Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Parerga und Paralipomena

Год написания книги
2016
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Относительно такого процесса нам остаётся то утешение, что ещё следует признать за счастие, если огромное большинство людей судит не из собственных средств, а просто на основании чужого авторитета. Ибо какие бы суждения получились о Платоне и Канте, о Гомере, Шекспире и Гёте, если бы каждый судил по тому, что он действительно в них находит и сколько ими наслаждается, а не заставлял бы его принудительный авторитет говорить то, что следует, как бы мало ни совпадало это с его внутренними ощущениями. Без такого оборота дела для истинной заслуги в возвышенном роде было бы совершенно невозможно добиться славы. Другое счастие при этом состоит в том, что у всякого всё-таки есть настолько собственного верного суждения, насколько его необходимо, чтобы признать превосходство непосредственно выше его стоящего и подчиниться этому авторитету. Вследствие этого в конце концов большинство подчиняется авторитету меньшинства и устанавливается та иерархия суждений я мнений, на которой основывается возможность прочной и распространенной славы. Для низших, наконец, классов, для которых совершенно недоступно суждение о заслугах великих умов. служат просто монументы, которые посредством чувственного впечатления возбуждают в них смутное понятие о их значении.

Но распространению известности заслуг в возвышенных родах, не менее отсутствия способности правильного суждения, противодействует ещё зависть. Она даже в низших сферах враждебно встречает успех с первого шага и противоборствует ему до последнего:

поэтому-то она более всего портит и отравляет течение мира. Ариосто прав, называя её:

Questa assai pi? oscura, che serena
Vita mortali, tutta d'invidia piеna

[Эта печаль более темна, чем светла

Земная жизнь, наполненная завистью (итал)]

Она составляет душу повсюду процветающего безмолвного соглашения и без переговоров установившегося союза всяческой посредственности против всякого единичного отличия в каком бы то ни было роде. Такого именно отличия никто не хочет знать в сфере своей деятельности, ниже терпеть его в среде своей. «Si quelqu'un excelle parmi nous, qu'il aille exceller ailleurs»[34 - «Если кто-то выделяется среди нас, пусть убирается» (фр.).], – вот единодушный лозунг посредственности повсеместно. Следовательно, к редкости превосходного вообще и к встречаемой им трудности понимания и признания присоединяется ещё согласное действие бесчисленного множества завистников, направленное к тому, чтобы затереть, а если возможно, то и совершенно задушить его.

Поэтому чуть в какой-либо профессии намечается выдающийся талант, как тотчас же все посредственности этой профессии стараются замять дело и всякими средствами лишить его случая и возможности сделаться известным и заявить себя перед светом, как будто он замыслил покушение на их неспособность, банальность и бездарность. Большею частию их враждебная система в течение долгого времени сопровождается успешным результатом, ибо гений, с детскою доверчивостью преподнося им свои труды с целью доставить им удовольствие, как раз более всего чужд подвохам и козням подлых душ, чувствующих себя совершенно как дома среди всяческих низостей. Он их не понимает и не подозревает, поэтому легко может статься, что, пораженный и изумленный приёмом он начнет сомневаться в своём деле, а чрез это впадает в заблуждение относительно самого себя и бросит свои начинания, если только вовремя не разгадает этих негодяев и их поползновений. Чтобы не искать примеров ни слишком близко, ни в баснословной древности, стоит только взглянуть, как зависть немецких музыкантов, в течение целого человеческого века, упорствовала признать достоинства и заслуги великого Россини; я сам был однажды свидетелем, как на одном большом музыкальном празднестве, на мотив его бессмертного di tanti palpiti[35 - охвачен сильным трепетом (итал.).] было пропето обеденное меню. Бессильная зависть! Мелодия покрыла и поглотила пошлые слова. И наперекор всякой зависти чудные мелодии Россини разошлись по всему земному шару и услаждают всякое сердце и теперь, как тогда, и будут услаждать от secula seculorum (во веки веков). Далее припомним, как немецкие врачи, особенно занимающиеся рецензиями, ерошили себе от злобы хохол, когда такой человек, как Маршал Галь (Marchal Hall) позволил себе однажды заметить, что он кое-что да совершил и знает это. Зависть есть несомненный признак недостатка, следовательно, если обращена она к заслугам, – то недостатка заслуг. Отношение зависти к отличию чрезвычайно хорошо изображено в обширной басне моим превосходным Бальтасаром Грасианом (Gracian); она помещена в его «Discreto»[36 - «Благоразумном» (исп.).] под названием «Hombre de obstentacion»[37 - «Хвастун» (исп.).]. Собрались все птицы и составили заговор против павлина. «Нам бы только добиться, – сказала сорока, – чтобы он не мог более щеголять своим проклятым хвостом, тогда красота его быстро померкнет, ибо чего никто не видит, то всё равно, что не существует», – и т. д. Сообразно с этим, добродетель скромность также изобретена только для ограждения от зависти. Что же касается до того, что всегда найдутся негодяи, которые настаивают на скромности и так сердечно радуются скромности человека с заслугами, то это разобрано мною в моем главном произведении (см.: Die Welt als Wille und Vorstellung. B. 2. Cap. 37. S. 426). У Лихтенберга, в его «Vermischte Schriften»[38 - «Сборнике сочинений» (нем.).], находится следующее изречение: «La modestie devrait ?tre la vertu de ceux, a qui les autres manquent» («Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других»). Известное и многим досаждавшее выражение Гёте «nur die Lumpen sind bescheiden» («скромны только бедняки, голь») было ещё раньше употреблено Сервантесом. В наставлении поэтам, приложенном к его «Путешествию на Парнас», говорится: «Que todo poeta, a quien sus versos hibieren dado a en-tender que lo es, se estime у tenga en mucho, ateniendose a aquel refran: ruin sea el que por ruin se tiene» («всякий поэт, которому стихи его дали понять, что он действительно поэт, должен высоко ценить и уважать себя, руководствуясь пословицей «Нищий тот, кто себя выдает за нищего»). Шекспир во многих своих сонетах – (где он собственно только и мог говорить о себе) с такою же уверенностью, как и простодушием, прямо провозглашает свои сочинения бессмертными. Издатель его сочинений Кольер (Collier) говорит об этом в предисловии к сонетам следующее: «Во многих из них встречаются замечательные признаки самоуважения и уверенности в бессмертии своих стихов, и мнение нашего автора на этот счёт остаётся прочным и неизменным. Он ни разу не задумывается высказывать это мнение, и, может быть, не было ни в древнее, ни в новое время другого писателя, который бы, по отношению к своим сочинениям такого рода, так часто и так решительно высказывал твёрдую веру, что свет не даст погибнуть тому, что им написано в этом роде поэзии».

