– Мне нужно это… акварель, альбом, тетрадки, карандаши… Только ведь у меня есть рубли… Как?..
– Что ж, годятся и рубли…
– А сколько стоит?
И стоимость товара оказалась конечно низкой – прежней. Чудеса! Что-то странно-непонятное было в этом. Ясно, что распродавалось так оставшееся советское магазинное имущество, которое теперь присвоили иные граждане-ловкачи, воспользовавшиеся подходящей для себя ситуацией. А более всего Антон по-мальчишески не смиренно недоумевал: почему же вот эти двое вполне упитанных мужчин призывного возраста спокойно стояли здесь, у прилавка, в тылу у немцев и запросто толковали между собой, без зазрения совести, как совершенно сторонние к судьбе своей страны наблюдатели? Они тоже увильнули из рядов защитников отечества? Покривили душой?
Этот эпизод в числе других подобных долго не давал ему покоя, корежил его память невозможностью то объяснить.
Вообще необъяснимость вещей есть следствие недоразвитости человечества. Гена преемственности нет или он потерян в ходе эволюции. И драки большой. За место под солнцем.
XXIII
В этот августовский день 1942 года, как посланный советскими артиллеристами из-за Волги снаряд, истошно просвистав, шлепнулся и брызнул осколками где-то за остатками крайних изб деревенских, там, где немцы ставили орудия, строили блиндажи и рассредоточивали автомашины, – тотчас Поля возликовала:
– Ого! Наши уже пушками сюда достают, молотят горяченько; значит еще ближе вышли к нам. То-то радость! – Она точно помешалась. Сорвавшись с места, возбужденно стала бегать по закоулкам, чтобы лучше рассмотреть, на глазок определить, откуда бьют, по мере того, как все еще прилетали с востока снаряды, взрывавшие землю. Нет, это наверняка в ней, на белой колоколенке, сидит кто-нибудь и наводит на цель, если лупят по немецким машинам и даже повозкам, – решила она, счастливая оттого, что, наконец, пришли эти долгожданные дни, предвещавшие всем, кто попал в оккупацию, скорое освобождение.
Закружилось во встречном бою в знойном небе самолеты.
Снова звучней загрохотало также и северо-западней Ржева, и также советская авиация начала бомбить ежедневно, еженочно, повсеместно, почти без передышки; хотя с вечера, засветло еще, немцы рассеивались, расползались (на автомашинах, на мотоциклах и на повозках) в поля, в овраги и в лесок, чтобы понадежнее укрыться от бомбежки там, но доставало их уже везде.
Кашины и Дуня уже приобревшие богатый бегательный опыт от прошлых немецких бомбежек, всю первую бомбежную ночь пересидели вдесятером в избе, поджавшись к печке, точно загораживаясь ею. Назавтра же вырыли для себя второй окоп в саду, поближе к дому, – узкую и крытую траншею в форме буквы «I» с одним лазом. Первый окоп, прошлогодний, выходом к пруду примыкал; он оплыл весной – уже не годился. Да и бегать многажды туда с узелочками было несколько далековато. И в зарядившие отныне ночные бомбления они отсиживались напролет в новеньком окопе, сотрясавшимся в рвущихся раскатах.
Уши раздирал шелест наших бомб (в отличие от воющих и свистящих при падении немецких бомб), и невероятно близкие их разрывы каждой следующей – превосходили мощностью все; уже столько раз казалось, что вот еще, еще одна, тринадцатая, может, звездонет, и она-то уже накроет всех в окопчике. Не сдобровать. Опорожнялись же бомбардировщики поочередно: один метал бомбы, второй только, слышно, еще к цели подлетал, третий за ним следовал – такая карусель беспрерывно крутилась в небе.
В окопной, специально вытянутой для этого нише чадил, тускловато светя, мотавшийся всякий раз огонек стеариновой плошки; Анна с пожелтело-измученным лицом склонилась над зачитанным романом Гюго, воспевшим людские страсти и страдания во времена Великой французской революции; роняя оттого слезы, она читала урывками – в выдававшиеся более спокойные промежутки между близкими взрывами (прежде-то ей читать совсем было некогда).
Порой, отрываясь от романа, она и рассказывала (тоже испытывая внутренний подъем от наступления наших) какие-нибудь еще вспоминающиеся ей и неизвестные ребятам случаи из своей ли жизни, из жизни ли их отца или еще кого-нибудь – все особенное, удивительное.
– Goddam! Nimmst das qar Kein Ende? – Проклятие! Будет ли этому когда-нибудь конец? – Воскликнул, протопав мимо Кашинских ребят, затаившихся в коридоре, немец с пулеметом на плече, тяжело дышавший. Антон тоже подоспел сюда, выскочив из окопа.
