Оценить:
 Рейтинг: 0

Человек: выход за пределы (сборник)

Год написания книги
2019
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Поражало также и то, насколько основательно подходил Г.П. именно к организации семинара, которому сопутствовала масса подготовительной и последующей работы, тщательное продумывание и проработка мельчайших деталей. И на самом семинаре, и особенно на тех научных конференциях, в которых коллективно участвовали «щедровитяне», выступления – не только индивидуальные, но и командные – очень часто были отнюдь не импровизацией, а плодом специальной режиссерской постановки, в которой заранее определялась роль каждого. Впрочем, эта позиция режиссера была для Г.П. лишь одной из множества ипостасей, в которых он проявлял себя в качестве лидера.

Г.П., безусловно, принадлежал своей социокультурной ситуации, своему времени, и он так или иначе был одним из выразителей того, что можно назвать духом времени (и, между прочим, места). Так что порой бывает непросто отчленить в его идеях то, что идет собственно от него, от того, что мыслилось, высказывалось и обсуждалось более или менее широко. Но, во всяком случае, даже выражая что-то принятое, он делал это с каким-то радикализмом, зачастую прибегая к нарочито заостренным формулировкам. Использование такого риторического ресурса, в числе других факторов, делает его особенно заметным выразителем духа и настроений времени.

Продолжая разговор о лидерских потенциях и функциях Г.П., хотелось бы заметить, что, на мой взгляд, в своем жизненном опыте он не только с блеском реализовал идею М. Фуко о знании как силе, порождающей власть, но и разработал ее до уровня социальной технологии. Эта технология, будучи однажды созданной, обретает способность транслироваться, тиражироваться и функционировать отчужденно, независимо от ее творца. В качестве одной из форм воплощения этой идеи можно рассматривать, в частности, конструирование особых социальных общностей – коллективов, способных порождать знание, притом такое, создать которое невозможно, действуя в одиночку. Собственно, это было бы не более чем тривиальностью, если иметь в виду коллективы, занятые решением сложных проблем, когда проблема расчленяется на составляющие подпроблемы, каждая из которых становится доступной для одного индивида.

Но в данном случае речь идет о другом: о том, что расчленяется не сама по себе проблема и даже не деятельность по ее изучению и решению, – но производимому особым образом расчленению и последующему синтезу подлежит само мышление, которое осуществляется (или еще только должно быть осуществлено) командой, коллективом. При этом вполне может статься, что проблема, на которую направлено организованное такими способами мышление, в конечном счете окажется чем-то второстепенным, реальным же результатом будет именно это порождение способности коллективного мышления и особого социального организма, этой способностью обладающего.

Естественно, мышление в данном случае должно быть понято и представлено как деятельность, причем деятельность в своих существенных характеристиках кооперативная. А это, помимо всего прочего, имеет и тот смысл, что порождаемые ею отношения власти являются весьма специфическими. Власть в этом контексте далеко не всегда может принимать форму принуждения, приказа – ее ресурс обеспечивается тем, что ей можно подчиняться (насколько здесь вообще применимо это слово) только вполне добровольно и свободно.

Вместе с тем это – и не совсем та власть, которой обладает профессионал (скажем, врач или юрист) во взаимоотношениях с непосвященными и которую прежде всего имел в виду М. Фуко в своих рассуждениях о знании-власти. Здесь ведь и в помине нет какого-то сокровенного корпоративного знания – напротив, вся технология, вся «кухня» получения и применения знания принципиально открыта, продуктивно участвовать в кооперативном мыследействии можно, лишь становясь приобщенным и посвященным.

Разумеется, власть в этом контексте вовсе не обязательно является объектом какого-то специального вожделения; необходимость обладать ею и осуществлять ее диктуется прежде всего соображениями функциональности, целесообразности, то есть эффективного осуществления той самой кооперативной мыследеятельности. В идеале, вероятно, она могла бы быть не более чем камертоном, по которому выверяется звучание отдельных инструментов. Но, как бы то ни было, кооперативная деятельность, в том числе и такая, не может обойтись без того или иного организующего начала.

Учитывая такие особенности организации и строения этой кооперативной мыследеятельности, нетрудно понять, что далеко не все, кто вступал на этот путь, были готовы идти по нему до конца. Г.П., безусловно, был необычайно яркой личностью, но он был таковой отнюдь не на блеклом фоне – мне вообще представляется, что он обладал необыкновенным даром притягивать к себе сильные, неординарные умы. И сегодня в самых разных областях гуманитарного знания, а впрочем, далеко не одного лишь его, приходится встречать очень многих, кто если не прошел «школу Щедровицкого», то так или иначе, через какие-то опосредующие звенья, оказался причастен к ней.

