Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Parerga und Paralipomena

Год написания книги
2016
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Как долгое и постоянное чтение наносит ущерб собственному мышлению, так многописание и постоянное преподавание отучают человека от ясности и ео ipso[43 - в силу этого (лат.).] от основательности знания и понимания, ибо первое не оставляет ему времени для последнего. Тогда ему приходится при изложении прорехи в отчетливости своего понимания наполнять словами и фразами. Это-то и делает большинство книг такими скучными, а вовсе не сухость предмета. Если говорится, что хороший повар может вкусно приготовить и старую подошву, то хороший писатель и подавно может сделать занимательным самый сухой предмет.

Для огромного большинства учёных их наука – средство, а не цель. Поэтому они никогда не произведут в ней чего-либо великого: для этого требуется, чтобы наука для того, кто ею занимается, была целью, а всё остальное, даже и самое существование, только средством. Всем, чем занимаются не ради самого предмета, занимаются только наполовину, и истинного превосходства между всякого рода произведениями может достигнуть только то, что было выполнено ради его самого, а не как средство для дальнейших целей. Точно так же к новым и великим воззрениям и открытиям придёт только тот, кто непосредственною целью своих изучений имел своё собственное познание, не заботясь о чужом. Ученые же, каковы они обыкновенно бывают, изучают с целью иметь возможность учить других и писать. Поэтому голова их уподобляется желудку и кишкам, которые выбрасывают пищу, не переваривая. Оттого-то их поучения и писания мало полезны. Питать других можно не переваренными отбросами, а только молоком, выделяющимся из собственной крови.

Парик есть отлично подобранный символ ученого в данном случае. Он украшает голову обильною массою чужих волос за неимением собственных, точно так же, как ученость состоит в уснащении головы огромным множеством чужих мыслей, которые, конечно, не могут ни так ладно и естественно сидеть в ней, ни применяться ко всем случаям и целям, ни так глубоко корениться, ни заменяться, в случае нужды, из того же источника новыми, как это бывает с собственными мыслями, выросшими на собственной почве, – почему Стерн в своём «Тристраме Шенди» не устыдился утверждать, что «одна унция собственного ума стоит столько же, сколько две тысячи фунтов чужого».

И действительно, самая совершенная ученость относится к гению, как гербарий к постоянно возрождающемуся, вечно свежему, вечно юному, вечно меняющемуся миру растений, и нет в мире более разительного контраста, как между ученостью комментатора и детскою наивностью древних.

Дилетанты, дилетанты! Так унизительно называются те, которые предаются какой-либо науке или искусству из удовольствия или любви к ним, il loro dilleto[44 - из каприза (итал.).], – теми, которые занимаются тем же самым ради выгод; им доставляют удовольствие только деньги, которые зарабатываются этими занятиями. Это уничижение основывается на их подлом убеждении, что никто не может серьёзно приняться за какое-либо дело, если к тому не побуждает нужда, голод или иное какое вожделение. Публика проникнута тем же духом и держится того же мнения: отсюда её постоянный респект перед «людьми профессии», специалистами, и её недоверие к дилетантам. В действительности же, напротив того, только для дилетантов самое дело служит целью, а для специалистов как таковых простым средством; но отдаться предмету с полною серьёзностью может только тот, кто занимается con amore[45 - с любовью (исп.).] ради самого предмета, из любви к нему. Только такие люди производили всегда самое великое, а не наемники.

Таким-то образом и Гёте попал в дилетанты в теории цветов. Несколько слов об этом.

Позволительно быть глупым и гадким: ineptire est juris gentium[46 - глупость – закон для всех народов (лат.).]; напротив того, говорить о глупости и гадости есть преступление, возмутительное нарушение добрых нравов и всякого приличия – мудрое правило! Однако же, я должен на этот раз его оставить без внимания, чтобы поговорить с немцами по-немецки, ибо я должен заявить, что судьба гётевской теории цветов есть вопиющее доказательство или недобросовестности, или полнейшего отсутствия критической способности в немецком учёном мире: а может быть, при этом порадели друг другу и оба эти благородные качества. Масса образованной публики ищет благоденствия и развлечения, почему и отбрасывает в сторону всё, что не есть роман, стихи или комедия. Чтобы, в виде исключения, почитать когда-нибудь ради поучения, она сперва ждёт удостоверения и подписи тех, которые лучше понимают, что действительно поучительно. А лучше всего, полагает она, могут судить об этом специалисты. Она именно смешивает тех, которые живут предметом, с теми, которые живут для своего предмета, хотя и редко случается, чтобы это были одни и те же люди. Еще Дидро заметил, что те, которые преподают науку, не всегда бывают теми, которые её понимают и серьёзно ею занимаются, потому что у таковых не остаётся времени для преподавания. Те, первые, только живут от науки: она для них не более как «добрая корова, снабжающая их маслом». Если величайший гений нации посвятил свою жизнь на изучение какого-либо предмета, как Гёте на теорию цветов и красок, и его учение не идёт в ход, то обязанность правительств, содержащих академии, поручить им исследовать дело посредством особой комиссии, как это делается во Франции и с менее важными вопросами. К чему же тогда эти напыщенные академии, в которых заседает и чванится столько глупцов? Важные новые истины редко исходят от академий: поэтому они должны были бы по крайней мере уметь оценивать важные труды и говорить о них ex officio[47 - по обязанности (лат.).].

