РОЗАНОВ. Я про его царственного отца, Государя Императора Александра Александровича. Ведь он обо всём прекрасно знал, судя по приставленным к Цесаревичу полицейским агентам. Знал – и позволил. И своим позволением, гласным или негласным, он…
МИЛЮКОВ. …Учредил конкубинат? Странная, даже извращённая логика.
РОЗАНОВ. Не более странная, чем ваше странное и даже извращённое желание в «дрожании пера в руке» видеть некий положительный признак плотской связи. Моя же логика – вовсе не странная, а ясная, простая и понятная.
МИЛЮКОВ (неуверенно). В любом случае, Церковь не оправдывает конкубинат.
РОЗАНОВ (живо). Но и не осуждает его, по крайней мере, не приравнивает к любодеянию! Хорошо, не конкубинат – назовём это временной помолвкой, если вам это больше нравится.
МИЛЮКОВ. В церковном обиходе нет никакой временной помолвки.
РОЗАНОВ. Ах, батенька, в церковном обиходе много чего нет, что никоим образом не противоречит священному преданию и что давно уже можно было бы учредить, верней, вернуть! Вот, в частности, отец Александр Устьинский в своём письме от второго мая пятнадцатого мне убедительно разъяснил, что во времена земной жизни Спасителя не то что конкубинат – многожёнство у евреев было обычным явлением! Между тем, мы не слышим из уст Христа ни тени обличения этого обычая. А где же, скажите, многожёнство в современном церковном обиходе? Поэтому не ссылайтесь мне в этом вопросе на церковный обиход: Церковь слишком уж осторожна, желая из фальшиво понятого благочестия быть святей самого Христа.
А теперь – ваша третья посылка: из греха якобы происходит невозможность спасения. Вы, дорогой мой Павел Николаевич, не знакомы с учением Церкви о грехе и не знаете, что таковая невозможность следует из одного только злостного упорствования во грехе. Вы незнакомы, говорю я, и никогда не потрудились ознакомиться. В вашем профессорском, немецко-рациональном уме вся Церковь и весь путь к спасению видятся как некая музыкальная табакерка, где поворот заводного ключика с железной необходимостью приводит ко вращению вала со штырьками и касанию именно тех, а не других металлических пластин. Ваша логика атеистична, безблагодатна и, под видом псевдопопечения о церковности, антирелигиозна!
МИЛЮКОВ (принимая оскорблённый вид). Кажется, я никогда в своей жизни не давал основания обвинить меня в оскорблении христианских святынь!
РОЗАНОВ. О, да при чём здесь оскорбление святынь! Можно ведь и в сердце православного монастыря, облачась в схиму, быть равнодушным атеистом. Можно даже быть фанатиком-изувером – и равнодушным к сути своей религии атеистом: эти два состояния никак друг другу не противоречат. Мы с вами говорим на разных языках, милостивый государь, и никогда ни о чём не договоримся… (Обращаясь ко всем.) Господи, какое колоссальное лицемерие! Вот, были некогда два юных и красивых существа, эти существа любили друг друга со всем жаром первой любви. А мы чистый полудетский роман этих существ вынесли на коллективный суд, копаясь в их письмах и дневниковых записях, стремясь разглядеть под лупой, не совершили ли эти двое чего-то, что потом осудят злобные приходские кумушки, высохшие от своего насильственного, недобровольного целомудрия! Какой позор всем нам! Стыдно, господа, стыдно! Александр Фёдорович, я закончил. (Садится.)
КЕРЕНСКИЙ. И то, мы уж дождаться не могли! Подсудимая, встаньте! Вам предоставляется последнее слово.