Часто употребляемое завистью средство для унижения хорошего заключается в бесчестном и бессовестном восхвалении дурного, ибо коль скоро получает значение дурное, хорошее погибло. Как ни действительно на известное время это средство, особенно если оно практикуется в обширных размерах, но в конце концов настаёт, однако же, время расчёта; и временное доверие, которым пользовались плохие произведения, оплачивается установившимся недоверием к гнусным хвалителям таких произведений, почему они и предпочитают оставаться анонимными.

Так как подобная же опасность, хотя и с более дальнего расстояния, грозит и прямым порицателям и хулителям хорошего, то многие слишком умны, чтобы прибегнуть к этому средству. Поэтому ближайшее последствие появления блистательного отличия часто состоит только в том, что все сотоварищи по профессии, задетые этим за живое, как птицы павлиньим хвостом, погружаются в глубокое молчание, и так единодушно, как будто по уговору; у всех у них отнимаются языки: это и есть silentium livoris (злобное молчание) Сенеки. Это коварное и упорное молчание, известное под техническим термином игнорирования, может иметь долговременный успех, когда (как, например, в высших науках) ближайшая публика и судьи такого отличия состоят из одних специалистов, товарищей по профессии, и, следовательно, более обширная публика, не вдаваясь сама в изыскание, пользуется правом голоса только посредственно, чрез этих специалистов. Если же всё-таки это silentium livoris, наконец, прерывается когда-либо похвалою, то и это также редко случается без задних мыслей со стороны орудующих здесь правосудием.

Всякий может хвалить только на счёт собственного значения, всякий, утверждая славу за другим деятелем своей или родственной специальности, в сущности отнимает её у себя. Вследствие этого люди уже сами по себе и для себя расположены и склонны вовсе не к похвале и прославлению, а к порицанию и порочению, так как через это они косвенным образом сами себя хвалят. Если же всё-таки они прибегают к первым, то для этого должны преобладать другие соображения и мотивы. Так как здесь не может быть подразумеваем позорный путь кумовства или приятельства, то самым действительным остаётся то соображение, что ближайшее после собственных заслуг достоинство человека заключается в беспристрастной оценке и признании чужих заслуг, сообразно с троякою иерархиею голов, установленною Гезиодом и Макиавелли (см.: Vierfache Wurzel des Satzes vom Grunde. 2 Aufl., 50 S.). Кто теряет надежду осуществить свои притязания на помещение в первый разряд, охотно воспользуется случаем занять местечко во втором. Это есть почти единственная гарантия, на основании которой всякая заслуга может в конце концов рассчитывать на признание. Этим же объясняется и то обстоятельство, что коль скоро уже раз признано высокое достоинство произведения и не может быть далее ни скрываемо, ни отвергаемо, то все вдруг наперерыв усердствуют почтить и похвалить его, в расчёте и себе стяжать честь. Поэтому они и спешат захватить на свой пай то, что ближе всего отстоит от недоступной для них награды за собственные заслуги: правдивую оценку чужих заслуг. И тогда между ними происходит то же, что среди обращенного в бегство войска, где, как сперва при наступлении, так теперь и при бегстве, каждый старается быть впереди прочих.

