– И по шее тебе не дали?
– Дурак я шею подставлять? Никто и не видел. Мы в дырку пролезли, а потом из-за капонира все видели.
– Кто это мы?
– Я и Шурка.
– Это какой Шурка?
– Не какой, а какая.
– Все, вопросов нет.
– Зато у меня есть: почему пламя двигателя в форсажном режиме разбито ритмичными кольцами?
– Ей-богу, не знаю. Думаю, что это какое-то резонансное явление.
В разговор вмешалась Алина:
– Ты уже созрел для ужина?
– Даже перезрел, – улыбнулся Санька и подсел к столу.
…Он заснул в кресле перед телевизором. Заснул, неудобно свесив руку и голову. Новиков позавидовал: он уже в такой позе заснуть бы не смог. Взял сына на руки и повернулся к Алине так, чтобы сняла с него кеды.
Запахло прелой резиной.
– Разбудить? – спросил Новиков.
– Завтра помоет, – махнула рукой Алина. – Завтра и белье сменим.
Почувствовав под собою постель, Санька смачно потянулся и, просунув босую ногу сквозь решетку спинки, затих. На лице, чуть ли не один к одному повторяющем мамины черты, застыла печать безмятежного спокойствия.
И эта безмятежность спящего сына вдруг вызвала у Новикова прилив неосознанного беспокойства. Он, как и Санька, не видел войны. Зато отчетливо помнил ее следы. Особенно врезался в память бывший Кенигсберг, через который лежала дорога из Германии на родину. У города уже было новое имя – Калининград, но нового в нем еще ничего не существовало. Отцу необходимо было заскочить в штаб, и они от вокзала очень долго ехали на трамвайчике через пустыню развалин. В обгоревших углах, половинах домов устраивалось подобие жилья. Из окна трамвая Новиков видел, как на четвертом этаже уцелевшей половины открылась красивая резная дверь, соединявшая когда-то комнаты, и простоволосая хозяйка вылила из тазика помои. Серая жидкость долго летела к земле. Вторая половина дома, в которую вела эта дверь, лежала грудой почерневших кирпичей на уровне первого этажа. Между обломками дома безбоязненно разгуливали похожие на черных поросят крысы. Их толстые и длинные хвосты вызывали холодный ужас.
Санька родился и рос под чистым мирным небом. Война кружила где-то над далеким Вьетнамом, о ней говорили по радио, показывали иногда по телевидению, но ее огненное дыхание не опалило сознание мальчика. И он, и его подруга Шурка, и еще сотни тысяч его ровесников дышали чистым воздухом мира. В этом Новиков видел и свою заслугу. Значит, и он, и многочисленные его сослуживцы все эти послевоенные годы вполне добросовестно делали свое дело.
В его жизни были и, наверное, еще будут всякие неудобства и жертвы. Но что они значат по сравнению с жертвами и лишениями возможной войны? Вот за такой безмятежный сон мальчишки он готов лететь не только в Заполярье – на Северный полюс, в тьмутаракань, к дьяволу в пасть!
Он понимал, разговора о переезде не избежать, и лихорадочно подбирал те единственные слова, которые бы могли передать глубину его мыслей. Но слова подворачивались расхожие, неубедительные. Он злился и не мог уснуть. Политработник называется. Жене объяснить не можешь.
Уютно прижавшись к нему, она спала, уткнувшись носом в его шею. Свет уличной лампы искаженным квадратом дрожал на потолке, отражаясь в спальне, рассеянным мерцанием. Новикову хотелось потрогать ее мягкие, тонко пахнущие волосы, но он боялся пошевельнуться, чтобы не оборвать ее сна.
– Почему ты не спишь? – вдруг спросила она.
– С чего ты взяла?
– Я слышу, как ты вздыхаешь, как бьется твое сердце.
– Боюсь. Вдруг проснусь, а тебя нет.
– Сережа… Ты пошутил, конечно, что нам опять…
Новиков вздохнул:
– Нет, лапушка. Представь себе – опять…
Алина приподнялась, повернула к нему лицо.
– Нет, Сережа, это несправедливо.
– Весь полк переводят.
– Когда?
Новиков улыбнулся, запустил пальцы в ее волосы.
– Обычно ты спрашивала – «куда?».
– У Саньки впервые друзья появились, – вздохнула она, убирая с головы его руку. – Впервые после института я по-человечески начала работать. Всех взбудоражила. Добилась того, о чем мечтала еще студенткой. И теперь вот так… все бросить? Сережа, это нечестно…
Она снова положила голову ему на плечо, и он почувствовал прохладу ее слез.
– Как же нам быть?
– Это нечестно, – повторила она уже дрожащим голосом. – Почему я должна отказывать себе во всем, а ты не можешь? Почему мы с сыном обязаны носиться за тобой по всем частям света? Нет, Сережа, пока я не выпущу этот класс – никуда. С меня хватит. Все.
– Ну, все так все. Плакать-то зачем? Финские домики, дровяные печки. Мне даже спокойнее будет одному. Вон Чиж… Почти всю жизнь один. И ничего.
Алина начала вздрагивать, изо всех сил сдерживая рыдания и все теснее прижимаясь к мужу. Он гладил ее волосы, шею, плечи, бормотал бессвязные ласковые слова, а она все плакала и плакала, и перед этими ее слезами он все глубже ощущал и свою беспомощность, и свою силу.
6
Вода рвалась из медного крана клочьями, со стрельбой, и Муравко попробовал унять ее. Он осторожненько привернул вздрагивающий кран, но ровной струи не получилось. Кран свистел, трясся со страшным ревом, передавая вибрацию на весь водопровод.
– А-а, чикаться тут, – сказал Муравко и крутанул вентиль до отказа влево. Брызги обдали его обнаженный торс, спортивные брюки. Он был один в умывальной комнате, поэтому плескался без оглядки…
За время командировки на тумбочке Муравко выросла горка газет и журналов. В первый вечер он жадно перелистал «Литературную газету», перечитал все шестнадцатые страницы. «Красную звезду» сразу отложил в сторону, ее он там читал ежедневно. А вот «Авиацию и космонавтику» приготовил, как говорится, на закуску. «Новый мир» начал публикацию очередного романа. Это на потом, на более свободное время.
Соседи по комнате, два лейтенанта из батальона обслуживания, весь вечер играли в шахматы. Комендант общежития снова предлагал Муравко переселиться в комнату к летчикам – дескать, у вас одни интересы, но он отказался. Ему нравилось здесь. И были тому три причины: во-первых, из окна он видел городскую башню с часами, во-вторых, к нему никто не приставал, если он этого не хотел, в-третьих, в комнате никто не курил, хотя оба лейтенанта были курящими. Коллеги по ремеслу считаться бы с ним не стали.
Растираясь полотенцем, Муравко прикидывал распорядок на вечер. И в Доме офицеров, и в городском кинотеатре шли фильмы, которые он успел посмотреть в командировке. Махнуть бы в Ленинград, но уже поздно, ушел последний поезд. К тому же к Волкову надо за разрешением обращаться.
Пока Муравко одевался, принесли местные газеты. Одну из них он развернул, посмотрел, чем сегодня может порадовать телевидение. И вдруг его глаз остановился на заголовке «Дела сердечные».
– Вот это да! – невольно вырвалось у Муравко восторженное восклицание. В заметке рассказывалось о молодом кандидате наук Олеге Булатове, удостоенном комсомольской премии.
– Ну, Барабашкин, держись…