КШЕСИНСКАЯ (встаёт). Здесь уже так многое было сказано, и почти всё – неправда. Какое, действительно, позорное обвинение! Неужели вы думаете, что я могла бы… Нет! Я действительно ничего не могу объяснить – ни вам, господин Милюков, ни людям вроде вас. Ваше поведение напоминает мне большевиков, которые, захватив мой особняк, перерыли вверх дном все шкафы и комоды, роясь в интимных деталях моего туалета, чуть не примеривая их на себя. Что, скажете, они и там искали символы самодержавия? Может быть, оружие? Несуществующие расписки, которые я будто бы получила от фабрикантов? Один Василий Васильевич понял меня, за что ему спасибо, но и его мне было тяжело слушать. “Часть вины и на ней”, – сказал сегодня прокурор. Может быть, но тогда виноваты мы все, и вы не меньше моего. О, как я жалею, что не сберегла последнее письмо Государя! Я прочитала бы его вам, и вы бы увидели, что он не только не упрекает, а благодарит меня за светлые минуты своей юности! Разве мог бы грешный человек написать бы такое письмо, такими словами? Простите. (Садится, закрывая лицо руками.)
КЕРЕНСКИЙ. Прошу присяжных заседателей удалиться на совещание для определения вердикта.
[21]
– Присяжные удалились в угол аудитории и там, немного пошептавшись, вынесли вердикт:
«Невиновна!»
Кажется, три-четыре человека, включая меня, встретили это объявление сдержанными поздравительными аплодисментами.
«Керенский» не знал (не знала), что ему делать, и поспешил(а) объявить о том, что заседание закончено, таким образом опустив официальное оглашение приговора. Никто, впрочем, даже и не подал виду.
Участники суда разбрелись по аудитории, с удовольствием выдохнув от напряжения эксперимента, улыбаясь и переговариваясь.
«Я так и знал, что у нас не получится достоверно следовать всем нормам судоговорения, – заметил Альберт. – Неизбежно возникают сомнения в реалистичности такого суда».
«Тю! – откликнулся Кошт. – То есть то, что Керенский, Милюков и Розанов судили Кшесинскую – здесь у тебя сомнений в реалистичности не возникает? Это, по-твоему, высокий реализм? Странный ты человек, Фёдор». «Фёдором», видимо, стало имя Штейнбреннера, которое Марк всё склонял так и сяк, и наконец уж полностью переиначил на русский лад. Ну да, от «Фрэдди» до «Фреди» и от «Фреди» до «Фёдора» уже совсем недалеко.
«Вы молодцы, – объявил я, и разговоры стихли. – Всё было достоверно, реалистично, со знанием дела, с погружением в материал. Марк – очень грамотно: про Петроградский трубочный завод, про то, что взрыватели были “узким местом” снарядного снабжения, я, например, и сам не знал, вернее, не держал в голове. Правда, уж больно хорош вышел этот ваш Гучков, не чета настоящему…»
«За сто лет он мог и поумнеть, Андрей Михалыч», – отозвался Кошт.
«Может быть, – согласился я. – Сбивание генеральского адъютанта на “старорежимные” формы речи, на “ваши высокопревосходительства” вместо “граждане” – тоже своего рода находка. Ада – отлично. Альфред, то есть господин Милюков, – выше всяких похвал!»
«Всё же это была неравная борьба, Андрей Михайлович, – заметила мне Ада со сдержанной улыбкой. – У вас с Альфредом разные весовые категории».
Я шутливо поднял обе ладони вверх, соглашаясь:
«Может быть, может быть, хотя мне не показалось это лёгкой победой, я боролся изо всех сил! “Матильду Феликсовну” тоже хочу похвалить… Постойте, а где же Марта?»
Марта стояла у окна, и плечи её, кажется, подрагивали. Лиза первая бросилась к ней и развернула девушку к нам. Так и есть: наша «маленькая К.» уже не удерживалась, слёзы текли по её щекам ручьём.
Лиза принялась тормошить нашу героиню, успокаивать её, говоря, как она блестяще справилась, как всем понравилась сегодня и какая она умница. Мы окружили их полукругом.
«Ох, Марта, мне так жаль! – покаянно признался я. – Я не знал, что вас это может так захватить. Простите нас!»
«А не надо было так вовлекаться и принимать эксперимент так близко к сердцу, – прокомментировала Ада прохладнее, чем мне бы хотелось. – Андрей Михайлович ведь предупреждал».