Кроме того, теперь всякий спешит засвидетельствовать своё одобрение удостоенному наградою общего признания, в силу несознаваемого зачастую им самим (и указанного нами выше) закона сродства и однородности, чтобы именно казалось, что образ мышления и воззрения прославляемого родствен и однороден с его собственным, и чтобы этим спасти по крайней мере честь своего вкуса, так как ему более ничего уже не остаётся.

Из сказанного ясно видно, что хотя весьма трудно достигнуть славы, но, раз достигнув, легко удержать её за собою, и что быстро приобретаемая слава рано-временно и гаснет, оправдывая изречение: «Quod cito fit, cito pent» («Что быстро осуществляется, то быстро и проходит»), ибо если человек обыкновенного пошиба так легко распознает достоинства произведения, а соискатель и соперник так охотно признаёт их значение, то понятно, что такие произведения не могут особенно значительно превышать производительных способностей обоих. Tantum quisque laudat, quantum se posse sperat imitari[39 - Каждый хвалит столько, сколько надеется подражать (лат.).]. К тому же, ради упомянутого закона однородности, быстро наступающая слава составляет подозрительную примету – она есть именно непосредственное одобрение толпы. А что значит такое одобрение, очень хорошо понял Фокион, когда при шумном одобрении народом его речи спросил у близ стоявших друзей: «Разве я ненароком сказал что-нибудь пошлое?»

На противоположном основании слава, которой суждено быть долговечной, созревает очень поздно, и века её существования большею частью должны быть куплены на счёт одобрения современников. Ибо чтобы обеспечить за собою такое прочное и продолжительное значение, произведение должно заключать в себе трудно досягаемое превосходство, для одного уже понимания которого требуются головы, встречающиеся не во всякое время и тем более в таком достаточном числе, чтобы им удалось заставить себя слушать, в то время как вечно бодрствующая зависть будет делать всё, чтобы только заглушить их голоса. Напротив того, умеренные заслуги, достигая скорого признания, подвергают за то обладателя их той опасности, что он может пережить и их, и самого себя, так что за славу в юности ему достанется забвение и неизвестность в старости, тогда как при великих заслугах, наоборот, оставаясь долго во мраке неизвестности, под старость добиваешься громкой славы.

Но если бы даже она пришла только после смерти, то такого человека следует сопричислить к тем, про которых сказал Жан Поль, что их предсмертное помазание есть крещение: он может утешиться тем, что и святых признают тоже только после смерти.

Таким образом, оправдывается истина, очень хорошо выраженная Мальманом (Mahlmann) в «Ироде»:

Великое лишь то среди созданий мира,
Что людям нравится не сразу, а потом;
И из кого толпа создаст себе кумира
Недолго простоять тому над алтарем.

Замечательно, что это правило прямо и вполне приложимо к картинам. Величайшие образцовые создания, как это известно знатокам, не тотчас приковывают к себе внимание и не производят на первый раз значительного впечатления, а только впоследствии при повторенных наблюдениях – и всякий раз сильнее.

Впрочем, возможность своевременной и правильной оценки данных произведений зависит прежде всего от их вида и рода, именно смотря потому, возвышенный ли он, или легкий, т. е. трудно или легко доступный для понимания и оценки, а также смотря по тому, доступен ли он для большинства или для меньшинства публики. Это последнее условие зависит, конечно, почти целиком от первого, но частью также и от того, способны ли данные произведения к повторению и размножению как книги и музыкальные сочинения. Вследствие сочетания и сплетения обоих этих условий все не служащие к прямой пользе профессии, о которых здесь только и говорится относительно возможности скорого признания и оценки достоинства оказываемых в них отличий, образуют приблизительно следующий ряд, в котором предшествуют те профессии, которые могут раньше рассчитывать на скорую оценку: канатные плясуны, наездники, танцовщики, фокусники, актеры, певцы, виртуозы, композиторы, поэты (эти и предыдущие вследствие повторяемости и распространяемости их произведений), архитекторы, живописцы, ваятели, философы. Эти последние стоят несравненно дальше всех, ибо их творения сулят не развлечение, а только поучение, предполагают притом известные знания и требуют со стороны читателя большого напряжения. Вследствие этого публика их крайне ограничена и слава их получает гораздо более распространения в долготу, чем в широту. Вообще возможность продолжительности славы находится приблизительно в обратном отношении с быстротою её наступления, так что приведенный ряд годен в обратном порядке; только тогда поэты и композиторы вследствие возможности вечного сохранения печатных произведений станут непосредственно за философами, которым, однако же, в этом случае принадлежит первое место, ради редкости отличий в этой профессии, высокой их важности и возможности почти совершенного перевода на все языки. Иногда слава философов переживает даже самые их творения, как это случилось с Фалесом, Эмпедоклом, Гераклитом, Демокритом, Парменидом, Эпикуром и многими другими.