Немецкий учёный слишком беден, чтобы позволить себе быть добросовестным и честным. Извиваться, вилять, приспособляться, отрекаться от своих убеждений, учить не тому и писать не то, что думаешь, пресмыкаться, льстить, составлять партии и приятельские кружки, принимать в соображение министров, сильных мира, сотоварищей, студентов, книгопродавцев, рецензентов: словом, на всё обратить внимание раньше, чем на истину и чужие заслуги, – вот его обычай и метода. Чрез это он большею частью обращается в осмотрительного и сообразительного прохвоста. Вследствие этого в немецкой литературе вообще и в философии в особенности недобросовестность получила такое преобладание, что, следует надеяться, скоро достигнет того пункта, где она, будучи уже неспособною кого-либо обманывать, сделается недействительною.

Впрочем, в учёной республике обстоит всё, как и в других республиках: в ней любят простого, недалекого человека, который тихонько идёт себе своею дорогою и не старается быть умнее других. Против же эксцентрических, выделяющихся голов, как против угрожающих опасностью, соединяются и имеют на своей стороне большинство, да и какое!

Сравнивая вообще, в республике учёных всё идёт, как в Мексиканской республике, где каждый старается только для личных выгод, добиваясь только для себя положения и силы и нимало не заботясь о целом, которое и гибнет через это. Точно так же и в республике учёных всякий старается выдвинуть своё собственное значение, чтобы составить себе положение; одно, на чем они все сходятся, – это чтоб не дать выдвинуться действительно выдающемуся человеку, если он одинаково опасен для всех. Легко понять, как это отражается на ходе самой науки.

Между профессорами и независимыми учеными искони существует известный антагонизм, некоторое пояснение которому может разве дать антагонизм между собаками и волками.

Профессора по своему положению имеют большие преимущества, чтобы добиться известности у современников. Напротив того, независимые учёные имеют больше преимуществ по своему положению, чтобы стяжать известность у потомства, ибо для этого, кроме других, весьма редких условий, требуется известный досуг и независимость.

Так как проходит обыкновенно немало времени, пока публика возьмет в толк, кого из них отличить вниманием, то те и другие могут действовать наряду друг с другом.

Говоря вообще, конюшенный корм профессуры самый подходящий для отрыгающих жвачку. Напротив, те, которые получают свою добычу из рук природы, чувствуют себя лучше на просторе.

Наибольшая часть человеческого знания вообще и во всяком роде существует только на бумаге, в этой бумажной памяти человечества. Только ничтожная часть его действительно живёт в некоторых головах в каждый данный период времени. Это в особенности зависит от краткости и ненадёжности жизни, а также от косности и страсти людей к наслаждениям. Каждое быстро промелькающее поколение забирает из человеческого знания только то, что ему нужно; большинство учёных весьма поверхностно. Поколение это скоро вымирает. За ним следует исполненное надежд, но ничего не знающее новое поколение, которому приходится опять учить всё с самого начала. Поколение это тоже забирает столько знания, сколько может обнять и сколько ему понадобится на его кратком пути, и в свою очередь тоже исчезает. Как, следовательно, плохо пришлось бы человеческому знанию, если бы не существовало письма и печати! Поэтому библиотеки есть верная и неизгладимая память человеческого рода, отдельные члены которого обладают ею в несовершенной и ограниченной степени. Оттого-то большинство учёных неохотно позволяет испытывать свои познания, как купцы свои торговые книги.

Человеческое знание неизмеримо во все стороны, и из того, что достойно знания, никто в одиночку не может знать даже и тысячной доли.