Оборотной стороной такой одаренности Г.П., как идейной, так и личностной, была его хорошо известная «неуживчивость», я бы даже сказал – деспотичность характера, которая нередко бывает свойственна именно сильным личностям. Вследствие этого многие из тех, кто некогда был очень близок к нему, не смогли долго выносить положение ведомых им соратников, так что дело кончалось «разводом», иногда довольно болезненным для обеих сторон. По моим наблюдениям, впрочем, эти разрывы отношений чаще всего не были полными, так что контакты в той или иной степени продолжались.

Позволю себе процитировать одно место из воспоминаний Г.П., которое представляется мне весьма характерным:

«Меня никогда не интересовал вопрос, что другие по моему поводу думают. Я действовал, и у меня был свой мир. Меня вообще не интересовал вопрос, что я сам несу и как. …Если я и продумывал свое поведение, свои действия, свое место, то это были чисто деятельностные представления: каковы мое место, мои функции при осуществлении этой деятельности, при достижении этих целей, при решении этих задач? Что я должен делать? Но никогда в модальности “каков я сам?”. Это всегда была модальность долженствования: что нужно сделать, каким я должен быть для того, чтобы мы могли достичь определенного результата»[90 - Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом. М., 2001. С. 135.].

Даже если сделать скидку на ощутимую в этих высказываниях нарочитую категоричность, обращает на себя внимание готовность пожертвовать – во имя того, чтобы деятельность была результативной, – тем, как тебя воспринимают другие, вплоть до того, чтобы отказаться видеть в себе (как, впрочем, и в другом) личность, выходящую за пределы данной определенной деятельности. Примечательной представляется и содержащаяся в этом рассуждении трактовка деятельностных представлений как предполагающих сугубо функциональное понимание человека в качестве того, кто всего лишь занимает некоторое предначертанное место при деятельности.

Это – установка, предписывающая достаточно жесткое отношение и к самому себе, и к окружающим. Мне представляется, что из нее вытекает и такая характерная особенность Г.П., как стремление не столько приспосабливаться к ситуациям и обстоятельствам, сколько переделывать их, подчинять себе. Или, как поется в одной популярной сегодня песне, «Не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнется под нас». Поэтому, между прочим, его действия и поступки подчас воспринимались многими как неадекватные, хотя, на мой взгляд, подобные ситуации он просто не воспринимал как ситуации выбора и такими действиями, пусть даже кто-то считал их неадекватными, он осуществлял себя вопреки обстоятельствам.

В своей жизни я встречал немало людей весьма содержательных и ярких, а среди них – таких, кому удалось очень многого достичь. Но, я думаю, никто из них не смог реализоваться настолько полно, как Г.П. В самом деле, многие замыслы и идеи, намеченные еще в его ранних публикациях, впоследствии получили не только концептуальное развитие, но и реальное практическое воплощение.

И еще одно обстоятельство. Люди, как правило, осознают, а затем и осуществляют себя в тех пространствах возможностей (или сферах деятельности), которые они находят предзаданными, предпосланными всякой определенной деятельности. Конечно, при этом им подчас приходится решать столь сложную проблему, как выбор среди существующих пространств реализации именно того, которое наилучшим образом соответствует их устремлениям, возможностям, пристрастиям, но, тем не менее, подобный выбор – это именно попытка сориентироваться в спектре наличных альтернатив.

В отличие от этого, Г.П. по существу сам творил новые пространства возможностей, которых до него просто не существовало, и уже в последующем деятельность в этих пространствах получала социальное признание. Признание, конечно, тоже не приходило само собой, а требовало специальных организованных и скоординированных усилий, – и лишь благодаря им такая деятельность становилась социально востребованной и необходимой, даже социально институциализированной.

В первом приближении это можно охарактеризовать с помощью такого получающего сегодня все большее распространение термина, как «социальные технологии». Впрочем, он здесь имеет смысл именно как грубое приближение, как намек на то, что объектом интереса – и, более того, объектом технологического воздействия и объектом проектирования – для Г.П. было мышление как социальное (или социально распределенное) действие. (Стоит напомнить в этой связи о том, что уже в начале 60-х годов в своей привлекшей весьма широкое внимание статье в «Известиях» Г.П. трактовал методологию именно как технологию мышления[91 - См.: Щедровицкий Г.П. Технология мышления // Известия. 1961. № 234.].) Здесь можно было бы употребить и такой термин, как социология мышления, но только если понимать под ним не столько теоретическую рефлексию по поводу мышления, сколько его практическую социальную организацию.

