– Вчера последнюю запись сделал.
Вздохнул, сам не понимая, от чего мне вдруг так взгрустнулось, и, уставив взгляд в пол, тихо произнёс:
– Сто девяносто шесть дней уместились ровно в девяносто шесть листов. Надо же. Как по заказу чьёму. Кончилась война и кончилась тетрадка. Хотя и писал не каждый день…
– Почитай, – удивил Татарин и я внимательно посмотрел на него.
– Почитай, почитай, – настойчиво повторил друг. – А то ты там писал, писал всё время, а что писал, не знаю. Вдруг, про меня плохо писал…
– Да, ну, – отмахнулся я, зная уже, что не смогу отказать.
– Почитай, Курт. Жалко тебе?
Я нехотя слез с подоконника, подошёл к своему вещмешку, развязал его и достал толстую, скрученную в трубочку, тетрадь, перетянутую медицинским жгутом. Вернувшись туда, где так удобно сидел, вновь прислонился голой спиной к плачущему холодом окну и раскрыл свои записи:
– Понедельник, восемнадцатое декабря двухтысячного года, – начал я неуверенно. – Ничего необычного не происходило, если не считать, что утром нас впервые не взяли на боевой. Обычное сопровождение колонны, и вдруг такие непонятки. Поехали все, кроме нас с Татарином. Причин не объясняли, но, когда перед обедом в ПВД неожиданно прибыли машины из полка, и в опустевшую нашу палатку неуверенно вошли двое незнакомых военных, на чьих удивлённо-настороженных лицах читалось: «духи», мне подумалось: «Неужели всё? Замена наша?»
– Не, не, не, – внезапно зачастил Гафур, бесцеремонно перебивая меня. – Зачем ты мне про вчера читаешь? Про вчера я и сам знаю. Ты давай, с самого начала читай, как там, что было.
– Зачем? – не понял я. – Что там интересного? Там про тебя и нет почти. Так, мысли мои и всё.
– Как зачем? – не сдавался Татарин. – Это же история, а история, это жизнь, а жизнь, это всегда интересно. Любая жизнь. Война вот кончится совсем присовсем, навсегда, так вот, чтобы больше никогда и нигде её не было, и начнут изучать её в школе, в институте, кино про неё снимать, а у тебя оппа, и записи про неё есть.
– Вот тогда и прочтёшь, – парировал я.
– Шайтан, – беззлобно выругался Гафур и улыбнулся. – Откуда я знаю, где я тогда буду. Может, не будет меня уже. Сейчас мне читай, я сейчас хочу.
– Ерунду не городи. Куда ты денешься?
– Шайтан, – повторил друг ругательство. – Умные мысли в тетрадку пишешь, а того, что в любой момент человек умереть может, не понимаешь. Читай. Я сейчас хочу знать, что ты про нашу войну написал. Мне потом неинтересно будет, я у других уже потом почитаю. Или я потом, может, очень – очень занят буду, и когда мне читать…
Я сдался и, открыв тетрадь на первой помятой странице с затёртым нижним уголком, принялся читать, увлечённо разгадывая собственные же неровные прописные буквы.
***
«15.04.2000. Суббота и я начинаю вести свой дневник.
Первый в моей жизни. Никогда ничего не писал по желанию. Все домашние уроки, конспекты и лекции в институте из-под палки. Не люблю это дело, писать. Но сегодня особенно волнительный день. Такой, какого ещё не было, даже когда первый раз переночевал с девчонкой. Она была на два курса старше меня и ей не понравилось, а я от счастья чуть с кровати не скатился. Мужчиной стал. Впрочем, как теперь выясняется, тогда ещё не стал. И, вообще, это всё не то, не так и не об этом надо писать. Но с чего начать? Как, вообще, люди дневники ведут? А что, если вот так?
