Самолет подрулил к рукаву и оркестр вереницей потянулся к выходу. Руки у всех были заняты: чемоданчик на колесах, футляры с инструментами, многие тащили чехлы с концертными костюмами. Борис тоже нес свой: давно купленный в Англии, дорогой, и хорошо сшитый черный смокинг. Во фраке он не выступал со времен театра. В другой руке у него был кейс с партитурой. Потерять или забыть кейс привело бы к катастрофе. В здании аэропорта ребята инстинктивно выстроились за Борисом и он, читая указатели, повел свою паству в багажное отделение, внутренне привычно усмехаясь их привычке видеть в нем "направляющего". На этот раз не было никаких накладок, багаж ни у кого не потерялся, а высокий большой автобус уже ждал их около самого выхода, там, где парковались только автобусы, забирающие группы. Безотчетно, подсознательно копируя воспитателей и учителей, Борис влез в автобус последним, пропустив сначала всех ребят, то ли пересчитывая их, то ли просто проверяя присутствие каждого. Как и было обещано, ехали они действительно очень недолго. Автобус плавно остановился около отеля и холл наполнился гомоном и смехом. Его ребята походили на школьников старших классов на экскурсии. Борис знал, что он не пойдет в свой номер пока все ребята не расселяться. Hotel Escale-Oceania выглядел не шикарным, но вполне приличным, еще на вывеске Борис увидел, что это действительно "три звезды", как и было оговорено в контракте. Хорошее местоположение: повсюду 10-15 минут на автобусе, в том числе и до концертного зала в Байоне. Борис поднялся в комнату и вытянулся на кровати. После обеда они поедут на репетицию и там в первый раз будут играть с французами. Переводчица, встречавшая их в аэропорту, как обычно русская женщина с местным мужем, уже позвонила Эмару и Дюме и сказала, что репетиция в шесть.
Борис зашел в номер и даже не пошел проверять, какая ванная. Ему было совершенно все равно. Слишком много гостиниц было в его жизни, чтобы он чувствовал существенную разницу. Ему хотелось бы ненадолго уснуть, чтобы начать работу отдохнувшим, но ничего не получалось. Мозг отказывался отключаться от предстоящей репетиции. Борис свесился с кровати, достал из кейса партитуру, и принялся в который раз ее изучать. Знакомые значки и пометки погрузили его в работу. Он знал, что солисты обязательно спросят его по какому изложению читать их партии. Ну да, между его и их вариантами могут быть разночтения. Борис открыл Равеля, первую вещь, и решил посмотреть все лиги, то-есть, иными словами – штрихи у струнных, фразировку и дыхание у духовиков. Борису было интересно, какой свой, особый штрих покажет Дюме. Он готов был в разумных пределах ему уступить, ненужные споры через переводчика ему были с маэстро не нужны. Еще неизвестно публика придет на его оркестр, или на своих виртуозов? Наверное, и то, и другое. Не стоит сковывать инициативу солистов, вызывать у них подсознательный протест. Маститые оркестры были способны на довольно неприятные "козьи морды" незнакомым солистам, т.е. музыканты могли ни с того, ни с сего "упереться", хотя было понятно, что ни к чему хорошему упрямство не приведет, но это был, конечно, не их случай. На "козьи морды" его ребята были пока неспособны, не тот ранг…
К сожалению, как всегда на гастролях, Борис не знал специфическую акустику зала, и поэтому его напряжение усугублялось: как бы не пришлось так или иначе менять обозначенную в нотах нюансировку, применяя иную дифференциацию в различных группах, "пряча" второстепенные голоса. В разных залах все может звучать или слишком тихо, или, наоборот, крикливо. Надо сыграться с солистами, а сейчас он не мог предусмотреть ни то, что будет диктоваться акустикой зала, ни то, как особенности его оркестра совпадут с особенностями солистов. Ему придется решать на месте, какую группу усилить, какую приглушить, ведь у Бориса была собственная трактовка Равеля: он чуть-чуть убрал, и чуть-чуть добавил. В Цыганке ему следует обратить внимание на паузы, там это так важно, все в длительности пауз и фермат. Идет длинное соло скрипки, а оркестр делает крохотные, едва слышные акценты, в легкое, невесомое касание. От него будет зависеть, насколько филигранно они попадут туда, куда надо. А там наступит кульминация в полный звук, но тут тоже очень важно не пережать.