– Saqte, bitte! – Скажи, пожалуйста! – сыронизировал ему вдогонку нерослый ефрейтор Фриц, санитар, только что поднявший по ногами какие-то свои стекляшки. – Du kennst ihm noch nicht. – Ты еще его не знаешь.
И ребята тихо засмеялись: Фриц предостерегающе поднял палец.
– Hast du den Frits gesehen? – Ты видел Фрица? – Вблизи выросла фигура еще немца.
– Ja. – Да, – отвечал Фриц насмешливо и больше высунулся на свет из коридора. – Es freut, sie zu sehen. – Я рад вас видеть.
Фигура мгновение медлила, точно онемела, либо была озадачена этим, а больше, возможно, тем, что и как лучше сказать. Со свирепостью глянула на посторонних русских и приказала:
– Gehen wir! – Пойдем!
– Wohin? – Куда?
Фигура, наклоняясь к Фрицу, отрывисто зашептала ему что-то на ухо. И тот только что-то отвечал.
– Nicht doch! – Да нет же! – рявкнула фигура и – тише, только слышались обрывки фраз: – Es hatte einqeschlaqen… Unsere Reqierung… Der Patriotismus… – Бомба попала… Наше правительство… Патриотизм… – Солдат еще продолжал.
–When nich zu rabenist, de mist nicht zu helfen. – Кто не слушает советов, тому не поможешь, – громче проговорил Фриц и двинулся вперед. Кем-то очевидно, присланный солдат было отшатнулся удивленно:
– Sehr wohl! – Очень хорошо! – И потопал за ним.
– Вишь, как привязался, – заметил Валерий. – Приставучий! Разгоняет нас. He первый это раз. Надо быть настороже, ушки на макушке, чтоб не подвести его. Ну, беги к нашим, расскажи…
Уже настолько рассвело – зарозовело небо, что проявились в его вышине серебристо-розовые самолеты. Они реяли в лучах восходящего солнца.
Сноп дыма и пламени вдруг взметнулся над Ржевом; очередной сильнейший взрыв, как будто нехотя, с опозданием потряс воздух так, что здесь в деревне, посыпались, скатываясь с крыш, кирпичи печных труб.
И вскоре как-то разом розоватые бомбардировщики ушли спокойно – навстречу заре. Словно они в ней растаяли. Новые еще не прилетели.
А тем временем из полей, нескошенных, неубранных, запущенных, изрытых, въехала в деревню шагом узкая немецкая повозка. С трупами солдат, накрытых брезентом, – очертания их проступали видно и высовывались даже ноги в кованных сапогах… А потом еще одна… Ездовые вели бесхвостых и упитанных битюков грустно-машинально. Кто из них знал, кого кто похоронит раньше? Что вело их, захватчиков, сюда? Чтобы здесь, под чужими звездами, обрести покой вот таким путем – почти самоубийством?
Кто же в этом виноват? Нужно было им господство мировое? О потомках ли они пеклись, надеясь захватить земли побольше, расстрелять всех, уничтожить все? Как видно, очень же хрупка и недолговечна собственная человеческая жизнь. Она очень уязвима.
– Hende hoch! – Руки вверх! – осадил мальчишек, когда они вчетвером подошли к развороченной кузнице и дивились при свете дня на исковерканные, уже отъездившие свое, грузовики немецкие и на разбросанный растерзанный хлеб, и на солдатские веши, – осадил совершенно обезумленный вояка с комической, хоть и страдальческой физиономией немытой. Вскричал будто матрос с колумбова корабля. Будто его грабят.
Ишь чего он захотел: подыми ему руки вверх! Так и стой смирненько. Сейчас… Как же!
Был он безоружен сам, этот точно помешавшийся солдат. И лаялся – пропали у него часы золотые. Из его-то шоферской кабины. Подступив к мальчишкам с блажью, он пытался зашарить по карманам; но они не поднимали руки вверх, отбивали его руки от себя – шарить по своим карманам не давали. И ему втолковывали вразумительно, доходчиво, без злорадства, что все теперь накрылось у него, не одни часы.
Но не понимал сумасшедший этого ни за что – блажил: золотые часики ему подай. Смех и только. И ребята то смеялись, то серьезно глядели на него.
Оккупанты пол-России разграбили с блаженством. А тут несчастные часы, тоже снятые, наверное, с чьей-нибудь руки, искал солдат. Очень убивался по ним. Кому – что…
Всякий раз, как кончалось что-либо – бомбежки либо артналет, Антон думал: «Нет, впредь-то буду умней и вести себя соответственно: не пугаться и не суетиться; ведь это очень просто – выдержать и виду никому не подать, что ты чего-то испугался. И побольше надо всего увидать и запомнить. Ведь вот еще одну ночь пересидел, – и хоть бы что». Но едва налеты производились снова и снова, он начисто забывал о своих лучших намерениях, и все с ним почти точь-в-точь повторялось вновь, быть может, только с небольшими отклонениями.