Ещё только утро, а на улице уже нестерпимо жарко. В этой чёртовой степи неподалёку от Калмыкии и Дагестана негде спрятаться от зловредного солнца. И классно, что на разводе меня с Гафуром и Башкой первый раз за всю службу не назначили на очередную армейскую чепуху, плац мести или бордюры красить. Или же тащиться на вонючие пыльные склады да перетаскивать там чего-нибудь, переставлять под визги прапора, что не туда и не так, и, вообще, мы бараны. Короче, как всегда, квадратное катать, круглое – носить. ПХД – парко-хозяйственный день, который проводится еженедельно, по субботам. Но если оставить весь лоск сказанного, то суббота в армии – это Просто Хреновый Денёк.
Однако тот факт, что в этот день нам впервые не нарезали никчёмную работу, не имеющую, как я считаю, никакого отношения к военной службе, означает одно. Я еду на войну!!! И Татарин с Вовкой тоже. Нам об этом прямо пока не сказали, но слова в таких случаях без надобности, и так всё понятно – убывающие туда, откуда вовсе можно не вернуться, уже за несколько дней до отправки перестают назначаются на различные хозработы, а просто готовятся. Получают оружие, боеприпасы, всё необходимое обмундирование: каски, бронники, подсумки, сухпайки, противогазы, и слушают лекции офицеров, уже испробовавших войну на любой её вкус и цвет.
О том, как проводится зачистка и как вести себя при сопровождении колонны, что глаз да глаз на триста шестьдесят градусов, и что ваххабиты не носят нижнего белья и носков. Ну, и, конечно же, без того знакомое правило, не смотреть в сторону чеченских женщин. Лекций много, по несколько часов кряду, однако если раньше они были утомительны и всё время хотелось спать под шакалье бормотание, то теперь нет. Почему нам раньше всего этого не рассказывали, а заставляли зубрить уставы? Тоска же. И вдруг выясняется, мусульманину нельзя что-либо подавать левой рукой, грязной она у них считается. Вот так новость. Или, как растяжки ставятся, снимаются да обходятся. Тоже ведь интересно.
Башка говорит, мы теперь каждый день стрелять из автоматов будем и даже из гранатомётов. За несколько дней в десять раз больше, чем за год службы. Врёт. На то он и Вовка Мозговой, чтобы небылицы сочинять, в которые сам же и верит.
А, вообще, испытываю смешанные чувства. Нет, мне не страшно, давно готов. Меня даже не испугали жуткие картинки из учебника по военно-полевой хирургии, которые я разглядывал от скуки, пока минувшей непривычно короткой зимой валялся в санчасти с гриппом.
Я очень хотел на войну, а теперь не знаю, стоит ли так рисковать? И чёткого ответа нет. Может, отказаться? Но как? Что скажут однополчане? Они не поверят, что я не сачок и во мне всего на всего говорит голос разума – не езди на войну. Ты уже однажды поехал добровольно в армию, так неужели же до сих пор не понял, кино да книжки и действительность, это совсем разное. Романтики в службе не то, чтобы нет, она есть. Со знаком минус.
И как быть? Что делать? Зачем три рапорта писал? Да понятно, лишь бы слинять из этого опостылевшего места, окружённого высоким забором с колючей проволокой по периметру. Тюрьма. Все, нескончаемо длинные дни похожи на один. Не могу больше здесь. Вовка Мозговой, так и шесть рапортов настрочил, даже сам сбегал в Чечню с последней колонной, но догнали в нескольких километрах от города, нашли в кузове под кучей армейского шмотья, сняли с машины, дали по шее и вернули в полк, где ещё раз дали по шее и не только по ней, да закрыли на губу.
Татарин написал два рапорта. Он мусульманин, ему как бы нехорошо против единоверцев воевать, но всё лучше, чем с утра до ночи торчать в нескончаемых вонючих нарядах по кухне да чистить картофель впятером на полтысячи человек.
Нет, опять не то пишу, не так надо начинать. Я же не знаю, вернусь ли с войны, а пишу какую-то дичь. Кому всё вот это вот нужно? Про кухонные наряды?
А, да, ладно, так и начну. С самого начала.
