Она пожала плечами, как мне показалось, с напускным равнодушием.
– Ну, не у всех же тяга к анализу. Но у нас в семье не любят хранить тайны. Мы любим их разгадывать.
Я хотел задать еще пару вопросов, но усталость взяла свое. Я попытался подавить зевок.
– Сколько времени?
– Восемь, – ответила она, капая прозрачной жидкостью на стекло. – С минуты на минуту всем придет оповещение, что занятия отменяются из-за убийства. Думаю, факультативную консультацию с психологом мы можем пропустить.
– Разбуди меня часа через два. – Мне пришлось свернуться клубком, чтобы поместиться на диване.
Натягивая на себя куртку, я на секунду поймал внимательный взгляд светлых глаз Холмс, но она быстро отвернулась.
Я проснулся в холодном поту, во рту был неприятный привкус. В кармане жалобно пропищал мой телефон, предупреждая, что батарея вот-вот сядет. Мгновение я с ужасом пытался сообразить, где я. Я посмотрел вверх, увидел изогнутые кончики хлыстов для верховой езды и вспомнил. Наверное, как-то неправильно, что меня это успокоило.
– Опыт длится уже час, – сказала Холмс из-за стола с химическим оборудованием.
В таком виде я никогда еще ее не видел: рукава куртки закатаны по локоть, волосы распушились от жары в нашем крошечном закутке.
– И ты меня не разбудила? Который час вообще?
– У тебя на руке часы.
– Холмс, сколько времени?
Она посмотрела на меня отрешенным взглядом:
– Семь?
Я выругался и принялся выковыривать телефон из кармана. Без пяти двенадцать. Мне пришло сообщение от школы, что все занятия отменяются, а в медсанчасти можно получить помощь психолога. И еще тринадцать пропущенных вызовов. Десять из них были от моего отца, как минимум два из Англии – «номер не определен», – и один с незнакомого местного номера. Я прослушал сообщение с голосовой почты.
«Это детектив Шепард, мне нужен Джеймс Ватсон…»
За столом Холмс рассматривала дно колбы Эрленмейера.
– Желтый осадок, – сказала она больше самой себе, чем мне. – Великолепно. Просто идеально.
Фальшиво напевая себе под нос, она перелила раствор в пробирку, закупорила ее и опустила в карман.
Я дослушал сообщение Шепарда, чувствуя, как от страха скрутило живот.
– Где здесь уборная? – сонно спросил я. – Мне надо умыться.
Она молча показала на раковину в углу, и я ополоснулся холодной водой.
– Судя по тому, что сказал детектив, – начал я, – они уже пообщались с моим отцом, который, видимо, считает, что я уже лезу в петлю, поэтому мы все встречаемся в моей комнате через тридцать минут. Что я ему скажу?
Конечно, этот вопрос был риторическим, хоть и весьма деликатным, но Холмс отошла от стола и села на потрепанный подлокотник дивана.
– Твоему отцу? – спросила она, и я кивнул. Ее сложенные в замок руки лежали у нее на коленях, и я заметил мелкие шрамы на внутренней стороне одного из локтей. Тут я вспомнил слова той рыжеволосой, что ее деньги уходят ей в вену.
– Я не видел его с двенадцати лет.
– Расскажешь почему? – спросила Шарлотта.
Было ясно: она знает, что так должны вести себя друзья – проявлять интерес к жизни друг друга, выслушивать, если друг расстроен, – и изо всех сил пытается это изобразить. Но так же ясно было, что она предпочла бы прогуляться по оголенным проводам.
Впрочем, она могла спросить и развлечения ради. Черт ее разберет.
– Лучше ты мне расскажи, – ответил я. – Я уверен, ты уже кое о чем догадалась. Прочитала по невидимым следам на моем мизинце.
– Вообще-то это не шутка.
– Знаю, – отозвался я. – Но, может, к этому лучше относиться попроще. Нам обоим.
– Попроще? – вздохнула Холмс и бросила мне куртку. – Поторапливайся, а то опоздаем.