Борису показалось, что в комнате душно, он лежал на смятом покрывале и мысленно озвучивал музыку, отдаваясь "немому" дирижированию, тело его напрягалось и расслаблялось, руки чуть двигались, пальцы сжимались и расжимались, но сам он этого не замечал. На репетиции следовало найти темп: быстрое не должно быть нервозным и суматошным, а медленное – манерным или утомительно-однообразным. Тут ему надо держать ухо востро: солист его видеть почти не будет, это его оркестр должен идеально следовать за солистами, и не факт, что будет получаться так, как Борис себе это сейчас представлял. Интересно, какой будет скрипач! Как он меняет смычок? Понятно, что в начале нового штриха звучание будет сильным, а концу ослабеет. Просто интересно насколько ослабеет? Все внимание Бориса сосредоточилось на Равеле. Глинку и Мусоргского ребята играли десятки раз. По группам заниматься все равно поздно. Пусть свои пассажи сами повторяют. Борис ждал репетиции и знал, что пока он не увидит солистов и они не начнут сыгрываться, ему не удасться ни на что отвлечься. Пусть будут трудности, главное, чтобы он понимал, какие.
Пора было идти обедать в соседний ресторан, где все было заранее заказано. В гостинице ресторана не было, что было неудобно, но Борису сейчас было на все наплевать. Переводчица звонила и пыталась обговорить с ним меню. Вот только сейчас ему для полного счастья не хватало поговорить о Blanchette de veau … Он ей что-то ответил, причем не очень вежливо, а потом ей пришлось ему снова звонить: ребята уже собирались в вестибюле, чтобы идти на обед. Борис сказал ей, что сейчас выйдет. Надев легкую рубашку, он спустился вниз. Ребята галдели, все переоделись в летнее. Кто-то смеялся, и Борису всегда, когда он был напряжен, казалось, что это "смех без причины – признак дурачины". Чувства юмора у него сейчас было ноль. Борис окинув всех взглядом, сразу заметил кого нет. Ладно, останутся без обеда, его это не волновало. Он подошел к сидящему в кресле Сашке, ободряюще ему улыбнулся и спросил, как он себя чувствует. Сашка ответил, что у него все в порядке. Ладно, предположим… Борис ничего сделать уже не мог. До ресторана было минуты три. Опять все шли гуськом за ним. Им накрыли два больших стола в зале, отдельно от посетителей. Борис увидел, что ребята норовили сесть за другой столик, подальше от него. Боже, неужели он им портил аппетит? Получалось, что да. Многие относились к нему с опаской, боялись стать на репетиции объектом его длинных проповедей. Разумеется, Борису было прекрасно известно, что музыканты не любят слишком разговорчивых дирижеров, что от его менторских въедливых пассажей они утомляются, но иногда его "несло", и он в сердцах выговаривал им свою неудовлетворенность, слишком длинно объясняя, как надо, ненароком обижая и унижая беззащитных перед ним ребят.
Переводчица была простенькая молодая женщина, ее французский был беглым, правильным, хотя может и недостаточно богатым и нюансированным. А ему как раз и были важны нюансы. В простоте он и сам мог сказать… Борису опять вспомнилась Марина. Он был уверен, что с ней, как с переводчицей режиссерам работать легко. Она не была посторонней, она не просто знала иностранные языки, она понимала суть дела, а это разные вещи. Впрочем, положа руку на сердце, сама Маринина специальность представлялась Борису невнятной. Она жила в Питере, работала, или вернее, служила в Мариинке, но кем? Переводчицей, репетитором, помощником режиссера? Когда Марина жила в Швейцарии, ему казалось, что она станет, как бабушка, преподавателем, профессором в хорошем гуманитарном институте. А она не стала. Почему так вышло? Борис вспомнил, как она приезжала из Женевы, пробовала поступать в студию к Фоменко. Прошла на второй тур, но ее, в результате, не приняли. Она вернулась с таким лицом, что они с Наташей сразу все поняли. Как Марина плакала, закрывшись в маленькой комнате! Они с Наташей ее не утешали, не стучали к ней в закрытую дверь. Он, было, попробовал, но Наташа сказала: «Не трогай ее! Пусть поплачет.» Марину было жалко, но в глубине души, Борис с Наташей были даже рады, что судьба дочери не будет связана с театром. Они сами прослужили в театре 35 лет, и знали, что театр – жестокая вещь! Говорить об этом Марине было бесполезно, а тут фортуна сама распорядилась, т.е. все к лучшему в этом лучшем из миров. Но, получилось, что "не к лучшему": Марина хотела связать свою жизнь с театром и связала. Она жила новостями Мариинки, рассказывала о премьерах, знала артистов труппы, режиссеров, на нее рассчитывали. Было видно, что Марина обожает свою работу и это было ему немного обидно. Они – известные артисты, высококлассные профессионалы, а Марина – кто? Какое-то занижение планки!