Родиться меня угораздило в сибирской деревушке. Вовсе не глухой, как кому-то может показаться. Медведи под окнами не гуляют, хотя лес рядом. И даже дороги какие-никакие, а имеются. После меня в семье появилось ещё двое ребятишек. Девочки. Вероника и Аллка. Мне же хотелось брата, чтобы играть с ним в войнушку, солдатики, машинки да лазить везде, где нельзя, потому что убьёмся там. Однако, мои хотелки, сколько себя помню, никого не интересовали, и убивался да так и не убился я все свои детсадовские и школьные годы с другими деревенскими пацанами.
Детство и юность мои пришлись, если не на самые страшные годы родной страны, то отличавшиеся от них немногим, – девяностые. Родители, хоть не спились, подобно большей части земляков, как только советской власти и след простыл, а, всё одно, жили бедно. Пластаясь с утра до ночи на колхозной ферме да в собственных сараях и огороде, они и меня с сёстрами заставляли ходить за хозяйством. Не жалели.
Мать, вечно не выспавшаяся и каждый вечер выбившаяся из сил, недолго думала, если я не почистил у скотины или забыл встретить стадо, – хваталась за тряпку, шланг, а то и отцовский солдатский ремень со звездой на пряжке, да охаживала мою спину. Нике, коли не прополет и не польет в огороде, не подоит корову, доставалось не меньше. За неважные отметки в школе и то так не влетало.
Не знаю, как старшая сестра, а я никогда не обижался на родительницу, что дерётся по каждому пустяку. Жизнь у неё так сложилась. Не до уговоров и разъяснений было, – выжить бы. Младшую она не трогала в силу её возраста, но вернувшуюся с работы мать, Аллка боялась, пожалуй, больше, чем мы со старшей сестрой. Я и Вероничка как-то попривыкли уже, а ей ещё только предстояло.
Зато, благодаря подсобному хозяйству, мы не опухли с голоду совсем, а одевались так и не хуже городских. Но при этом, я не то, чтобы никогда не путешествовал, а даже не мечтал о таком. Мне вполне хватало бескрайнего поля и дремучего леса, с двух сторон наваливавшегося на деревню, в которой с незапамятных времён обитал мой род. Какой-то прапрапрадед мой, а то и его древнее, пришёл сюда с первопроходцами, да так и осел в этих, некогда нелюдимых местах. И я настолько прилип к ним, что описание из моих уст получится пресным, вялым.
Поле, как поле. Летом я обожал по нему кататься на велосипеде до соседней деревни и обратно, а осенью ненавидел копать нескончаемый картофель. И наш,
и школьный.
А деревня, как деревня. Сплошь деревянная, небольшая, – дворов полтораста, а то и того меньше. Никогда не считал. Зато улицы, по которым в весеннюю распутицу невозможно пройти, были знакомы наперечёт. По названиям: первая, вторая, третья. Всего семь. Короткие и невзрачные, они крепко обнимали друг дружку, будто старались защититься от страшного рёва застрявшего газика – молоковоза да отчаянного мата пьяного шофёра, и робко тянулись белесыми дымами от печных труб к небушку, желая укрыться там от земной грязи да злобы. Но где им? Даже до облаков не доставали и оттого тихо плакали редким протяжным коровьим мычанием, навевающим тоску и уныние, да рыдали частым, дюже грозным, лаем собак. Я и сейчас их вижу. Родные мои деревенские улицы. И дом свой по середине крайней, той, что ближе всех к лесу. Дом, как дом. Обычный пятистенок. Каждое лето с ярко выкрашенными синей краской, под цвет изгороди, деревянными рамами окон, бесстрашно смотревшими в лес.
Лес, как лес. Каждые лето и осень мать таскала мен с сёстрами по грибы да ягоды, не забывая поучать: «Одну ягодку в рот, три в ведро». А потом, не слушая нытья да приговаривая, будто укоряя, жрать зимой первыми побежим, заставляла всё это лесное добро перебирать и чистить, тоскливее чего вряд ли что-то могло быть в этом неясном ещё мне Мире. Но и мама была права – самыми любимыми моими лакомствами были клубничное варение да солёные рыжие опятки. А однажды мы с Никой схитрили да нарвали в вёдра травы и лишь сверху поплотнее присыпали грибами. Мать хвалила, во какие молодцы. Добытчики, помощники, сколько собрали да как быстро. Ровно до того момента, как не зашли в кухню и не высыпали всё в огромные тазы.