С другой стороны, произведения, служащие для удовлетворения житейских потребностей или непосредственно чувственных наслаждений, не встречают никаких затруднений для правильной их оценки, – и превосходному пирожнику ни в одном городе не придётся долго оставаться в неизвестности и тем менее апеллировать к потомству.

К быстро наступающему виду славы следует причислить также фальшивую, т. е. искусственную славу какого-либо произведения, созданную и поставленную на ноги (в верном расчёте на неспособность толпы к правильному суждению) несправедливою похвалою добрых друзей, подкупленными критиками, намеком свыше и уговором снизу. Она походит на тяжёлое тело, плавающее при помощи надутых пузырей. Они поддерживают его на поверхности в течение более или менее продолжительного времени, смотря по тому, как хорошо они надуты и крепко завязаны: но всё-таки воздух из них наконец выйдёт и тело пойдёт ко дну. Это есть неминуемый жребий тех произведений, источник славы которых заключается не в них самих: пристрастная похвала смолкает, уговор расторгается, знаток не находит оправдания для славы и она блекнет, а её место заступает тем большее уничижение. Напротив того, истинно великие создания, имеющие в самих себе источник своей славы и потому способные всякий раз снова возбуждать изумление, походят на тела с легким удельным весом, которые, стремясь вперед с потоком времени, держатся на его поверхности собственными средствами.

Во всей истории литературы древнего и нового времени не найдётся другого примера такой ложной славы, какая выпала на долю гегелевской философии. Нигде и никогда вполне скверное, осязательно-ложное, вздорное и даже, очевидно, бессмысленное и к тому же ещё в высшей степени омерзительное и тошнотворное по исполнению не прославлялось и не выдавалось с такой возмутительною наглостью и с таким упорным меднолобием за высочайшую мудрость и за самое величественное, что мир когда-либо видел, – как это случилось с этою сплошь и насквозь ничего не стоющею философией. Нечего и говорить, что это происходило на глазах у всех и среди бела дня. Но нельзя не обратить внимания, что это с полнейшим успехом случилось среди немецкой публики: в этом-то и состоит позор. Эта нагло солганная слава в течение четверти века сходила за настоящую и bestia trionfante [40 - воинствующая посредственность (итал.).] процветала и царила среди немецкой республики учёных так всевластно, что даже многие противники этой глупости не рисковали относиться к её виновнику иначе, как к редкостному гению и великому уму, и то с глубочайшим почтением. Но последствия всего этого не преминут обнаружиться, ибо во все времена этот период литературной истории будет лежать несмываемым позорным пятном на нации и эпохе и станет притчею для будущих столетий – и поделом! Конечно, впрочем, каждый век, как и всякий индивидуум, вольны хвалить дурное и презирать хорошее: но Немезида постигнет как того, так и другого, и не замедлит пробить час позора. Еще в ту пору, когда хор продажных пособников по заранее обдуманному плану раздувал и распространял славу этого головогубительного философастера и его паскудной околесицы, следовало бы, если бы в Германии были посметливее, догадаться по способу и образу похвал, что они исходят не из смысла, а из умысла. Ибо они сыпались в неизмеримом изобилии на все четыре страны света, изливаясь из широко открытых глоток без удержу и оговорок, без отдыха и меры, пока хватало слов. И ещё, не довольствуясь собственным многоголосным гимном, эти стоявшие рядами и шеренгами клакеры боязливо выслеживали всякую ничтожную крупицу чужой неподкупленной похвалы, тщательно подбирали её и подымали на воздух. А если какой-либо знаменитый человек позволял у себя выманить вымогательством, хитростью или любезностью одобрительное словечко или случайно им обмолвливался, или даже противник из страха или сострадания подслащивал своё порицание таким словом, тогда они гуртом бросались, подхватывали его и, торжествуя, показывали во всевидение. Так поступает только умысел, а так хвалят чающие награды наемники, подкупленные клакеры и сговорившиеся литературные проходимцы. Напротив того, искренняя похвала, истекающая из смысла дела, имеет совершенно иной характер. Ей предшествует то

Что люди виляют, стремясь изловчиться,
Чтоб только хорошему не поклониться,

по прекрасному выражению Фейхтерслебена. Она появляется именно весьма медленно и поздно, разрозненно, отмеривается скудно и отвешивается золотниками, постоянно ещё стеснена ограничениями, и всё-таки воздаятель её решается на неё только с усилием. Ибо она есть награда истинных заслуг, не скрываемых величием этих последних, противовольных, исторгнутая у тупой, жеманной, упорной и к тому же завистливой посредственности. Она, по выражению Клопштока, есть лавр, достойный благородных усилий; она, говорит Гёте, есть

Плод мужества того, что рано или поздно
Сопротивление тупого света сломит.