Решающее значение в этом смысле имело обращение Г.П. к методологии организационно-деятельностных игр. Собственно говоря, именно создание этого пространства, этого мира ОДИ я прежде всего и имел в виду, говоря о самореализации Г.П. Признаюсь, поначалу я воспринимал этот шаг Г.П. не очень серьезно: то ли как возможность какого-то побочного заработка, то ли как некий вынужденный обстоятельствами суррогат действительно стоящего дела. Само собой разумеется, наиболее адекватной формой такого настоящего дела представлялась наука как деятельность (и поддерживающий ее социальный институт) прежде всего исследовательская, направленная на получение нового знания.

Поэтому обращение к методологии ОДИ, как и предшествующая стадия жизни и деятельности Г.П., когда он занимался социальным проектированием, в частности, работая во ВНИИТЭ, многим, включая и меня самого, представлялось тогда не как mainstream, а как нечто происходящее на периферии. То, что социально-гуманитарное знание может быть технологизировано и стать прикладным примерно в том же смысле, как знание естественнонаучное, что оно вообще может быть помыслено в такой перспективе, в те годы было отнюдь не очевидно. Но, видимо, это центростремительное движение от периферии заложено в самой природе социальных новаций.

В течение какого-то времени до меня доходили лишь отзывы разных людей – то ли тех, кто сам был вовлечен в проведение ОДИ, то ли тех, кто участвовал в них в качестве «пользователя». Меня удивляло, что и в тех, и в других случаях оценки часто были весьма высокими. Тем не менее лишь много позже я начал понимать и мотивы, и значимость, и логику этого обращения к ОДИ.

Самым интересным было то, что, как выяснялось, обе категории участников ОДИ не обретали какого-то особого нового знания, получение которого могло бы объяснить растущую популярность этих деловых игр. Оказалось, что смысл заключен не в новом знании, а в новом понимании тех или иных ситуаций, т. е. в новом сознании. ОДИ, следовательно, оказались технологией, предназначенной для коллективной работы. Иначе говоря, обращение к ОДИ ознаменовало окончательный переход Г.П. от исследовательских задач к задачам проектно-конструкторским. Речь, конечно, вовсе не идет о том, что исследовательский интерес оказался напрочь отринутым, но он, как мне представляется, вполне осознанно был отставлен на задний план.

3. Объяснить или изменить?

Переход на стадию ОДИ, как я теперь понимаю, был стратегическим решением, подготовленным длительной предшествующей эволюцией взглядов Г.П. и на содержание, и на способы организации собственной деятельности, как и деятельности тех, кто работал вместе с ним. В то же время, программные установки ОДИ, на мой взгляд, выражают в себе некоторые характерные тенденции, проблемы и напряжения современной культуры, которые сам я воспринимаю, оперируя с совершенно другим материалом.

Здесь я хотел бы процитировать еще одно место из воспоминаний Г.П. Вот его слова:

«…Точка зрения искусственного, или технического, была мне… я понимаю, что здесь применяю натурализацию – она у меня была прирожденной, если хотите»[92 - Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом. С. 134.].

Хочу обратить внимание на столь резко выраженную в этих словах установку на примат искусственного – вплоть до того, что Г.П. позволяет столь тяжкий, по его же собственным представлениям, грех натурализации.

Различение «естественного» и «искусственного», как оно проводится у Г.П., – на мой взгляд, одна из его наиболее глубоких и далеко идущих идей[93 - Впервые оно появляется в статье «Естественное» и «искусственное» в семиотических системах (1967 г.), которая была написана в соавторстве с В.А. Лефевром и Э.Г. Юдиным. Как бы ни решался вопрос о том, кто из соавторов был прародителем идеи, ясно, что в последующем именно Г.П. обращался к ней наиболее часто.]. Оно проходит красной нитью через все его творчество. Оно становится в высшей степени актуально сегодня и – я уверен – в последующие годы будет все более значимым и все более проблемным.