А ещё лес тот некоторые сельчане горделиво называли тайгой, однако ею он не был. Тайга начиналась дальше, и я туда никогда не ходил. Как-то так вышло, но среди многочисленной родни, проживавшей в глухих сибирских деревнях, ни охотников, ни егерей сроду не водилось. Впрочем, изредка в памяти, из раннего детства, вдруг возникала огромная волчья шкура, висевшая в сенях. Я очень её боялся, но откуда она взялась и куда потом подевалась, никогда не интересовался. Теперь же подозреваю, дед мой в тайгу шастал, во что невозможно было поверить.
Старика помню седовласым, морщинистым, сухим и сгорбленным от собственного роста. И человеком он, как и сын его, мой отец, был мягким. Не оттого ли и бабка от него ушла ещё раньше, чем я обрадовал и в тоже время озадачил семью своим появлением на Свет.
Хворал. Врачи предрекали, помру, но дед выходил. Настоями какими-то, травами. Хороший он был, добрый, честный, справедливый и улыбчивый. Чего бабке с ним не жилось? Говорили, будто в город подалась. За весельем. Не знаю, я никогда её не видел. А с другой стороны, какая к чёрту деду тайга? С его-то характером?
Правда, ни старость, ни норов отнюдь не мешали ему, учить меня ходить на лыжах, и в лесу за деревней он всякий раз бодро бежал впереди. До сих пор не знаю взаправду ли я не мог его догнать или же отставал лишь потому, что обожал останавливаться и подолгу глядеть, как стелются за мной поверх радостно скрипящего на морозе снежного наста две широкие лыжни. Точно такие же преследовали и старика.
По возвращении домой, мы парились в бане, а после дед, блаженно прихлёбывая громче меня чай с душицей, рассказывал, словно анекдот, как воевал с фашистом. Всегда один и тот же случай, да сам же и посмеивался, довольно причмокивая.
Под Ленинградом в разведку пошли. На лыжах, в зимних маскхалатах. И на нейтральной полосе встретились с финскими разведчиками. Те тоже на лыжах и в маскировке, но о том, что перед ними враг, первыми скумекали советские бойцы, да всех без единого выстрела и повязали. Дед схватил одного финна за причинное место и пригрозил, будет дёргаться, вырвет ему самое дорогое, и возвращаться тому в родную Суоми будет уже незачем. Так шестеро разведчиков Красной армии, даже не перейдя линию фронта, притащили в расположение своего полка семерых языков противника.
История из раза в раз обрастала новыми подробностями, но с неизменным окончанием, природа в Карелии, как и в Сибири, великолепна. Детская новогодняя сказка. Леса, озёра такие же, только холоднее. Я слушал и, улыбаясь, сильно сомневался, что случай в разведке был на самом деле, но других рассказов о войне у деда не водилось. Помню лишь, до жути он не любил лето, несмотря на то, что сытнее. Болота, комары с мошкой и всюду преследующий тебя смрад убитых да запах крови. «Не дай Бог, летом долю солдатскую спытать», – говорил старик, не ведая, что внуку его суждено встать в строй именно в июне да на две с половиной тысячи вёрст южнее северных лесов, в бескрайних выжженных степях. Там, где лето круглый год, а в короткие зимние месяцы почему-то осень и весна вперемешку. Ну, а как по-другому? Военкомату не прикажешь, когда и куда тебя загнать, отдавать Родине долг, который ты у неё не брал».
***
Увлёкшись чтением собственных записок сумасшедшего, как называл свой дневник, я не заметил вошедшего в санузел дежурного по роте.
– Вас там товарищ прапорщик зовёт, – громко объявил младший сержант и я, вздрогнув от внезапного испуга, захлопнул тетрадь.
– Чего? – переспросил Татарин