Поэтому она относится к тому наглому выхваливанию заговорщиков, как труднодоступная, благородная и искренняя возлюбленная к продажной уличной блуднице, густо намазанные белила и румяна которой тогда же можно было признать на гегелевской славе, если бы, как сказано, в Германии были хоть сколько-нибудь подогадливее. Тогда бы не оправдалось, к позору нации, таким вопиющим образом, что пел Шиллер:

Я видел, как венки святые славы
Позорились на пошлых головах.

Избранная здесь для примера ложной славы гегелевская знаменитость представляет во всяком случае факт, не имеющий себе подобного, – даже в Германии ничего подобного; поэтому я советовал бы всем публичным книгохранилищам тщательно сберегать, в виде мумии, все относящиеся до него документы как opera omnia (полное собрание сочинений) самого философастера, так и его поклонников для поучения, предостережения и увеселения потомства и как памятник этого века и этой страны.

Бросая взгляд на прошлое и всматриваясь вообще в похвалу современников всякого времени, найдёшь, что она собственно всегда блудница, развращенная и оскверненная тысячами недостойных, которым она доставалась на долю. Кто мог бы ещё вожделеть такую распутницу? Кто бы возгордился её благосклонностью? Кто бы её не отвергнул? Напротив того, слава в потомстве есть гордая, целомудренная красавица, отдающаяся только достойному, победителю, редкому герою. Вместе с тем можно заключить из этого, как должно быть поставлено это дело у двуногого человеческого рода; требуется человеческий век и даже целые столетия, пока из сотен миллионов людей наберется горсть голов, способных отличить хорошее от дурного, настоящее от ненастоящего, золото от меди, – которых и называют поэтому судом потомства. Кроме того, этому суду должно ещё благоприятствовать то обстоятельство, что при нём смолкает непримиримая зависть бездарности и преднамеренная лесть низости, чрез что здравое мнение добивается, наконец, права голоса.

И разве мы не видим, как во все времена вследствие этих злосчастных свойств человеческого рода великие гении – будь это в поэзии, философии или искусствах – стоят одиноко, как разъединенные богатыри, одни выдерживая сомнительную борьбу против натиска целых полчищ? Ибо грубость, тупость, извращённость, вздорность и животность громадного большинства человеческого рода вечно борются с ними во всем, образуя те враждебные полчища, которые их напоследок и одолевают. Что бы ни произвели эти изолированные богатыри, всё это признаётся с трудом, оценивается поздно и только путем авторитета и легко опять оттирается на задний план. Фальшивое, пошлое, нелепое, появляющееся на рынке, яснее и понятнее «говорит душе» этого великого большинства, а потому большею частью и удерживает за собою поле битвы. И пусть себе стоит перед ними критик и кричит, как Гамлет, показывающий своей недостойной матери два портрета: «Где ваши глаза? где ваши глаза??» Ах! у них нет глаз! Когда я наблюдаю людей, наслаждающихся творениями великих мастеров, и подмечаю манеры и способ их одобрения, то мне приходят в голову дрессированные для так называемой комедии обезьяны, которые хотя и довольно сносно жестикулируют по-человечески, но всё же выдают отсутствие истинного внутреннего смысла этих жестов и тем обнаруживают свою неразумную природу.