Оба члена этой фундаментальной для всякой культуры оппозиции несут в себе очень мощный ценностный заряд, который для каждого из противопоставляемых понятий бывает положительным либо отрицательным. В приведенной цитате Г.П., говоря о натурализации, скорее всего, имел в виду не столько «прирожденное» в строгом смысле слова, сколько нечто вроде глубинной исходной интуиции, которая во многом определяет то, в каких цветах ее носитель воспринимает те или иные явления окружающего мира.

«Естественное» может восприниматься как дикое, неосвоенное, чуждое, неокультуренное, хаотичное, неорганизованное, неразумное, источник опасностей и угроз. Тогда «искусственное», напротив, будет представляться освоенным, окультуренным и своим, близким, организованным, упорядоченным, а также и тем, что дает прибежище и защиту. Либо, напротив, «естественное» будет выступать в качестве чего-то вне нас, обладающего собственными законами и потенциями своего бытия, собственным устроением, порядком и организованностью, тем, что может восприниматься не просто как безразличный материал для нашей деятельности, но и как нечто самоценное, а также и то, чему мы можем внимать, в том числе и для извлечения каких-то уроков. В таком случае то, что будет пониматься под «искусственным» – это прежде всего вторичное, заведомо несовершенное, не более чем подражание – более или менее удачное – естественному, нечто, быть может, несущее «естественному», а вследствие этого – и самому себе – угрозу разрушения.

Г.П., очевидно, исходит из первой пары оппозиций, которая, помимо всего прочего, отражает у него примат и даже всемогущество ratio как способа отношения человека к миру. Такая точка зрения ныне кажется не особенно популярной, особенно в связи с широким осознанием негативных экологических последствий деятельности человека. Но эта видимая непопулярность не отменяет того, что на более глубоких уровнях своего сознания современный человек в целом чрезвычайно привержен деятельностной или, иначе говоря, технологической установке.

Искусственное для Г.П. – это, конечно же, не просто сделанное человеком; это не только техническое, но и рационально определенное и опосредованное, спроектированное, замышленное, деятельностное, а потом – и мыследеятельностное, то, в чем заключена и выражена собственно человеческая деятельность. Одной из важных форм раскрытия оппозиции «естественного» и «искусственного» становится у него различение натуралистической и деятельностной установок. При этом свой антинатурализм он выражает в предельно острых и напряженных формах, например, так:

«Ничто, наверное, не оказало такого отрицательного влияния на развитие наук и философии в XIX и XX в., как натурализм, и попытки повсеместно распространить его на гуманитарные и социальные науки»[94 - Щедровицкий Г.П. Избранные труды. М., 1995. С. 280.].

Мне в этой связи хотелось бы обратить внимание на то, что критика натурализма у Г.П. во многом строится по модели, разработанной К. Марксом. Дело здесь не только в том, что в этой критике он, как правило, обильно цитирует «Тезисы о Фейербахе» с противопоставлением созерцания объекта и чувственной, практической деятельности, практики. Вообще говоря, обращение наших философов к проблематике деятельности в то время во многом было инспирировано именно «Тезисами» и другими, близкими к ним работами Маркса.

Как представляется, тогда был особенно актуален характерный для этих работ пафос, связанный с радикальным отвержением наличной ситуации. Созерцание выступало как синоним некритического отношения к этой ситуации, признания ее правомерности, согласия с ней, конформизма. Деятельностная же позиция так или иначе ассоциировалась с императивом радикального преобразования существующего положения дел.

Парадокс заключался в том, что столь радикальный мыслитель, как Маркс, в обществе, в верхах которого господствующими все больше становились консервативно-традиционалистские настроения, официально был признан и почитаем в качестве основоположника правящей и единственно допустимой идеологии. Получалось, что сами же власти, насаждая марксизм, выступали в роли основного производителя материала, предназначенного для подрыва устоев.

Радикально-критические интерпретации марксизма, таким образом, в те годы были в ходу не только на Западе. Впрочем, сам факт их популярности среди отечественных интеллектуалов не нуждается в каких-либо доказательствах – его можно просто констатировать. Для меня же здесь существенно то, что Маркс разработал весьма эффективные средства радикальной критики наличной действительности. Я имею в виду его критику идеологии как ложного сознания, критику, которая не ограничивается тем, чтобы объявить идеологию заблуждением – добросовестным либо злонамеренным, а идет глубже, показывая, что сами идеологические заблуждения есть исторически обусловленный, закономерный результат функционирования и производства сознания в соответствующих социальных условиях. Как оказалось, эти средства могут с успехом применяться для решения задач, выходящих далеко за пределы ниспровержения буржуазной идеологии.

