-черным над городом в полнеба полыхало зарево. Оно словно предвещало конец света.
В течение трех дней отходила в тыл (и через Дубакино) крупная воинская часть. А по большаку и по полям красноармейцы то рыли окопы, то спешно, бросая их, уходили куда-то. Была полнейшая безориентированность. Ходили слухи о том, что в Зубцов (восточней Ржева) выброшен немцами десант. И это подтвердила сама Варя Овчинина, которая, любопытствуя, дошла до Зубцовского тракта и собственными глазами увидала там ползущих по нему немецких солдат.
Отчего-то бодрился Артем: на что-то надеялся. Анна терялась, не зная, что предпринять теперь. Они, Кашины, уже вторую неделю задерживались с обратным выездом из Дубакино.
Вдруг Анна, ойкнув, унимая дрогнувшее сердце, вылетела вон из домины – навстречу шедшему нашему, вероятно, отставшему пехотинцу с забинтованной под пилоткой головой. Заступив ему дорогу, жалостливо глянула ему, молодому, в его горячено-запавшие, что угольки, глаза. И зазвала его в теплый домашний угол. На стул усадила.
Сел гость дорогой, в шинели серой и с винтовкой в руке, точно изваяние какой живой печали да суровости; его обступили все, затихшие, бессильные помочь ему. И Анна, суетившаяся подле, точно около кого родного, уж не знала, как и обласкать и приободрить его, а не быть самой приободренной им. Она предлагала ему кружку молока, поднесла ее ему старательно. Он взял в руку налитую кружку, подержал ее и затем словно помимо своей воли лишь поднес ее ко рту и отхлебнул глоток; дробно застучали у него зубы об нее, выдавая его сильное волнение, – и он опять опустил ее с сильнейшей дрожью. И больше не притронулся ни к чему. Он не знал, куда идти.
Анна, ставшая слезливой, прослезилась. Сунула ему в карман еду:
– Коммунист, поди, сынок.
– Не все равно ли, мать, теперь? – с печальной укоризной ответствовал боец, вставая.
– Служивый, лучше будет, если сдашься, – всунулся с советом немудрящим сытый, потрудившийся Артем.
– Разве ж можно?!. – задохнулась Анна негодующе. – Народ бросить?!.
– А куда он скроется от немцев? Посуди. – Артем был невозмутим. – Мы брошены. И почти окружены. Наутро, может быть, они явятся и сюда. Нет, служивый, лучше брось винтовку, сдайся… Так ты свою жизнь хотя бы сохранишь.
Артем, видно, сам храбрился, настраиваясь, готовясь к неизбежной перемене жизненных обстоятельств, отчасти успокоенный той малозначащей чепухой, что он вычитал из двух немецких листовок, написанных с самоуверенным солдафонством, не иначе. Для наглядности, например, через весь листок одной из них была нарисована винтовка, торчавшая штыком вниз, и был напечатан призыв к бойцам сдаваться. Мол, ваша песенка спета, каюк! Бессмысленно сопротивление и лишнее кровопролитие! Сильней немецкой армии нынче в мире нет никакой другой, ибо она легко разбила сильнейшую французскую армию. И гарантирует сдавшимся бойцам жизнь, свободу. А на другой листовке красовался портрет Гитлера с текстом, поясняющим лицемерно, что он, Гитлер, хочет только свалить Сталина, который является его личным врагом, а вовсе не русский народ.
После ухода пехотинца Антон вновь поехал, запрягши лошадь в бричку, в Ромашино, к тете Маше и Валере – по сути как связной или разведчик; кроме выяснения складывающейся обстановки, он также получал от них необходимые продукты, а главное – свежевыпекаемый подовый хлеб. Шестнадцатилетний же Толя отказался опять съездить – ему попросту не хотелось: он напрочь увиливал от всех работ и забот. Так что Антон вновь в одиночку захлябал в таратайке по пустынной дороге по наструганной холодом с деревьев и кустов листве.
Вчера еще жидкая цепочка бойцов рыла вдоль большака окопчики и протягивали телефонный провод. Они, окликнув его, спросили:
– Эй, пацан! Там, откуда ты едешь, немцев не видать?
Он сказал им, что их уже видели два дня назад на зубцовском тракте, позади нас.
– Что же, стало быть, нас обошли? А ты не брешешь, малой?
– Что знаю, то и говорю вам! – Осердился он.
Но сегодня почти никто не встретился ему в дороге. Всюду пустовали жилища, придворовые постройки. Одна лишь немецкая «Рама», осуществляя разведывательный полет, плавала, как заводная, в стеклянном небе.
Очень возбужденная тетя Поля наказала: чтобы завтра утром же все собрались и вернулись домой; дело-то спешное: вот-вот могли уже нагрянуть немцы; только бы успеть до них, чтобы разминуться с ними в чистом поле. И Антон с тем, прихватив две краюхи душистого ржаного хлеба, заторопился назад, насвистывая. При его отъезде вблизи сильно бухнул взрыв – и взметнулся черный султан земли, обломков и дыма. Кто-то взорвал на окраине деревни грузовик.
Правда, Антону пришлось поволноваться в конце поездки, как он подъехал к злополучному мосту, нависшему над речкой: из мостового настила исчезли два бревнушка, отчего зиял проем, так пугавший гнедую. Она опять стала, боясь перешагнуть препятствие; фыркала, косясь, и упрямилась. Началась сущая пытка для нее и для ее возницы-малолетки.
– Ну, ступай, хорошая Рыжка! Иди! – умоляюще и одобрительно просил Антон, соскочив с таратайки и встав сбоку. – Ты уж не подводи. Давай! Нас же ждут! Ты слышишь?