Марта помотала головой:
«Нет, нет, всё в порядке. Спасибо… Я не ждала, что моя жизнь будет вытащена на улицу и перед всеми развешана, словно постельное бельё! – вдруг воскликнула она со слезами в голосе. – Как больно…»
«Да ведь не твоя жизнь, Марфуша, – загудел Кошт. – Не твоя! Ты что это, всерьёз, про твою жизнь? Гляди, так и в больничку попасть можно!»
«Ты не понимаешь, Марк, – ответила ему Марта. – Когда своя жизнь – бесцветная, а тут – такая яркая вспышка, то свою собственную забываешь. Да и ну её совсем… Нет-нет, не думайте, всё со мной хорошо, – поторопилась она успокоить нас. – Сейчас я проплачусь, дайте мне просто время. Письмо жаль! – она встретилась со мной глазами и вдруг улыбнулась мне сквозь слёзы: – Андрей Владимирович, правда?»
Никто, возможно, не понял, что она говорит о последнем письме Николая, но я понял и кивнул. (Опять этот Владимирович!)
Группа вокруг Марты постепенно рассосалась. Ада, сев за стол (бывший председательский), подводила итог первому циклу и вслух подсчитывала, так сказать, примерный объём групповой выработки материала в количестве знаков. Я обещал ей написать вставки между стенограммами экспериментов, краткие выводы по ним и, может быть, недостающую биографическую статью. (Забегая вперёд, скажу, что всё это я сделал тем же вечером, конечно, несколько наспех.) После я сообщил коллективу о том, что с завтрашнего утра мы будем заниматься в учебном классе научной библиотеки по договорённости декана факультета с её, библиотеки, заведующей (это вызвало сдержанное одобрение), и объявил работу лаборатории на сегодня завершённой.
Тэд складывал зелёную скатерть. Остальные расставляли стулья и парты в привычный всем вид, перебрасываясь сегодняшними впечатлениями. Марта так и стояла у подоконника: её все оставили. Видимо, не из равнодушия, а, напротив, из деликатности, да и то, человек, который хочет замкнуться в своей тоске, – это очень сложный собеседник.
У меня оставались ещё дела: следовало бы найти Алёшу, который хотел о чём-то со мной потолковать, разумно было бы разыскать Настю Вишневскую, чтобы узнать, как она справляется с преподавательской нагрузкой. Я же, отложив обе эти вещи на потом, поспешил сделать совсем другое. Сев за свободный стол, я вырвал из ежедневника чистый лист и написал на нём красивым почерком в дореформенной орфографии:
Что бы со мною въ жизни ни случилось, встр?ча съ Тобою останется навсегда самымъ св?тлымъ воспоминанiемъ моей молодости. Благодарю Тебя за вс? часы, что мы провели вм?ст?. Не держи на меня зла: я не могъ поступить иначе. Знай, что въ любой б?д? безъ всякихъ сомн?нiй Ты можешь обращаться прямо ко мн?, и, если только не въ обществ?, попрежнему на «ты».
В?рный нашимъ воспоминанiямъ,
Nicky
После я сложил этот лист бумаги втрое, подошёл к Марте и протянул ей.
«Что это?» – испугалась она.
«Кажется, то самое письмо, – ответил я и прибавил: – Считайте меня просто адъютантом Его Величества».
Марта медленно кивнула и так же медленно убрала это письмо в сумочку, глядя на меня во все глаза. Больше она мне ничего не сказала и не задала мне ни одного вопроса.
– Зачем вы это сделали? – спросил я рассказчика на этом месте.
– Бог знает, зачем! – с неохотой признался Андрей Михайлович. – Вы правы, совершенно глупый поступок. Безотчётный, понимаете? Есть времена, когда мы совершаем безотчётные поступки.
Что-то было в его тоне, что заставило меня промолчать, и мои догадки или, может быть, упрёки в неосторожности таких жестов по отношению к молодой чувствительной девушке так и не слетели у меня с языка.
– И потом, – прибавил Могилёв, – меня испугало это «ну её вовсе», сказанное про её собственную жизнь. Мальчики и девочки в этом возрасте иногда совершают большие глупости, и мне поэтому хотелось дать ей понять, что хотя бы один человек рядом и готов протянуть руку помощи. Что ж делать, если жанр и условия игры в ту секунду мне могли продиктовать только такие слова!