На мой взгляд, существует структурное сходство между Марксовой критикой ложного сознания и критикой натурализма у Г.П. Оно отчетливо обнаруживается в одной из последних прижизненных публикаций Г.П. – в его статье «Методологический смысл оппозиции натуралистического и системодеятельностного подходов»[95 - См.: Щедровицкий Г.П. Избранные труды. С. 143–154.]. В ней Г.П. вычленяет три исторически оформившихся основания натуралистического подхода: эпистемолого-организационные схемы, идущие от античности; гносеолого-организационные схемы субъект-объектных познавательных отношений, оформившиеся в XV в.; и натуралистическую конкретизацию этой схемы, сформировавшуюся на рубеже XVI–XVII вв. за счет введения понятия «природа».

К сожалению, этот анализ остался неразвернутым, но мне важно зафиксировать то, что по своей структуре он поразительно напоминает анализ идеологии у Маркса. Характерно в этой связи, что Г.П. специально отмечает ту самую историческую обусловленность (а значит, и преходящий характер) натуралистической позиции:

«Натуралистический подход, на мой взгляд, является столь же законным и логически основательным, как и все другие подходы; более того, в противоположность многим другим подходам, он прекрасно проработан за последние четыреста лет, и именно ему наука обязана всеми своими основными успехами»[96 - Щедровицкий Г.П. Избранные труды. С. 145. Хотелось бы обратить внимание на существенное расхождение этой оценки с той, что приведена мною в сноске 8, где цитируется работа 1975 г.].

Блеск и глубина Марксова критического анализа ложного сознания очаровали очень и очень многих мыслителей, так что на его почве выросло не одно направление философской и социологической мысли. К их числу относится, скажем, столь влиятельная ныне, по Бергеру и Лукману, социология знания. «…Социология знания, – замечают они, – унаследовала от Маркса… несколько ее ключевых понятий, среди которых следует отметить такие понятия, как “идеология” (идеи как оружие социальных интересов) и “ложное сознание” (мышление, которое отчуждено от реального социального бытия мыслящего)»[97 - Бергер Питер, Лукман Томас. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. М., 1995. С. 16–17.]. К их числу относятся и многочисленные исследования по социологии научного знания, выполненные в рамках по преимуществу британской традиции социального конструктивизма.

В этой связи замечу, что позиция Г.П. представляется мне более радикальной, чем довольно близкая по ряду параметров позиция Бергера и Лукмана. То социальное конструирование реальности (или каких-либо ее фрагментов), которое имеют в виду Бергер и Лукман, с точки зрения Г.П., будет выступать как «естественное» конструирование. Иначе говоря, их конструктивизм можно охарактеризовать как дескриптивный: они стремятся описывать социальный мир значений таким, каков он есть сам по себе. Или, если воспользоваться выражением К. Маркса, в этом случае можно говорить о естественно-историческом характере явлений социального мира – эти явления просто происходят с нами или вокруг нас, безотносительно к нашим планам, желаниям и т. п. Бергер и Лукман не идут так далеко, чтобы полагать, что эти значения можно (или нужно) формировать и переформировывать преднамеренно. Что касается Г.П., то применительно к его концепции я говорил бы об интенциональном конструировании, установке, предполагающей наличие технологических возможностей направленного вмешательства, с одной стороны, и намерений, верований, норм и т. д., воплощенных в произвольных и сознательно проектируемых социальных действиях, – с другой.

При всей привлекательности Марксова подхода у него, тем не менее, есть и свои теневые стороны. Во-первых, если говорить о позитивной альтернативе ложному сознанию, то ее основания представлялись Марксу примерно так. Само по себе появление критической позиции, сама ее возможность есть не просто изобретение какого-то ума, но свидетельство того, что уже созрели идейные предпосылки и вместе с тем оформляются социальные силы, призванные разрушить существующий и создать новый строй жизни общества. Эта посылка, вообще говоря, может быть оспорена – и с логической, и с исторической точки зрения. Но даже если и не соглашаться с ней, остается еще суггестивный эффект, обеспечиваемый тем мощным профетическим напором, с которым Маркс обрушивает на читателя свои интуиции грядущего революционного освобождения человека. Во-вторых, непонятно, какими средствами можно было бы обосновывать (а не просто провозглашать!) истинность собственной позиции критикующего: что, в конце концов, мешает признать ее еще одной версией того же ложного сознания?