Вследствие всего этого употребительное выражение, что «такой-то стоит выше своего века», сводится на то, что он вообще стоит выше человеческого рода, почему именно он и может быть понят и признан только теми, которые уже и сами значительно возвышаются над уровнем обыкновенных способностей. Но такие люди слишком редки для того, чтобы во всякое время иметься в значительном количестве. Следовательно, если в этом отношении судьба не порадеет такому выдающемуся человеку, то он и «не будет признан своим веком», т. е. будет оставаться без значения до тех пор, пока постепенно, с течением времени не наберётся достаточно голосов редких людей, которые способны понять и оценить выдающееся произведение высшего рода. Это-то и называется у потомства «человек стоял выше своего века», вместо того, чтобы сказать «выше человечества». Человечество же всегда радо взвалить свою вину на одно столетие. Отсюда следует, что кто стоял выше своего века, точно так же стоял бы выше всякого другого века; разве только по счастливой случайности в каком-либо веке одновременно с ним родилось бы несколько способных и правдивых критиков по его профессии, наподобие того, как говорится в одном прекрасном индейском мифе о Вишну: когда он воплотился в богатыря, то в то же время для воспевания его подвигов сошёл на землю и Брама. В этом смысле можно сказать, что бессмертное произведение подвергает свой век испытанию, в состоянии ли он оценить и признать его; но большею частью испытание это кончается не лучше, чем для соседей Филемона и Бавкиды, которые, не признав в них богов, указали им двери. Поэтому правильный масштаб для оценки умственной стоимости какого-либо века представляют не появившиеся в нём великие умы, так как их способности есть дело природы, а развитие их обусловливается случайными обстоятельствами, – а приём, который нашли их произведения у современников: именно удостоились ли они быстрого и оживленного, или позднего и медленного одобрения, или же оно было вполне предоставлено потомству. Это в особенности применимо тогда, когда произведения принадлежат к возвышенному роду. Ибо упомянутая выше возможность счастливой случайности способна тем менее осуществиться, чем меньшему числу лиц доступна та область, в которой подвизался великий ум. В этом обстоятельстве заключается неизмеримое преимущество, в которое поставлены поэты, будучи доступны почти каждому. Если бы Вальтер Скотт читался и ценился только какою-нибудь сотнею лиц, то, может быть, и ему был бы предпочтен какой-либо пошлый писака и по разъяснении дела ему также выпала бы на долю честь «быть стоящим выше своего века». Но если в сотне тех голов, судящих и рядящих произведение от имени века, к неспособности присоединяются ещё зависть, недобросовестность и личные виды, тогда такое произведение испытывает ту же участь, что и подсудимый, взывающий к суду, все члены которого подкуплены.

Сообразно с этим, история литературы сплошь и рядом показывает, что те, которые ставили себе целью самые познания и истину, оставались непризнанными и пренебрежёнными, тогда как те, которые только для виду прикрывались этими словами, возбуждали удивление современников и пользовались ещё иными земными благами.

Круг действия писателя прежде всего обусловливается тем, чтобы он достиг известности, чтобы его читали. Но этой известности сотни недостойных быстро добиваются случаем, происками и родственностью натур, в то время как один достойный стяжает её медленно и поздно. Первые имеют друзей, потому что сволочь всегда есть в толпе и тесно придерживается друг друга; второй же имеет только врагов, потому что умственное превосходство везде и во всех условиях самая ненавистнейшая вещь на свете, особенно для бездарных тружеников на том же поприще, которым и самим хотелось бы что-нибудь значить. Если профессора философии подумают, что я намекаю здесь на них и на 30 лет практикуемую ими тактику против моих сочинений, то они не ошибутся.

Если вещи слагаются таким образом, то главное условие для того, чтобы произвести нечто великое, что пережило бы своё поколение и свой век, состоит в том, чтобы не обращать никакого внимания ни на своих современников, ни на их мнения и воззрения и вытекающие из этих последних похвалу и порицание. Это условие, однако же, появляется всякий раз само собою, коль скоро стекаются все прочие; и это счастие. Если бы кто-нибудь, произведя великое творение, вздумал принять во внимание общее мнение или приговор сотоварищей по деятельности, то они на каждом шагу сбивали бы его с истинной дороги. Поэтому кто хочет предстать пред потомством, тот должен уклониться от влияний своего времени, но за то, конечно, отказаться и от влияния на своё время и быть готовым славу веков купить ценою похвалы современников.

Когда именно появляется на свете какая-нибудь новая парадоксальная, а потому и противоречащая всему принятому основная истина, то ей повсюду начинают упорно и по возможности постоянно противодействовать и даже тогда её отвергают, когда уже колеблются и почти в ней убедились. Между тем она продолжает в тиши действовать и, как кислота, съедает все вокруг себя, пока не пошатнутся основы: тогда раздается треск, старое заблуждение рушится и внезапно, как обнаженный монумент, воздвигается новое здание мысли среди общего признания и удивления. Конечно, всё это совершается обыкновенно весьма медленно. Ибо того, кого стоило бы послушать, люди, по обыкновению, замечают лишь тогда, когда уже его нет, так что возглас «hear,hear!»[41 - Возглас одобрения по отношению к оратору на английском языке.] раздается после того, как оратор сойдёт с трибуны…

Напротив того, произведения обыкновенного пошиба ожидает лучшая доля. Они появляются в связи с ходом и складом общего образования своего века, а потому тесно связаны с духом времени, т. е. как раз с преобладающими в нём воззрениями, и приноровлены к потребностям минуты. Поэтому если только они имеют кое-какие достоинства, то признаются весьма быстро и как захватывающие эпоху образования своих современников, быстро найдут себе участие: им воздается должная справедливость (и даже зачастую больше, чем справедливость), а для зависти всё-таки они дают мало материала, ибо, как сказано: «Tantum quisque laudat, quantum se posse sperat imitari».