Сообразно с этим, науки достигли такого широкого объема, что тот, кто хотел бы в них что-нибудь сделать, должен заниматься только вполне специальною отраслью, не заботясь обо всех прочих. Тогда он по своей специальности хотя и будет стоять выше профана, но во всем остальном будет таким же профаном. Если к этому ещё присоединится всё чаще и чаще встречающееся пренебрежение древних языков (изучение которых наполовину не имеет смысла), чрез что исчезает гуманитарное образование, то мы скоро увидим учёных, которые вне своей специальности будут чистейшими ослами. Вообще же такой исключительно специальный учёный уподобляется тому фабричному работнику, который всю свою жизнь занимается только приготовлением одного определённого винта, крючка или рукоятки для известного инструмента или машины, в чём, конечно, и достигает невероятной виртуозности. Специалиста точно так же можно сравнить с человеком, который живёт в собственном доме и никогда никуда не выходит. В своём доме он знает всё до тонкости, каждый уголок, всякую балку, всякую ступеньку, как Квазимодо у Виктора Гюго знал собор Пресвятой Богоматери; но вне дома – всё ему чуждо, всё незнакомо. Напротив того, истинное гуманное образование требует непременно многостороннего взгляда, следовательно, для ученого, в высшем значении этого слова, во всяком случае необходимо некоторое всестороннее знание. Кто же окончательно хочет сделаться философом, тот должен совместить в своей голове самые отдаленнейшие и противоположные концы человеческого знания, ибо где же иначе они сойдутся? Первостепенные умы никогда не сделаются специалистами. Как таковым, им поставлено проблемою целиком и полностию всё существование, и каждый из них даёт о нём человечеству, в той или другой форме, тем или иным образом, новые выводы и заключения. Ибо имя гения может заслужить только тот, кто берёт предметом своих изысканий целое и великое, сущность и общность вещей, а не тот, кто всю свою жизнь трудится над разъяснением какого-либо частного соотношения вещей между собою.

Устранение латинского языка как общего международного языка учёных и установившееся затем мелкое гражданство национальных литератур есть истинное несчастие для европейской науки. Только при помощи латинского языка могла существовать общая европейская учёная публика, в совокупности которой обращалось всякое вновь появляющееся сочинение. Кроме того, число действительно мыслящих и способных к правильному суждению голов во всей Европе и без того так незначительно, что благодетельное их влияние бесконечно ослабляется оттого, что общий их форум дробится ещё и размежевывается границами языка. А переводы, фабрикуемые литературными ремесленниками, по выбору издателей, представляют плохой суррогат всеобщего ученого языка. Потому-то философия Канта после краткой вспышки погрязла в болоте беспомощной немецкой критики, в то время как на том же болоте пользовалось яркою живучестью то, что выдавалось за знание Фихте, Шеллингом и даже Гегелем. Потому-то не нашла себе справедливой оценки гётевская теория цветов. Потому-то и я остался незамеченным. Оттого-то столь способная и здравомыслящая английская нация ещё и доселе унижена позорнейшим ханжеством и опекою духовенства. Оттого-то славная французская физика и зоология лишены опоры и здравого контроля надлежащей и достойной метафизики.

ГЛАВА. XXII. О САМОСТОЯТЕЛЬНОМ МЫШЛЕНИИ

Как обширная, но не приведенная в порядок библиотека не может принести столько пользы, как хотя бы и весьма умеренное, но вполне устроенное книгохранилище, так точно и огромнейшая масса познаний, если они не переработаны собственным мышлением, имеют гораздо менее ценности, чем значительно меньшее количество сведений, но глубоко многосторонне продуманных. Ибо только посредством всестороннего комбинирования того, что знаешь, посредством сравнения между собою всех истин и каждой порознь усваиваешь себе вполне собственное знание и получаешь его во всем его могуществе. Продумать можно только то, что знаешь, – потому-то нужно чему-нибудь учиться, но знаешь также только то, что продумал.

Но к чтению и учению можно себя добровольно принудить, к мышлению же собственно нет. Оно, как пламя воздухом, должно раздуваться и поддерживаться каким-либо интересом к предмету, каковой интерес может быть или чисто объективный, или просто субъективный. Последний существует единственно в наших личных делах и обстоятельствах; но первый только для мыслящих от природы голов, которым мышление так же естественно, как дыхание, но которые чрезвычайно редки.

Различие между действием на ум самостоятельного мышления (самомышления) и чтения невероятно велико, поэтому первоначальное различие голов, смотря по тому, направлены ли они к тому или другому, ещё более увеличивается. Чтение именно навязывает уму такие мысли, которые, ему, по настроению и направлению данной минуты, так же чужды и несродны, как печать сургучу, на котором она оставляет свой отпечаток. При этом ум испытывает полное принуждение извне думать о том или о другом, к чему он как раз не имеет ни склонности, ни побуждения. Напротив того, при самомышлении ум следует своему собственному побуждению, которое в данную минуту определяется или внешнею обстановкою, или каким-либо воспоминанием. Видимая обстановка не внушает ему какой-либо одной определённой мысли, как чтение, она даёт ему только материал и повод для мышления согласно его натуре и минутному настроению. Постоянное чтение отнимает у ума всякую упругость, как постоянно давящий вес отнимает её у пружины, и самое верное средство не иметь собственных мыслей – это во всякую свободную минуту тотчас хвататься за книгу. Подобный обычай и составляет причину, почему ученость делает большинство людей ещё бессмысленнее и простоватее, чем они есть от природы, и отнимает всякий успех у их авторства. Они существуют, как ещё сказал Попе, «чтобы вечно читать и никогда не быть читаемыми».