Резкий ветер гулял по двору, но небо над головой было пронзительно-ясным. Ученики, сбившись в группы по два-три человека, прятались от холода. Проходя мимо, я успел заметить, что некоторые плакали не стесняясь; первокурсники, вероятно даже не знакомые с Добсоном, обнимали друг друга.
Но когда показались мы с Холмс, они просто… забыли про все. Забыли про свои разговоры, про слезы и душераздирающие истории. Один за одним, они поворачивались к нам; послышался шепот.
Своей миниатюрной белой ручкой Холмс взяла меня под локоть и потащила вперед.
– Так вот, – заговорила она быстро. – Твои родители англичане, но вырос ты в Америке; это мне рассказывали про тебя дома. Акцент у тебя слабый, но интонации чисто лондонские. Лондон ты, конечно, обожаешь; моя манера речи напомнила тебе о нем, это было у тебя на лице написано. Похоже, ты провел там очень важный для тебя период жизни. Учитывая тот факт, что ты сейчас сказал «уборная», а не «туалет» и кое-какие другие примеры, ты стараешься избегать сленга – наверное, чтобы не пришлось выбирать, кем быть: англичанином или американцем. Получается, ты переехал в Лондон лет в одиннадцать или двенадцать. Я права?
Я ошалело кивнул.
Непросто было все это слушать. Непросто было смириться с тем, что любое из моих бездумно брошенных слов или действий говорит о моем прошлом – надо просто знать, куда смотреть. Но еще сложнее было в тишине идти по двору, пока вся школа играет в судью, присяжных и палача. Мне кажется, она понимала это. Потому и приберегла свою речь для улицы: чтобы убить двух зайцев, так сказать.
– Эта куртка досталась тебе от кого-то. Она была сшита в семидесятые, судя по крою и этой ужасной коричневой коже; в целом, конечно, на тебе сидит хорошо, но чуть широковата в плечах. Я бы сказала, что ты купил ее в секонд-хенде – винтаж, все дела, – но остальная твоя одежда не старше двух лет. Так что либо куртка перешла к тебе по наследству, либо это подарок. – Она засунула руку мне в карман и вывернула его. – Пятна от фломастера, – сказала она довольно. – Я увидела их еще на диване. Сомневаюсь, что прошлой зимой ты таскал с собой маркеры. Нет, скорее всего, куртка была у тебя дома еще в детстве, и либо ты, либо твоя младшая сестра как-то раз сделали из нее костюм учителя рисования.
– Я не говорил тебе, что у меня есть сестра, – сказал я.
Она кинула на меня сочувственный взгляд:
– Это и так понятно.
– Ладно, куртка моего отца. – Довольно неприятно, когда тебя вот так препарируют. – И что?
– Ты носишь ее, – сказала она. – А это значит, что ты не испытываешь к нему ненависти. Это было бы слишком просто. И здесь уже нужно углубляться в психологию, но, извини, я ее не выношу. Могу только предположить, что ты ее носишь, потому что где-то глубоко внутри скучаешь по нему. Ты переехал в Лондон, когда тебе было двенадцать, но твой отец остался здесь. Ты называешь его «мой отец»; ты не говоришь «папа». Само упоминание о нем тебя напрягает; ну а поскольку мы уже выяснили, что он тебя не бил, думаю, твой страх породило долгое молчание. Ну и последнее – твои часы.
Мы почти дошли до Миченер-холла, и Холмс остановилась, протянув руку. Похоже, выбора у меня не было: я расстегнул ремешок и передал ей часы.
– Это первое, что я заметила при встрече с тобой, – сказала она, изучая их. – Они гораздо дороже, чем все остальные твои вещи. Слишком большой циферблат. И гравировка сзади – да, вот и она: «Джейми на его шестнадцатилетие, с любовью ДВ, ЭВ, МВ и РВ».
Глаза Шарлотты светились – не от радости открытия, а от удовольствия снова оказаться правой, – и тут я начал понимать, каково это – ненавидеть ее.
– Продолжай, – сказал я, лишь бы это все поскорее закончилось.