Но те необычайные творения, которым суждено принадлежать целому человечеству и прожить века, те далеко опережают своё время, а потому и чужды его духу и образовательной эпохе. Они не принадлежат ему, они не захватывают склада его мыслей, а потому для охваченных этим складом не представляют никакого интереса. Они относятся к другой, высшей ступени образования и принадлежат иному, лежащему впереди времени. Поэтому им не воздается пока никакой справедливости: с ними не знают что делать, их оставляют в покое, чтобы продолжать своё черепашье движение. Ведь не видит же червяк птицы в небе.

Число книг, написанных на каком-либо языке, относится к числу тех, которые собственно войдут в состав его постоянной литературы приблизительно как 100000 к 1. И какую участь предстоит испытать этим последним, пока они, минуя эти 100000, достигнут до принадлежащего им почётного места? Все они суть произведения необычайных и решительно выдающихся голов, и потому специфически отличны от прочих, что рано или поздно, да обнаружится.

Не следует думать, что этот порядок и ход вещей когда-либо улучшится. Злополучные свойства человеческого рода хотя в каждом поколении и принимают несколько видоизменённую форму, но в сущности во все времена остаются теми же самыми. Отличные умы редко пробиваются при жизни, потому что они вполне и настоящим образом будут поняты только родственными им умами.

Так как по пути к бессмертию из множества миллионов удается шествовать разве только одному, то он по необходимости будет совершенно одинок, и своё путешествие к потомству ему придётся совершить по страшно пустынной стране, подобной Ливийской пустыне, о впечатлениях которой, как известно, никто не может составить себе понятия, кроме тех, кто её видел. Тем не менее я рекомендую прежде всего не брать в дорогу тяжёлой поклажи, а то многое придётся на пути выбросить. Следует всегда помнить изречение Бальтасара Грасиана: «Хорошее вдвойне хорошо, если коротко» («Lo bueno, si breve, dos vezes bueno»), которое вообще и в особенности рекомендуется немцам.

К краткому сроку своей жизни великие умы находятся в таком же отношении, как грандиозные здания к тесной площади, на которой они поставлены. Они не рисуются во всей своей величине, если стоят перед ними слишком близко; то же самое бывает и с первыми. Но когда их разделяют столетия, их признают и жаждут.

Даже собственное жизненное поприще недолговечного сына времени, создавшего бессмертное произведение, находится в великом несоразмерном отношении к этому последнему, всё равно как смертная мать, например Семела, к рожденному ею бессмертному богу. Между тем для знаменитого человека вся разница между славою у современников и у потомства сводится к тому, что в первом случае он отделён от своих почитателей пространством, а во втором – временем. Ибо на самом деле их не бывает у него перед глазами даже при славе у современников. Почитание не выносит близости и держится почти всегда в отдалении, потому что оно от личного присутствия почитаемого тает, как масло от солнца. Потому-то девять десятых из людей, окружающих стяжавшего уже у современников знаменитость человека, будут мерить его меркою звания, ранга и состояния и только у десятой части как отголосок доходящей издали молвы пробудится глухое сознание его превосходства. Эту несовместимость почитания с личным знакомством и славы с нахождением в живых заметил ещё Петрарка в одном из своих латинских писем. Он говорит в нём между прочим, что все учёные его времени имели правилом не признавать и относиться свысока ко всякому сочинению автора, которого хоть раз видели. Если поэтому высокознаменитые люди обречены на то, чтобы получать признание и почитание всегда с известного расстояния, то не всё ли равно, будет ли это расстояние временное или пространственное? Конечно, в этом последнем случае к ним иногда доходит весть об этом, чего никогда не может быть в первом. Зато, однако ж, человек, оказавший истинные и великие заслуги и отличия, всегда может с уверенностью предвосхитить свою славу у потомства и преднасладиться ею. Да, кто порождает какую-либо действительно великую идею, тот уже в момент её зачатия проникается связью с грядущими поколениями; он чувствует при этом распространение своего существования в долготу веков и таким образом живёт как для потомков, так и вместе с потомками. Если, с другой стороны, поражённые удивлением к великому человеку, произведениями которого мы только что занимались, мы жаждем его присутствия, желали бы его видеть, говорить с ним и иметь его среди нас, то это стремление тоже не остаётся безответным, ибо и он с своей стороны жаждал и стремился душою к признательному потомству, которое бы воздало ему честь, благодарность и любовь, в чём ему было отказано завистливыми современниками.