Вполне вероятно, что загвоздка кроется в знаменитом 11-м тезисе Маркса о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[98 - Маркс К. Тезисы о Фейербахе // К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд. М., 1955. Т. 3. С. 4.]. Можно, между прочим, заметить, что сам Маркс отнюдь не гнушался, особенно после того, как его попытка изменить мир оказалась безуспешной, тем, чтобы этот мир объяснять, в чем, надо сказать, он весьма преуспел. Но, как бы то ни было, в приведенных словах Маркса противопоставляются познавательная установка и установка, которую можно интерпретировать как технологическую, проектную, конструкторскую и т. п., причем в этом противопоставлении вторая сторона рассматривается как предпочтительная.

В отношении 11-го тезиса можно задаться и такими вопросами: а чье именно это дело – изменить мир? И в каких конкретно аспектах предосудительно стремление его объяснить? Надо полагать, тезис высказывается от имени исторической необходимости или ей подобной инстанции. Но если это так, то за прошедшие почти 140 лет историческая необходимость уже могла бы заявить о себе сколько-нибудь внятно и представить более убедительные свидетельства собственной достоверности. А поскольку этого так и не произошло, то можно задуматься: так ли уж обязательно отказываться от установки на объяснение, как, впрочем, и нацело отвергать натуралистическую позицию?

Можно рассуждать и иначе. Коль скоро установка на изменение мира считается более содержательной и продуктивной, чем установка на его объяснение, следовало бы ожидать, что последняя, сообразно чему-то аналогичному методологическому принципу соответствия[99 - Как писал И.В. Кузнецов, «теории, справедливость которых была экспериментально установлена для определенной группы явлений, с появлением новых теорий не отбрасываются, но сохраняют свое значение для прежней области явлений как предельная форма и частный случай новых теорий» // Принцип соответствия. М., 1979. С. 6.], не должна просто отбрасываться. Напротив, более развитая концепция должна предложить средства, позволяющие, во-первых, вычленять все существенные результаты, полученные на основе предшествующей установки, и, во-вторых, эффективно ассимилировать их в новую, более богатую концепцию. Однако свойственный молодому Марксу радикализм – не очень-то подходящая позиция для поисков такого рода консенсуса.

4. Наука. Технология. Технонаука

Важной стороной разработки деятельностного подхода в нашей стране стало истолкование человеческого познания, в том числе научного, как особого рода деятельности. При этом в качестве наиболее адекватной, можно сказать, определяющей по отношению ко всем другим, рассматривалась – опять-таки в соответствии с идеями Маркса – чувственная, предметно-преобразующая практика. Помимо всего прочего, это предполагало понимание познавательной деятельности, включая и научную, как деятельности в некотором смысле вторичной, подчиненной по отношению к практическому преобразованию и окружающего мира, и самого человека. Тем самым открывалась возможность для переосмысления, точнее даже сказать – оборачивания, сложившегося ранее соотношения науки и технологии. Если традиционно это соотношение понималось как технологическое приложение, применение кем-то и когда-то выработанного научного знания, то теперь оказывалось, что сама деятельность по получению такого знания «встраивается» в процессы создания и совершенствования тех или иных технологий.

Меня здесь интересует не столько то, как подобные трансформации происходили в реальности, сколько то, как они осмысливались. На поверхности все вроде бы оставалось по-старому: провозглашалось, что наука – это ведущая сила технологического прогресса, который, в свою очередь, использует достижения науки.

Но вот начинается осознание того, что так называемая прикладная наука занимается теми проблемами, которые диктуются именно развитием технологий, а такая «обслуживающая» наука и по количественным масштабам, и по финансовому и иному обеспечению, и по социальному признанию становится определяющей. Регулятивом научной деятельности становится не получение знания, так или иначе претендующего на истинность, а получение результата, который может быть воплощен в эффективную технологию.

При этом, однако, продолжает воспроизводиться и поддерживаться – вплоть до настоящего времени – представление о том, что технологическая эффективность знаний есть якобы прямое следствие их истинности. Эта иллюзия имеет смысл защитного механизма прежде всего для самосознания научного сообщества, но вместе с тем и для подтверждения общественного престижа научной деятельности. Впрочем, в последней функции она становится все менее работающей – в общественных ожиданиях сегодня явно доминируют запросы на новые эффективные технологии, а не на объяснение мира. Описываемые мною трансформации во взаимоотношениях между наукой, технологией и обществом, в частности, реальный переход науки с авангардных на служебные роли, начинаются в сфере естественных наук, но затем захватывают и науки социально-гуманитарные.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10