– У меня, – говорю, – дома ребенок больной под замком. Не могу я тут тары-бары разводить. Хочешь, иди рядом и говори – что надо? – Идет она и молчит. – Что молчишь? Что тебе надо? – наконец я уже вознегодовала. – Поворачивайся и иди своей дорогой!
– Муж у меня сгинул…
– У всех мужья сгинули.
– У всех на фронте, а мой – в тюрьме. Вот и ищу.
– А я что – союзный розыск?! – И такая досада закипела, впору хоть тычка дать.
– Ты знаешь, где он, – вдруг и заявила, да так упрямо.
– Кто же это тебе такое сморозил?.. Я телефонисткой работаю.
– Не знаю, кем ты работаешь, только старец духовный мне сказал: поезжай в город, дождись темноты, как выйдет женщина в шинели – вот она и знает, зовут ее Таней…
У меня и ноги подкосились. И в голову ведь не пришло, что так-то могли и на удочку поймать… Имя-то мое откуда узнала? Какой там старик ей нагадал!.. Вот и привела ее домой. Говорю: не знаю ничего и знать не могу. А она свое: старец сказал – я ему верю… И сует, сует записочку мне в руку, а в записочке фамилия ее мужа и ему же поклон земной – дети живы… Что-то, знать, тайное, загадочное во всем этом было. Сказать бы: нет – и все. А я, наоборот, как будто в обязанность вхожу. Понимаю, что оробела, а выпроводить ее просто так уже не могу. Помрачило… Взяла у нее записочку, а по фамилии уже знаю, в какой камере ее муж сидит, – это он мне и говорил: все равно расстреляют… Дважды и передавала от нее писульки. Да только что писать на клочке газеты? Живы, здоровы – храни тебя Бог… Правда, во второй писульке он дописал: «Прощай, вряд ли увидимся – береги детей»… И все это гладко прошло. А потом она привезла сухого мяса. Принесу ему в кулечке, он его в кружку – и горячей водой зальет – тотчас и съест. И тоже сходило. А тут только он, видать, запарил – его на допрос. Там без предупреждения – выходи. Когда уводят к следователю – в камере обязательно досмотр проводится. Сдали мы его разводящим, а сами в камеру… Смотрю: батюшки, в кружке-то запарено. Надо бы не замечать, авось, проскочили бы. А я взяла кружку и вылила в парашу. Старший так и ринулся:
– Что в кружке?!
– Из корки, – говорю, – чай, наверное, заварил.
Он это цап кружку – запах не тот… И выгребли из параши – что-то мясное! А нас и всего-то тут двое – можно было бы и не поднимать шума. А страх куда денешь? Друг друга ведь боимся. Когда же до третьего дошло – тут уж и вовсе крышка, не утаишься…
Нет, не били – хуже… В общем, Дегтев сжалился: десять суток карцера – и уволить. Вот и все тут «казарменное положение». Пить каждый день давали, а есть – через день… Карцер какой? Цементный полуподвал: не отапливается – на стенах куржак[31 - Куржак – нарост инея.], в окошечке с решеткой стекол нет, впрочем, и рамы нет. Правда, к тому времени лютых морозов уже не было. Слава богу, шинель не отбирали… А что жалеть, только вот с мясом сухим зря затеяла – все равно ведь этим не спасешь.
Капуста, моя капустица
После первых заморозков капусту срезали и на пойме, и в огородах. И как будто сговорились – в один день с утра запостукивали тяпками в деревянные корыта. В каждой избе рубили или шинковали капусту с запасом. Дело это нетрудное, коллективное и даже веселое. Особенно у Галяновых: один чистит и подает вилки, второй – чистит и режет вдоль морковь, трое острыми полукруглыми тяпками в деревянных корытцах рубят капусту и морковь, перекладывают в эмалированное ведро и тотчас по норме солят, а старший, Вася, уносит ведро в погреб и мощным деревянным пестом аккуратно в кадушке мнет и давит капусту до тех пор, пока она не пустит сок. А за это время нарубят еще ведро – так и подвигается дело. Шутки, смех, все крепкозубые – грызут звонкие кочерыжки и морковь. А когда уже капусты на треть кадушки и вся она купается в своем соку, режут вилки на четыре, а то и на две части и укладывают сверху рядком, покроют рубленой капустой – и еще рядок вилковой. Очень вкусно зимой с картошкой! Наполняют не до краев, не то начнет пучиться – и потечет через край. А когда кадушка наполнена по норме, покроют капусту сначала листьями, потом чистой тряпицей, на тряпицу деревянный кружок, а уж на кружок груз, гнет, чтобы сверху сок был.