Учёные – это те, которые начитались книг; но мыслители, гении, просветители мира и двигатели человечества – это те, которые читали непосредственно в книге вселенной.

В сущности только собственные основные мысли имеют истинность и жизнь, потому что собственно только их понимаешь вполне и надлежащим образом. Чужие, вычитанные мысли суть остатки чужой трапезы, сброшенные одежды чужого гостя.

Чужая, вычитанная мысль относится к самостоятельным, всплывающим изнутри думам, как оттиск на камне растения первобытного мира к цветущему весеннему растению.

Чтение есть простой суррогат собственного мышления. При чтении позволяешь постороннему вести на помочах свои мысли. При том же многие книги годны только к тому, чтобы показать, как много есть ложных путей и как плохо было бы позволить им руководить себя. Но кого ведет гений, т. е. кто мыслит самостоятельно, думает добровольно и правильно, – у того есть в руках компас, чтобы попасть на настоящую дорогу. Следовательно, читать должно только тогда, когда иссякает источник собственных мыслей, что довольно часто случается с самою лучшею головою. Напротив того, отгонять собственные, исконно могучие мысли есть непростительный грех. Это бы значило уподобиться тому, кто бежит от лона вольной природы, чтобы рассматривать гербарий или любоваться прекрасными ландшафтами в гравюре.

Если иногда случается, что медленно и с большим трудом путем собственного мышления и соображения приходишь к истине и выводу, которые можно было бы с, удобством найти готовыми в книге, то всё-таки эта истина будет сто раз ценнее, если достигнешь её путем собственного мышления. Ибо она тогда как интегрирующая часть, как живой член входит в целую систему нашего мышления, вступает в совершенную и прочную связь с нею, понимается со всеми своими причинами и следствиями, принимает цвет, оттенок и отпечаток нашего целого образа мышления, приходит своевременно, когда была в ней потребность, прочно усваивается и не может опять исчезнуть. В этом именно случае применяется и получает своё объяснение следующее двустишие Гёте:

Что унаследовал от дедов ты,
Усвой себе, чтобы владеть наследьем.

Самобытный мыслитель именно только впоследствии знакомится с авторитетными для его мнений писателями, которые ему тогда служат для подтверждения его мыслей и для собственного подкрепления; тогда как книжный философ отправляется, исходит от них, устраивая себе из вычитанных чужих мнений целое, которое и уподобляется составленному из чужого материала автомату; мировоззрение же первого, напротив того, походит на живорожденного человека. Ибо оно есть выношенный и рожденный плод, зачатый вследствие воздействия внешнего мира на мыслящий дух.

Заученная истина держится в нас, как искусственный приставной член, как фальшивый зуб, как восковой нос или, самое большое, как ринопластический нос из чужого тела; истина же, приобретённая собственным мышлением, подобна натуральному члену: собственно только она и принадлежит нам действительно. На этом и основывается разница между мыслителем и простым учёным. Оттого-то духовное приобретение самобытного мыслителя встаёт перед нами, как живая картина, с правильным расположением теней и света, выдержанным тоном и совершенною гармонией красок. Напротив того, умственное приобретение простого ученого похоже на большую палитру, наполненную разнообразными красками, которые хотя и расположены систематически, но без гармонии, связи и значения.

Читать – значит думать чужою головой, вместо своей собственной. Но для самостоятельного мышления, которое стремится выработаться в нечто целое, в некоторую, хотя бы и не строго завершенную систему, ничто не может быть вреднее, как слишком сильный приток посредством чтения чужих мыслей, потому что они, принадлежа порознь различным умам, иной системе, нося другую окраску, никогда сами не сольются в одно целое и не дадут единства мышления, знания воззрения и убеждения, а, скорее, образуют в голове легкое вавилонское столпотворение и лишают переполненный ими ум всякого ясного взгляда и таким образом почти его расстраивают. Такое состояние замечается у многих учёных и делает то, что они относительно здравого смысла, правильности суждения и практического такта уступают многим неученым, которые свои незначительные познания, приобретаемые ими путем опыта, разговора и небольшого чтения, усваивают себе посредством собственного мышления. Как раз то же самое, но в большем масштабе делает и научно образованный мыслитель. Хотя ему требуется много познаний и он должен поэтому много читать, но его ум достаточно могуч, чтобы всё это осилить, ассимилировать, внедрить в систему собственных мыслей и таким образом подчинить целостному единству своего постоянно расширяющегося, величественного взгляда, причём его собственное мышление постоянно доминирует над всем, как основной бас органа, и никогда не бывает заглушаемо посторонними тонами, как это бывает в просто многосторонне сведущих головах, в которых переплетаются отрывки всех тональностей и не отыщешь основного тона.