Если умственные произведения высшего рода большею частью получают признание только перед судом потомства, то совершенно обратный жребий уготован некоторым известным, блистательным заблуждениям, которые, исходя от талантливых людей, появляются во всеоружии, по-видимому, таких солидных доводов и отстаиваются с таким уменьем и знанием, что приобретают славу и значение у современников и пользуются ими, по крайней мере до тех пор, пока живы их виновники. Таковы некоторые ложные теории, ошибочные приговоры и опровержения, а также произведения поэзии и искусств в ложном вкусе или вычурной манере, приноровленной к предрассудку времени. Значение и почёт всех подобных произведений основывается на том, что ещё не имеется в наличности людей, которые бы сумели их опровергнуть или указать их ложную сторону. Дело это большею частью выпадает на долю ближайшего поколения – и тогда оканчивается их величие. Только в некоторых отдельных случаях длится оно дольше, как, например, это случилось, да и теперь ещё продолжается, с ньютоновскою теориею цветов. Другие примеры в этом роде – система Птолемея, химическая теория Сталя, отрицание Ф. А. Вольфом личности и идентичности Гомера, а может быть, также и нибуровская критика истории римских царей и т. д. Таким-то образом, трибунал потомства, как в благоприятном, так и в неблагоприятном случае, есть неумытный кассационный суд на приговоры современности. Потому-то так трудно и редко случается равномерно удовлетворить и современность, и потомство.

Вообще всегда следует иметь в виду неминуемое действие времени на исправление познаний и приговоров и не беспокоиться, если в искусстве, науке или в практической жизни появляются и распространяются сильные заблуждения или получают значение в основе превратные начинания и стремления, и люди всему этому дают своё одобрение. При этом не следует приходить ни в азарт, ни в уныние, но помнить, что они отстанут от этого и нуждаются только во времени и опыте, чтобы собственными средствами распознать то, что острый взгляд видит с первого разу. Если истина сама за себя говорит из состояния дела и положения вещей, то нечего спешить к ней на помощь со словами «время поможет ей тысячами языков». Конечно, продолжительность этого времени будет измеряться труднодоступностью предмета, кажущеюся правдоподобностью лжи; но и это время пройдёт своею чередою, и во многих случаях было бы бесплодным трудом стараться упредить его. В худшем случае, ложное распространяется как в теории, так и в практике; и обольщение, и обман, сделавшись дерзкими вследствие успеха, заходят так далеко, что почти неизбежно наступает разоблачение. Таким образом, в области теории вследствие слепого доверия глупцов нелепость растёт всё выше и выше, пока, наконец, не примет таких размеров, что её распознает самый близорукий глаз. В таких случаях следует говорить: чем глупее, тем лучше! утешаться подобными же случаями в прошедшем, которые тоже имели своё время и место и потом были совершенно устранены. Но самое лучшее оставаться позади своего времени, всякий раз как замечаешь, что оно само охвачено регрессом. Ибо есть два способа стоять неau niveau de son temps (не в уровень со своим временем): выше или ниже.

ГЛАВА. XXI ОБ УЧЁНОСТИ И УЧЁНЫХ

Наблюдая многочисленные и разнообразные учреждения для преподавания и обучения и такой громадный наплыв учеников и учителей, можно бы подумать, что человеческий род сильно хлопочет об истине и разумении. Но и здесь обманывает видимость. Одни учат, чтобы заработать деньги, и стремятся не за мудростью, а за её кредитом и за тем, что кажется мудростью; а другие учатся не для того, чтобы достигнуть знания и разумения, а для того, чтобы быть в состоянии болтать и произвести респект. Через каждые тридцать лет появляется на свет новое поколение, которое, ничего не ведая, хочет поглотить во всей совокупности, и как можно проворнее, результаты тысячелетиями накоплявшегося человеческого знания и быть затем умнее всякого прошедшего. С этою целью стремится оно в университеты, хватается за книги, и непременно за новые, как за своих современников и однолеток. Только бы покороче и поновее. Учения собственно из-за хлеба я уже и не принимаю здесь в расчёт.

Всякого рода и возраста учащиеся и учившиеся имеют обыкновенно в виду только сведения, а не уразумение. Они полагают свою честь в том, чтобы иметь сведения обо всём, обо всяких камнях, или растениях, или сражениях, или опытах и вообще и в особенности обо всех книгах. Им не приходит и в голову, что сведение есть только средство для уразумения, но само по себе имеет или мало, или не имеет никакой ценности; напротив, такого рода взгляд характеризует лишь философскую голову. Перед внушительною ученостью таких многознаек я думаю иногда: «О, как мало они должны были думать, чтобы иметь возможность так много читать!» Когда вспоминаю даже о Плинии Старшем, о котором рассказывают, что он постоянно читал или заставлял читать себе за обедом, в дороге и бане, то во мне шевелится вопрос: неужели этот человек имел такой недостаток собственных мыслей, что ему без перерыва нужно было вливать чужие, как страдающему изнурением вливать consomme[42 - мясной бульон (фр.).] для поддержания жизни? И действительно, об его самобытном мышлении мне не в состоянии дать высокого понятия ни его неразборчивое легковерие, ни его невыразимо отвратительный, трудный для понимания слог – слог записной книжки.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9