Он очень испугался того, что умное животное, вконец заупрямившись, не станет перепрыгивать зияющий проем в мосту – просто не послушается его, мальчонку, не мужчину: поймет, что она вольна так поступить. А помощи ждать было неоткуда. Хотя, впрочем, она обычно слушалась его.
– Ты не бойся, Рыжка! Чудачка! – Антон, зайдя спереди, дергал за уздцы упрямицу и невольно повышал от нетерпения (или, вернее, от отчаяния) голос: – Ну, прыгай-же, голубушка! Прыгай, Рыжка! Говорю тебе! Давай же! Н-но! – и аж замахнулся на нее кнутом. Для порядка. – Умница!
И вновь Рыжка отчаянно прыгнула вперед – грудью почти прямо на него (он отскочил). И протащила за собою таратайку, прогрохотавшую по плясавшему настилу.
Нет, Рыжка умная все-таки не подводила.
X
Вот прокралось мутно-серое утро 14-го октября. Был Покров. И точно: первый – ночной – снег покрыл, убелил следы последних отступивших бойцов. Все повсюду непривычно оголилось, омертвело, стихло тягостно: нигде уже не бухало ничто и никто не сновал потерянно. И Кашины как можно поскорей – с пониманием того, что осталось времени у них в обрез – запрягли лошадку и, возложив на телегу свой небогатый скарб и подрагивая на холодящем воздухе, заспешили гурьбой из Дубакино домой. Чувство возвращения домой поторапливало всех. Оттеплело чуть. Заметно. Выпавший неплотный снег оседал, неслышно подтаивая на еще незакованной морозом земле; он напластовывался на колесах, обитых железом, и за ними тянулся темными полосами прорезанный до земли след.
Все точно вымерло в деревне. Так оно и было на самом деле. По собственному же двору большому одичало бродили куры, гуси; жалобно мяукала и терлась об ноги исхудавшая Мурка, принесшая по неразумению котят. И грызя подворотню, бесновалась у тети Поли во дворе, и выла, и скулила, нагоняя невыносимую тоску, не выпускаемая в этот день на волю дворняжка Пега.
– Мои голуби… хорошие… – обрадовалась тетя Поля, едва ребята Кашины, разгрузившись, зашли к ней в избу противостоявшую – за тем, чтобы показаться ей и поговорить. Все жизнелюбивый выдавался ее характер – как бы само собой. Она не пеклась о личном спокойствии, благополучии, а беспокоились о близких ей отпрысках ее брата Василия и об Анне, и те признательно принимали от нее помощь, идущую от сердца, окрылявшую их; ведь больше некому было заслонить их от обрушившихся на всех ударов несчастья, потому что все теперь нуждались в такой взаимной поддержке, а ее не было – редко кто мог оказать ее практически, вовремя.
Тем неприятней, даже подозрительней Антону показался потертый мужчинка с косинкой желтоватых глаз, Евсей Никанорович, живший у нее три дня, или отсиживавшийся почему-то здесь, в укромном местечке. Чем-то он, свежевыбритый сейчас и охорашивавшийся, что барышня на выданьи, вызывал ревность, недоверие и даже неприятие. И когда ребята по простецки спросили у него, откуда он, и он уклончиво сказал, что издалека, и когда они переспросили, откуда ж именно, и он уточнил, что из мест заключения, – он сам по себе оттуда вышел, так как тюремная охрана разбежалась, – ревность и недоверие к нему у Антона только усилились. Косившие его глаза явно мельтешили как-то. Он неспроста темнил в чем-то, факт.
Тетя Поля, стоя в переду избы, напрягаясь, сбивчиво рассказывала о происходившем здесь в последние дни.
Еще только вчера красноармейцы окапывались вон за кузницей, на взгорке, где предполагалось некогда развести большой фруктовый сад; они заходили к ней, Полине, есть горячие овсяные блины и еще пошучивали, как ни скребли, видать, у них на сердце черные кошки… А затем, когда уже пролетели, свистя, на Ржев три немецких снаряда, эти бойцы – увы! – снялись с места… Получили приказ по полевому телефону…
Незнакомец, переложив во рту языком папироску, скрестив руки на животе и откачнувшись взад-вбок телом, и еще сбочив голову, тоже стоял и слушал ее.
– Ох, и что же будет-то? – Тетя часто заморгала глазами и всхлипнула под конец.
Но совсем неожиданно незнакомец кинул свысока:
– Сестра, не волнуйся, не пужайся зря – сама увидишь, как неплохо все устроится, поверь. Их только малюют, – понизил он голос (и слово-то какое подобрал!), – малюют людоедами. А они такие организованные люди, что, скажем, стоит предъявить им хотя б вот эту маленькую штучку – так и паспорта уже не нужно. – И он, выпростав из кармана, развернул этакую кляповинку – пустую немецкую сигаретную коробочку. С душистой бумажкой внутри нее. – Вот обыкновенная пачка из-под сигарет, а как культурно все обделано. Ну, понюхайте вы, как, до чего приятно пахнет. Разве так у нас?.. Понюхайте!.. – И неизвестный, захлебываясь, умиляясь, совал-подсовывал эту пачку, неизвестно как попавшую к нему, всем под нос что животным…
Какой-то обалдуй…
– Нет, серьезно? Иди ты! – восхитился только один Толя. И притом манерно цокнул языком, демонстрируя, свою привычку юношеского свойства.
– Вот голову на отсеченье дам! Еще крест на мне. – И тут же Евсей Никанорович, вновь бережно завернув сигаретную коробочку в тряпицу белую, как нечто драгоценное, убрал ее подальше – во внутренний карман пиджака.