Люди, которые провели свою жизнь за чтением и почерпнули свою мудрость из книг, похожи на тех, которые приобрели точные сведения о стране по описанию множества путешественников. Они могут о многом сообщить подробности, однако же в сущности они не имеют никакого связного, отчётливого, основательного познания о свойствах страны. Напротив, люди, проведшие жизнь в мышлении, уподобляются тем, которые сами были в той стране: они одни понимают, о чём, собственно, идёт речь, знают положение вещей там в общей связи и поистине чувствуют себя как дома.

Самобытный мыслитель находится в таком же отношении к обыкновенному книжному философу, как очевидец к историческому исследователю; он говорит на основании собственного непосредственного знакомства с делом. Потому-то все самобытные мыслители в основе сходятся между собою, и всё их различие проистекает только от точки зрения; где же таковая не изменяет дела, там все они говорят то же самое. Ибо они только высказывают то, что объективно себе усвоили. Часто случалось, что те положения, которые я, только подумавши, решался высказывать публике, ради их парадоксальности, впоследствии, к радостному своему изумлению, находил уже высказанными в старых сочинениях великих людей. Книжный философ, напротив того, повествует, что говорил один, и что думал другой, и что опять полагал третий и т. д. Он сравнивает это, взвешивает, критикует и старается таким образом напасть на след истины, причём он вполне уподобляется историческому критику. Вполне ясный пример в подтверждение сказанного здесь могут доставить любителю курьёзов Гербарта «Аналитическое освещение морали и естественного права» и его же «Письма о свободе». Приходится просто изумляться, какой труд задаёт себе человек, тогда как, казалось бы, стоило только немножко употребить самомышления, чтобы увидеть дело собственными глазами. Но тут-то как раз и происходит маленькая задержка: самомышление не всегда зависит от нашей воли. Во всякое время можно сесть и читать, но не сесть и думать. С мыслями бывает именно то же, что и с людьми: их нельзя призывать во всякое время, по желанию, а следует ждать, чтобы они пришли сами. Мышление о каком-либо предмете должно установиться само собою вследствие счастливого, гармонического совпадения внешнего повода с внутренним настроением и напряжением, а это-то как раз подобным людям и не даётся. Это можно проверить даже на мыслях, касающихся нашего личного интереса. Если нам в каком-нибудь деле предстоит принять решение, то мы далеко не во всякое любое время можем приступить к тому, чтобы обдумать основания и затем решиться, ибо зачастую случается, что как раз на этом размышление-то наше и не хочет остановиться, а уклоняется к другим предметам, причём иногда виновато в этом бывает наше отвращение к делам подобного рода. В таких случаях мы не должны себя насиловать, но выждать, чтобы надлежащее настроение пришло само собою: и оно будет приходить неожиданно и неоднократно, причём всякое различное и в разное время появляющееся настроение бросает каждый раз другой свет на дело. Этот-то медленный процесс и называется созреванием решения. Урок должен быть разделен на части, вследствие чего всё раньше упущенное снова принимается в соображение, отвращение к предмету исчезает и положение дела, будучи обстоятельнее рассмотрено, большею частью оказывается гораздо сноснее. Точно так же и в области теории следует выжидать благоприятного часа, и даже самый величайший ум не во всякое время способен к самомышлению. Потому-то он благоразумно и пользуется остальным временем для чтения, которое, будучи, как сказано, суррогатом собственного мышления, доставляет уму материал, причём за нас думает другой, хотя всегда своеобычным образом, отличным от нашего собственного.

По этой-то причине и не следует читать слишком много, дабы наш ум не привыкал к суррогату и не отучался тем от собственного мышления, т. е. чтобы он не привыкал к раз наторенной дорожке и чтобы ход чужого порядка мыслей не отчуждал его от своего собственного. Менее всего следует ради чтения совершенно удаляться от созерцания реального мира, потому что это последнее несравненно чаще, чем чтение, даёт повод и настроению к собственному мышлению. Ибо созерцаемое, реальное в своей первобытности и силе есть естественный предмет для мыслящего духа и легче всего способно глубоко возбудить его.

