А тут капустные листья еще могли способствовать быстрейшему исцелению от ран человека – служили еще как заживляющее средство.
После этого Наташа каждый раз, приближаясь к зеленому ржaному массиву, где отлеживался лейтенант, оживавший все больше, тихо напевала что-нибудь, как бы подавая ему знак, таким образом, чтобы он слышал ее и знал, что это именно она идет к нему, и не пугался зря.
Пока он проворно трапезничал в ее присутствии и она сноровисто делала ему перевязку с капустными листьями, действительно прекрасно вытягивавшими гной в ране, он расспрашивал ее, какие где немецкие части расположены, где она училась до этого.
– Я училась во Ржеве, на третьем курсе техникума по льноводству. Техникум эвакуировался. А вот я… – она выразительно развела руками.
– Отчего же?
– От семьи, что ль, бежать? – ответила она горьким вопросом.
– Она, что, большая у тебя? – он звал ее на «ты» с самого начала.
– Нас – шестеро детей, и я самая старшая.
Раненый даже присвистнул позабывчиво, спохватившись, прикрыл ладонью рот. И печально глянул в Наташины глаза:
– А отец? Воюет, как все, да?
– Да, воюет, – вздохнула она. – Нет теперь от него вестей.
– Не горюньтесь: еще будут, верьте, – сказал лейтенант. – Как же вы живете? Столько вас! Это же уму непостижимо, нет! Целый подвиг.
– Так, приходится жить – мучаться, кое-как сводить концы с концами. Мама зато и пасует иногда, нет-нет да меня посылает: ты наймись-ка, как другие девки, подработать к немцам, хоть на кухню, – может, принесешь оттуда на прокорм чего-нибудь… А я не могу пойти никак. Что вы?
– Да, да, я понимаю. Это горестно нам. Есть в нас гордость. Есть!
– Они нас гоняют на разгрузку и пиленье дров, на чистку, на ремонт дорог, косить сено, убирать что-нибудь. И за это иной раз выдают буханочку хлеба. Эрзацного. Люди знающие говорят, что испекли его за десять лет вперед. Значит, уж тогда они настроились нас закабалить, а мы не знали ничего – прохлаждались.
– Да нет, не прохлаждались, но почему-то не наготовили загодя даже и того оружия, чтобы свою армию вооружить – обычных-то винтовок бойцам не хватало, уж не говоря о кризисе руководства…
– Что? Что?
– Ничего. Тебе это рано знать. Я себе говорю.
Лейтенант на минуту замолчал, уставясь в землю; желваки ходили у него на резко обозначившихся желтоватых скулах. И он что-то прошептал себе. Наташа не переспрашивала, что.
Потом оживился он. Оттого, признался он, что наши ежедневно, еженочно бомбили и обстреливали из орудий повсеместно и что бомбы падали очень-очень близко, а он часто видел над собой краснозвездные самолеты – видел их в просветах меж колосьев, к качанию которых он привык. И жаль ему, что, когда с визгом бомбы падали поблизости, эти тонкие качающиеся стебельки обдавало молниеносным жаром и безжалостно ломало, убивая.
Слушая его, хлюпая ресницами, Наташа ловила себя на являвшейся ей в голову мысли о том, что она уж тоже стала по-особенному привыкать к нему, к его этой особенной манере думать молчаливо и разговаривать с ней так равно, доверительно; но она, не смея даже признаться себе ни в чем таком подобном, лишь радовалась за него – что он поднялся и окреп значительно и что она, выходит, помогла ему, как товарищ, друг. А это было для нее особенной наградой.
Осторожно раздвигая рожь, отклоняя в стороны колоски, пригибаясь и ступая голыми ногами, чтобы не оставить за собой следов, она уходила от него и с бьющимся, тревожившимся сердцем тенью прошмыгивала за немецкими окопами.
За две эти бездождные, к счастью, недели лейтенант окреп уже настолько, что мог самостоятельно передвигаться; а рана у него позатянулась, стала заживать. Он, тренируясь в ходьбе, даже обследовал уже окрестности.
Наташа в последний раз, с дрожью замирая, ему объяснила, что метрах в пятистах, наверное, петлял полукружьем на юг овраг, подходивший к заказнику там, где не было немецких частей (они стояли восточнее), где вернее можно проскочить, забирая затем левей, – вдоль железной дороги, и пройдя километров семь, а потом взяв еще левей, – в настоящий лес. Там вернее можно было бы укрыться, а затем, может быть, перейти линию фронта. Ночью было ему проще двигаться – под заслон бомбежек. И они простились. Он ее поцеловал.
И в ту ночь, в которую он ушел из своего лежбища (она проверила наутро), так и вышло кстати: от разрывов бомб, пальбы гремело все кругом. Способствовало ль это его замыслу?
XXVII
К несчастью, смерть коснулась и семьи Шутовых: прилетевшим очередным иззаволжским снарядом наповал убило у порога дома подростка Витю, а осколок вырвал кусок мяса на бедре хорошенькой хохотушки Симы. Образовалась дырка.