Антон и Саша только что присели у колдобины на полувысохшей речке, чтобы вымыть ведро свеженарытой картошки, когда внезапно просвистал и первый, и второй, и третий снаряды – и все, как нарочно, шлепнулись сюда, в овраг, метрах в ста пятидесяти-двухстах от них, мальчишек, ближе к стоянке нескольких немецких автомашин (одна с рацией), где и был отрыт окоп. Начался, стало быть, артиллерийский налет – это ясно; снаряды, взметывая черные султаны земли, уже ложились повсюду – дальше, ближе, чаще. Но укрыться от них было негде. На поднимавшейся к деревенским задворкам лощине были открыты у немцев лишь индивидуальные окопчики, и немецкая пехота, одетая по-походному, сидела в них по плечи. Только что прошел дождик, и окопчики были накрыты индивидуальными пятнистыми зелено-коричневыми плащ-палатками. Снаряды зацепили и этот край деревни. Taк что Антон и Саша, подхватив ведро с картошкой, пустились поскорей – короткими перебежками – к себе домой. В момент, когда они слышали вдали «пук» – орудийный выстрел, тогда и бежали вперед несколько шагов, и падали на землю – припадали к ней, тогда, когда, по их расчетам, уже должен был где-нибудь упасть снаряд.
Ребят, уже научившихся все распознавать при обстрелах, почти не пугали снаряды с пролетом, те, которые летели сюда со свистом – они уходили несколько в сторону (и, значит, можно было не ложиться наземь при их падении); а пугали именно те, которые падали почти бесшумно спустя какие-то секунды после явственно слышимых выстрелов, только шелестели упруго, – такие снаряды летели прямо на тебя. И, как правило, чем меньше слышалось это неприятное шелестенье, тем ближе потом взметывался самый взрыв.
Один немецкий пехотинец, и сидя по плечи в окопчике, был убит снарядным осколком, когда он, положив на бруствер окопчика саперную лопатку лопастью, писал на ней письмо; так он, убитый в двух шагах от ребят, пробегавших мимо, и уронил голову на свое последнее недописанное домой письмо.
Снова с особой отчетливостью пукнуло где-то северней – от той колоколенки белой, маявившей в синеве на горизонте; а затем, после паузы, коротко прошелестело – будто бы снаряд сорвался с лёта откуда-то из-за облаков и охрип – и ударил оглушительный взрыв. Будто бы на месте их родной избы. Рваный смерч дыма взметнулся перед ними, все застлал на мгновение; от близости разрыва в ушах y них зазвенело. И они, уже не падая больше наземь, со всех ног пустились туда.
Почти следом за ними в избу Кашиных примчалась и испуганно-возбудораженная тетя Поля. Дух не переводя, справилась:
– Все живы, здоровы? Не задело? Ну, счастье, вижу: все целые – Она была в красной косынке – специально носила ее теперь после того, как услышала от кого-то о том, что советские летчики якобы просили гражданских лиц одеваться поярче, чтобы отличить их от маскирующихся в серо-зеленых мундирах немцев. – Это, наверно, к соседке – Матрениной – фугануло… Я сбегаю туда. Не нужно ль пособить кому?.. – И вновь умчалась.
На том артиллерийский налет закончился, и поразили донесшиеся стоны раненых. Что такое? Почему?.. Ах, да: затишье наступило. Как жутко-весело ребятам было бежать под вой снарядов! И так опустошенно стало после…
Снаряд, верно, жахнул в соседнюю избу, стоявшую только через узенький проулочек, и разнес перед, коридор и часть крыши. Шестнадцатилетнюю Тамару Матренину ударило кирпичом, упавшим с печной трубы; а в ватнике, надетом Димой, сверстником Антона, который тоже прижался к печи, застряло множество мелких осколков, кроме того, что их двоих порядочно оглушило.
XXIV
В эту горяченькую пору у Антона, как назло, – неизвестно, отчегo, – по-дикому разболелась левая нога: опух и нарывал под самым ногтем большой палец; он буквально охромел – не мог ходить и босиком и не мог и всунуть ногу в ботинок – из-за резкого усиления боли. И хужело ему оттого день ото дня. Даже спать он уже не мог: ногу дергало две ночи подряд и он пристанывал, точно раненый, лежа изолированно – в бывшей отцовской столярной мастерской, где еще не выветрились волнующие запахи стружек, – поскольку разборчивые «квартиранты» – немцы уже косились на него он им мешал своим пристаныванием. Было муторно, не по себе (гораздо хуже, чем и при бомбежках).
Выручил его Фриц, узнавший про это. Он, медик-практик, был расположен к скорым действиям.