После этих соображений нам не покажется удивительным, что самобытного мыслителя и книжного философа можно распознать уже по изложению: первого – по отпечатку серьёзности, непосредственности и самобытности всех его мыслей и выражений, второго – по тому, что у него всё – из вторых рук, всё – заимствованные понятия, всё – скупленный хлам, всё – бледно и слабо, как оттиск с оттиска, а его слог, состоящий из избитых банальных фраз и ходячих модных слов, похож на маленькое государство, в котором обращаются все одни иностранные монеты, ибо оно собственных не чеканит.

Простой опыт так же мало может заменить мышление, как и чтение. Чистая эмпирика относится к мышлению, как принятие пищи к её перевариванию и ассимилированию. Если же она и кичится, что только она одна благодаря своим открытиям способствовала прогрессу человеческого знания, то это похоже на то, как если бы похвалялся рот, что тело единственно ему обязано своим существованием.

Произведения всех действительно даровитых голов отличаются от остальных характером решительности и определенности и вытекающими из них отчётливостью и ясностью, ибо такие головы всегда определённо и ясно сознают, что они хотят выразить, – всё равно, будет ли это проза, стихи или звуки. Этой решительности и ясности недостаёт прочим, и они тотчас же распознаются по этому недостатку.

Характеристический признак первостепенных умов есть непосредственность всех их суждений и приговоров. Всё, что они производят, есть результат их самособственного мышления, который повсюду обнаруживается как таковой уже в самом изложении. Следовательно, они, подобно монархам, имеют в царстве умов верховную непосредственность; все остальные медиатизированы, что уже видно по их слогу, не имеющему собственной, самостоятельной чеканки.

Всякий истинно самобытный мыслитель уподобляется монарху, поскольку он непосредствен и не признаёт никого над собою. Его приговоры и суждения, как постановления монарха, вытекают из его собственной верховноправности и исходят непосредственно от него самого. Он не приемлет авторитетов и признаёт только то, что сам утвердил. Обыденные головы, напротив того, подчиняясь всяческим имеющимся в ходу мнениям, авторитетам и предрассуждениям, подобны народу, который безмолвно повинуется закону и приказанию.

Люди, которые так усердно и поспешно стараются разрешить спорные вопросы ссылкою на авторитеты, в сущности очень рады, когда они вместо своего рассудка и взгляда, которых не имеется, могут выставить в поле чужие. Имя же их легион. Ибо, как говорит Сенека, unus quisque mavult credere, quam judicare [48 - всякий предпочитает верить, а не проверять (лат.).]. Потому-то общеупотребительным оружием в спорах им служат авторитеты: они набрасываются с ними друг на друга; и глубоко ошибается тот, кто, ввязавшись с ними в полемику, захотел бы прибегнуть к основаниям и доказательствам, ибо против этого оружия они являются рогатыми Зигфридами, погруженными в волны неспособности судить и мыслить: они всё-таки будут как argumentum ad verecundiam (как усовещивающее доказательство) предъявлять вам свои авторитеты и потом провозглашать свою победу.

ГЛАВА. XXIX. О ФИЗИОГНОМИКЕ

Что на внешности изображается и отражается внутреннее содержание, а лицо высказывает и раскрывает внутреннюю сущность человека, – это такое предположение, которого априорность, а вместе с тем и надежность обнаруживается при всяком случае в общей жажде видеть человека, который выделился чем-либо дурным или хорошим, или отличился замечательным произведением; а если не представляется случая видеть, то по крайней мере узнать от других, каков он из себя по виду и наружности. Это ведёт, с одной стороны, к скоплению публики к тем пунктам, где ожидается прибытие такого человека, а с другой – к стремлению газет, особенно английских, дать публике быстрое и точное описание его наружности, пока художник и гравер не покажут нам его воочию. Изобретение Дагерра оттого так высоко и ценится, что самым совершенным образом удовлетворяет этой потребности. Равным образом и в обыденной жизни, всякого подвернувшегося нам человека мы подвергаем физиогномическому наблюдению, стараясь тихомолком по чертам его лица предузнать его нравственную и умственную сущность. На основании всего этого дело представляется не совсем так, как полагают некоторые глупцы, воображая, что вид и наружность человека не имеют никакого значения, потому де, что душа сама по себе, а тело само по себе и имеет к первой такое же отношение, какое к нему самому имеет носимое им платье.