Лечил Симу Рудольф, обходительный и приветливый немецкий солдат – санитар, ходивший в черной шинели: он служил в зенитной части. Валерий и Наташа, брат и сестра, малость подружились с ним – он явно не одобрял насилия фашистов.
– Наташа, ты коммунист? – шутил он иногда.
– Нет, еще я молода, – отвечала Наташа, подстраиваясь в тон его вопросов.
– А у тебя креста нет.
– А у тебя, Рудольф, есть?
– Есть. – Вытаскивал он из кармана позолоченный крестик и показывал его с удовлетворением. – Пожалуйста!
Наташа сразу привела его к раненой Симе.
Потом он отправился на фронт. На неделю. А когда вернулся опять, – Симы уже не стало. Она умерла от раны.
Она все последние дни так стонала-молила смерть прибрать ее скорей: столь надоело ей страдать… Витю и Симу, разумеется, искренне жалели все окружающие и уже как бы оправдывали полностью в своих глазах ее веселое обхождение и ранние гулянки с немецкими солдатами; оправдывали тем, что, видать, это у ней на роду было написано заранее – она как чувствовала свою скорую смерть – и спешила погулять. Короткий век у ней. И Рудольф с искренностью говорил, что ему очень жаль эту русскую девушку; жаль, что его не было здесь: он бы вылечил ее. У нее ведь кость, говорил он, не была затронута осколком. А поскольку он клал бы сюда регулярно тампоны с целительной мазью, постольку и затянулась бы рана у нее. Не повезло.
Софья Петровна вначале много плакала по дочери и внуку. И вдруг ей приснился сон-откровение. Принесла она Симе целый подол зеленого гороха и говорит: «Возьми, дочушка, – я это принесла тебе.» А та сердито отвечает ей: «Не нужен мне твой горох! Это твои слезы. Они – вот мне!.. Перестань плакать наконец! Я вся в воде лежу – мокрая от них.» И тогда Софья Петровна перестала плакать. И умершая дочь перестала ей сниться.
Был осенний день прозрачный. Паутинка в воздухе, блестя, летела. И в вишеннике, у пруда, позади обживаемой теперь землянки, Антон и Саша задымили костром: они, набросав в него немецкие патроны из пуль, выплавляли свинец: на нем солдатки гадали о своих суженых и сыновьях. Для чего вновь расплавленный свинец выливали в воду. И уж по сгусткам его – как образовалась форма – пытались сфантазировать о том, живы ли их защитники. Антон недосмотрел: неуемный Саша пасовал в жар и сколько-то трассирующих пуль – и вот те зажигали косо из огня таким огненным веером, что братья в испуге откинулись на дерн пластом… Было же подумали, что их обстреляли немцы…
Ну, переждали они этот полминутный фейерверк… И еще малость…
Да их слух уж уловил и то, как знакомо им, ребяткам, пукнуло там, на севере, на фронте, – звук, означавший орудийный выстрел. Очень скоро снаряд слышно перелетел через них и бухнул где-то в низинке. За ним же и второй разорвался с грохотом тоже в сторонке. Ну, а третий уж не зашелестел в полете… Зато что-то мощнейшим толчком разом лопнуло у них за спиной, заставив их вжаться в землю… И зашлепались, доставая и их, с почерневшей высоты взметнувшиеся роем черные комья. Затем откуда-то из-за землянки донесся детский плач. Он болью пронзил сознание Антона: ведь сестренки играли там, на последнем солнышке!
– Ну, мы – идиоты! – Антон понял, что это точно стреляли по дымливому костру. – Надо же!.. – И, вскочив на ноги, тотчас же побежал на плач. А подбежав к стоящим Танечке и Верочке, с облегчением узнал, что, к счастью, их только оглушило и задело падавшей трухой. А заплакали они оттого, что очень испугались от невероятной близости черного взрыва.
Ничего себе!
Снаряд вырыл отменных размеров воронку (что бомба упала) на том месте, где еще недавно стоял отцовский двор, в очень мягком перегное; на еще дымящимся дне ее блестели острыми краями развороченные рваные снарядные осколки, тяжелые и еще обжигающе горячие (ребята, спустившись тут же в нее, конечно же, потрогали их ради интереса). Всем все же очень повезло: края глубокой-то воронки задержали разброс осколков и комьев земли…
Сюда с любопытством подошли немцы-окопники во френчах – из ближайших, сложенных в каких-то десятках отсюда шагах, блиндажей. И один неулыбчивый камрад, поглядев на воронку, с серьезным видом сказал местным женщинам-соседям, что это – очень плохой русский снаряд: мало осколков, все большие. Потому, мол, он и не убил никого. И при этом немец жестом показал на детей. Женщины заойкали.
Но Антон судил иначе. Он знал, за что бойцы дубасят врага у дома своего, и теперь лишь сожалел о том, что наших фронтовых артиллеристов сбил с толку задымивший ребячий костер. Так все понятно.