Припоет Симка что-нибудь вроде:
Ах, душка моя,
Ты кадушка моя!
Капуста моя, капустица,
То вверх, то вниз опустится…
Передохнут, похлебают щей из печи – и за вторую кадушку, поменьше… С уборкой не управились, уборку оставили на следующий день.
Готовая капуста у Феди была вкуснее.
– Чай, Мамка добавляет тмину, яблочко и еще чтой-то, – пояснил Федя. – И с молитвой: вот и скус особый…
За зиму я не раз мог убедиться, что главная еда в Смольках – картошка и капуста.
Пятьдесят трудодней
Призвали Настю Курбатову в Правление колхоза – а там, глядь, заседают: то ли суд, то ли какая-то административная комиссия. И все уже решено. Спросили:
– Так было дело?
– Так.
– Мы учли, что ты единственная кормилица детей, что старший сын служит в рядах Советской армии, и приняли смягчающее решение: за противозаконные действия при обмолоте колхозного урожая оштрафовать на пятьдесят трудодней. Предупреждаем, что при повторении подобного будут применены более строгие меры. Решение обжалованию не подлежит.
И все. Собрались и уехали. Только после этого побежала по Смолькам весть: «Настю-то Курбатову засудили – и тайком!»
А Настя вышла из Правления колхоза, повернулась, плюнула и сипло выкрикнула:
– Да подавитесь вы моими трудоднями! Попритчило бы вам!
Погромщики
– Последнего урока не будет – все организованно пойдем на общественное мероприятие, – многозначительно объявила Наталья Николаевна.
– Ага, а второклассников домой!
– Куда это она нас?
– Предприятие какое-то.
– Чай, у меня дома и свое предприятие…
Недоуменно переговаривались мы, но все-таки подчинялись школьной дисциплине: стояли и ждали, когда нас куда-то поведут. Небо хотя и было пасмурное, но без дождя – тянуло холодным ветерком.
– Бди, парень, поведет она нас колхозных коров обихаживать, – умудренно предположил Федя. – Вот если выйдет в фартуке – точно так! – И вскинул голову и прищурил глаз. Но вышла Наталья Николаевна не одна, а с Васей Щипаным. На обоих были темные длинные пальто и шляпы; оба невысокого роста, оба большеносые, как будто нахохлившиеся. И повели они нас по взгорку в деревню.
– Вася-то уже, чай, не мене года в гору не влазил! – шепнул Симка, высунул язык и припел коротко, зачинно:
Ох, как трудно идти в горушку —
Головушка болит!..
– Ну, тебе, Серафим, пока еще нетрудно, – сказала Наталья Николаевна.
А вот сами они остановились – Василий Петрович задохнулся. Так ведь и поднялись в горку и наискосок пошли к Правлению колхоза.
– Ля-ля-ля! – закричал Витя. – С церкви-то крест упал!
И все мы увидели, что привычного небольшого черного креста над куполом нет… Так вот нас куда ведут!
– Не могли повременить, – глухо возмутилась Наталья Николаевна.
Мы побежали вперед, оставив позади колхозников.
Церковь в Смольках закрыли еще до коллективизации. Нам казалось – это так давно, ведь никого из нас тогда и на свете не было! Но храм не разрушили: закрыли, замкнули, священника, говорили, угнали за Можай – и все. Лет через пять открыли, но не для верующих, а для разграбления – разбили престол, иконостас; погрузили на телегу «цветной металл», иконы; полез, говорят, кто-то крест сшибать, да сверзился – не насмерть, но с переломами. Так и не довели дело до конца. Заколотили горбылем окна, замкнули – и оставили на поругание. Хоронить на прилегающем кладбище еще в 1930 году запретили. И вот теперь по чьей-то просьбе или по указу вновь руки дошли или доехали.
Возле церкви стояла новенькая грузовая машина, газик под брезентом. Двери в церковь распахнуты, и нездешние молодые люди, видимо, все подряд выносили из храма: что-то совали в кузов машины, а все деревянное швыряли в кучу, намереваясь, наверное, поджечь.
Поодаль вразброд стояли хмурые бабы – молчали, никто даже словом не возмущался. Здесь же были Настя и Мамка – Федя проворно дернул ее за рукав и спросил:
– Это что, Мамка? Чьи это?