Скорее всего, человеческое лицо есть иероглиф, который не только допускает дешифрирование, но и готовая азбука для которого имеется в нас самих. Лицо человека говорит даже больше и более интересные вещи, чем его уста, ибо оно представляет компендиум всего того, что он когда-либо скажет, будучи монограммою всех мыслей и стремлений этого человека. Уста высказывают опять-таки только мысль человека, лицо – мысль природы. Поэтому всякий заслуживает того, чтобы его внимательно рассматривали, но не всякий стоит того, чтобы с ним разговаривать. Если как отдельная мысль природы всякий индивидуум достоин внимания и наблюдения, то в высшей степени заслуживает того же красота, ибо она есть высшая и более обобщенная мысль природы, – она представляет идею породы, вида (species). Поэтому то она так могущественно и приковывает наш взгляд и внимание. Она есть основная и главная мысль природы, тогда как индивидуум – только побочная, придаточная мысль.

Все безмолвно исходят из того положения, что всякий таков, каков он по виду и наружности, и положение это также справедливо; но трудность заключается в разгадывании, способность к которому частью врожденная, частью приобретается опытом; но вполне ею никто не владеет, даже самые опытные могут ещё впасть в заблуждение; и, однако же, лицо (физиономия) не лжет, что бы там ни говорил Фигаро, хотя мы часто читаем не то, что на нём написано. Во всяком случае, дешифрирование лица есть великое и трудное искусство. Принципы его не усваиваются in abstracto (отвлечённым путем). Первое условие для этого – рассматривать наблюдаемого человека чисто объективным взглядом, что не так-то легко. Коль скоро именно примешался малейший след антипатии, или симпатии, или страха, или надежды, или мысль о том, какое впечатление произвели мы сами, – короче, как скоро примешалось что-либо субъективное (личное), иероглиф становится сбивчивым и веточным. Как звуки какого-либо языка слышит явственно только тот, кто их не понимает (ибо в противном случае означаемое немедленно вытесняет из сознания знак), так точно я физиономию какого-либо человека видит только тот, кто ему ещё совершенно чужд, т. е. кто ещё не пригляделся к его лицу во время нескольких встреч или же разговора с ним. Поэтому чисто объективное впечатление какого-либо лица, а вместе с тем и возможность его дешифрирования, строго говоря, получается только при первом на него взгляде. Как запах производит на нас впечатление только при своём, появлении, а вкус вина ощущается только за первым стаканом, точно так же и лица производят своё первое впечатление только при первой встрече. Поэтому ей следует посвящать самое тщательное внимание: следует заметить себе первое впечатление, а для людей, имеющих для нас личное значение, даже и записать, если именно хотим верить своему физиогномическому чувству и суждению. Дальнейшее знакомство, обхождение изгладит это впечатление, но обстоятельства когда-нибудь впоследствии подтвердят его.

Между тем мы не хотим скрывать от себя, что это первое лицезрение бывает большею частью в высшей степени неприятно: так мало путно и состоятельно большинство! За исключением красивых, добродушных и интеллигентных лиц, т. е. чрезвычайно немногих и редких, – я полагаю, что у чувствительных особ всякое новое лицо большею частью должно вызывать родственное со страхом чувство, представляя неприятное в новых и неожиданных сочетаниях. И действительно, почти всегда это бывает жалостное, прискорбное лицезрение. Попадаются даже такие люди, на лице которых отпечатана такая наивная пошлость и низость образа мыслей и такая животная ограниченность рассудка, что просто удивляешься, как они рискуют выходить с такою физиономиею и не надевают маски. Бывают даже лица, от простого лицезрения которых чувствуешь себя оскверненным. Поэтому нельзя осуждать тех, кому привилегированное положение позволяет жить в такой обстановке и уединении, в которой они вполне избавлены от мучительного чувства «видеть новые лица».

При метафизическом объяснении этого обстоятельства следует принять в соображение, что индивидуальность каждого человека есть именно то отрицательное, от чего он посредством собственного существования должен быть устранен и исправлен. Если же довольствоваться психологическим объяснением, то спрашивается, каких же ожидать физиономий у тех, внутри которых во всю их долгую жизнь чрезвычайно редко всплывало что-либо иное, кроме мелочных, низких, жалких мыслей и пошлых, своекорыстных, завистливых, гадких и злостных желаний. Каждая из этих мыслей и желаний на время своего присутствия налагала на лицо своё выражение: все эти следы, вследствие многих повторений, глубоко врезались с течением времени и, как говорится, наторили свой путь на физиономии. Потому-то большинство людей таковы по своему внешнему виду, что ужасаешься при первом на них взгляде и только мало-помалу привыкаешь к их лицу, т. е. так притупляешься к производимому ими впечатлению, что оно более не действует.

На этот же медленный процесс образования постоянного выражения физиономии путем бесчисленных мимолётных характеристических напряжений лица служит также причиною, почему интеллигентные, осмысленные лица становятся таковыми только постепенно и даже только под старость приобретают своё высшее выражение, тогда как на портретах из их юности намечены только первые следы его. Напротив того, только что сказанное нами насчёт первого страха согласуется с вышеприведенным замечанием, что лицо производит своё настоящее и полное впечатление только в первый раз. Чтобы совершенно объективно и неподдельно (беспримесно) воспринять это впечатление, мы не должны находиться ни в каких отношениях к человеку, а если возможно, то и не говорить с ним. Всякий разговор уже некоторым образом сближает и устанавливает известное обоюдное субъективное отношение, от которого тотчас же пострадает объективность восприятия. Так как к тому же, каждый старается возбудить уважение или приязнь, то наблюдаемый тотчас же пустит в ход всякие усвоенные уже им уловки притворства, станет своими минами лицемерить, льстить и так нас этим подкупит, что мы вскоре перестанем видеть то, что явственно показал нам первый взгляд. Поэтому-то и говорится, что «большинство людей при ближайшем знакомстве выигрывают», тогда как следовало бы сказать – «нас одурачивают». Когда же впоследствии наступит плохое стечение обстоятельств, тогда большею частью вывод первого взгляда получает своё оправдание и часто придает этому последнему язвительный, оттенок. Если же, напротив того, «ближайшее знакомство» с места же неприязненное, то точно так же вряд ли кто найдёт, чтобы люди от него выигрывали. Другая причина кажущегося выигрыша при ближайшем знакомстве состоит в том, что человек, первое лицезрение которого нас от него предостерегало, коль скоро мы с ним разговариваем, уже показывает нам не только свою собственную сущность и характер, но и своё образование, т. е. не просто то, чту он действительно есть по природе, но также и то, чту он усвоил из общей сокровищницы всего человечества: три четверти того, чту он говорит, принадлежит не ему, а вошло в него извне, – а мы-то часто удивляемся, слушая, как подобный минотавр может говорить так по-человечески! Но стоит только перейти от «ближайшего знакомства» к ещё более близкому, и тогда «животность», которую сулила его физиономия, обнаружится великолепнейшим образом. И так, кто одарен физиогномическою дальнозоркостью, тот должен непременно обращать надлежащее внимание на её предсказания, предшествующие всякому ближайшему знакомству, а следовательно, достоверные и неподдельные. Ибо лицо человека выражает прямо то, чту он есть, и если мы ошибаемся, то не его вина, а наша. Напротив того, слова человека выказывают только то, что он думает, чаще – только то, чему он выучился, или же просто то, чту он выдает за свои мысли. К этому присоединяется ещё и то, что когда мы с ним говорим или слышим его разговор с другими, то отвлекаемся от его физиономии, устраняя её как субстрат, как нечто уже данное, и обращаем внимание только на патогномическую сторону, на игру его лица при разговоре: а эту последнюю он направляет таким образом, что она обращена к нам казовою стороною.

Если же Сократ сказал некогда юноше, представленному ему для испытания его способностей: «Говори, чтобы я мог тебя видеть»; то (принимая, что он под словом «видеть» не разумел просто «слышать») он был прав в том отношении, что черты и особенно глаза человека оживляются только во время речи и кладут на выражение его лица отпечаток духовных средств и способностей человека, чту даёт нам возможность предварительно определить степень и направление его умственного развития, – чего собственно и хотел Сократ в данном случае. В ином же случае следует принять во внимание, во-первых, что всё только что сказанное не простирается на нравственные свойства человека, скрытые глубже; а во-вторых, что всё приобретаемое нами при разговоре с человеком объективно по более явственному развитию выражения в чертах его лица, снова теряется субъективно вследствие личных отношении, которые тотчас же возникают между нами и привносят незаметное очарование, которое мешает нам быть беспристрастными. Потому-то с этой точки зрения следовало бы правильнее сказать: «Не говори, дабы я мог тебя видеть».

Ибо чтобы глубоко и ясно охватить физиономию человека, следует наблюдать его тогда, когда он садит одиноко, вполне предоставленный самому себе. Всякое общество и разговор его с другим уже бросают на него постороннее отражение большею частью в его пользу, проводя его путем воздействия и реакции в деятельное состояние, чту всегда возвышает человека. Напротив того, одинокий в предоставленный самому себе, в кипении собственных мыслей в ощущений – только тут человек является вполне самим собою. Тогда глубоко проницательный взгляд физиономиста может а общих чертах в сразу схватить всю его сущность Ибо на его лице проходит основной тон всех его мыслей и стремлений и запечатлён arr?t irrеvocable (непреложный приговор) того, чем он имеет быть и что он только тогда вполне чувствует, когда бывает наедине с самим собою.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9