Она ничего им никогда не рассказывала о своей личной жизни, но кое-что скрыть было невозможно. Борис знал, что у Марины был затяжной и несчастный роман с известным оперным режиссером. Они познакомились в Швейцарии, Марина ездила с ним по европейским странам, потом, уже когда она жила в Питере, он туда был приглашен, и она с ним участвовала в постановке пьесы по Мадам де Сталь. Борис вздохнул. Для него было бы унизительно все время находиться в тени другого человека. Может это естественно для женщины? Они западают на талант? Борис не знал, но Наташа бы от этого очень страдала, она и сейчас с трудом принимала его занятость и востребованность, втайне завидуя, что возраст для дирижера не помеха, а для нее, певицы, наоборот, катастрофа. Он, кстати, и не считал, что она – менее талантлива, чем он. Но, он профессионально рос, а она – шла вниз. Обидно, но естественно. А Марина? Ей под сорок, и она до сих пор почти "на побегушках" в колоссальном театре, где не на жизнь, а на смерть борются самолюбия и амбиции. Марина не принимала в этой борьбе никакого участия, никому не была помехой, никого не мечтала подсидеть, не билась за роли, не ждала рецензий. Может это было хорошо? Может быть, но он бы так жить не хотел.
Он знал, что у них с Мариной лучшие отношения, чем у нее с матерью. Марина была его дочь, они понимали и любили друг друга, но, вот парадокс: Марина не могла ужиться не только с матерью, но и с ним. Когда им приходилось подолгу бывать вместе, возникало раздражение, в воздухе разливалась нервность, сдерживаемое недовольство, ведущее к вспышкам, ссорам, взаимным обвинениям. Они оба начинали кричать, а Наташа уходила и закрывала за собой дверь. Что ж… Борис понимал, почему Марина решила жить в другом городе. Да, собственно, он уже никак не мог ни на что повлиять. Просто денег подкидывал, когда мог, а мог он нечасто. Борис опять вздохнул. Пора было ехать на репетицию. Если бы они просто выступали сами по себе, он бы так не волновался, но солисты… как они встретятся, как сработаются, какая будет пресса? Предательски начинала болеть голова и Борис предусмотрительно принял таблетку пенталгина.
Они должны были выступать в здании театра Байонна, современном помещении, с хорошей системой звукоусиления. И все-таки, поскольку здание было приспособлено для разных зрелищ, то хорошей акустики ждать не приходилось. Борис огорчился, но тут уж ничего было не поделать. Он сидел в небольшой репетиционной комнате за сценой, посреди которой стоял довольно обшарпанный концертный рояль. Оркестр уже был на сцене, ребята настраивались под руководством Саши. В дверь постучали, Борис поднялся навстречу Пьеру-Лорану Эмару. Они улыбнулись друг другу и пожали руки. Борис видел Эмара лет десять назад в Германии. Музыкант постарел и выглядел на все свои: плотный, черноволосый мужчина под шестьдесят, с тонкими губами и морщинами на лбу. Пианист он был очень хороший, но не джазовый, как Крамер, с которым они исполняли Равеля в Москве. Честно говоря, Борис и за Вальс волновался: он был странным произведением, очень сценическим, и это был не просто вальс, который было бы сыграть относительно просто. Там было другое: через легкость танцевальности, изящной, нарядной, кипучей, взвинченной, почти как у Штрауса, прорывается грандиозная картина "гибели среди блеска". Вот что было типично Равелевским. Вся эта цепь разных вальсов, спады, подъемы, упоительно беззаботных, красочных, бравурных, нежных, сочных – и вдруг… там слышно что-то неизбежное, мятущееся. Музыкальную ткань начнет лихорадить, и все темы, такие раньше пикантные и праздничные, превращаются в страшные, зловещие, неудержимые, потоки.
А Концерт… сколько там джазового, неклассического, остро современного. Крамер умел передать это просто блестяще. Вот, черт… Даня Крамер с ними с удовольствием проехался бы по Лазурному Берегу, но его же не приглашали. Нужно работать с каким-то Эмаром. Ладно, пусть не "каким-то", но Борис так хотел поработать с Крамером, но… кто у него спрашивал! «А вот мы сейчас и увидим, что получится», – думал Борис, пока они шли с Эмаром к сцене. Переводчица была наготове, но Борису она была пока не нужна. Он по-английски представил Эмара музыкантам и оркестр поднялся, чтобы с ним поздороваться. Официальная часть была сзади, и солист сел к роялю. Борис посмотрел на часы. Ему надо было все успеть. Вальс они уже поиграли, сейчас надо было репетировать Концерт, а затем Цыганку, хотя скрипач еще не пришел. Борис не был уверен, останется ли Эмар слушать репетицию дальше, или уйдет.
Борис прогнал все по-первому разу и очень устал. Эмар играл замечательно, но не совсем так, как это "видел" Борис. «Ладно, пусть будет так… Уже ничего не переделаешь. Главное, мой оркестр не подкачал.». Он пожал Эмару руку, ребята опять встали, и артист ушел в кулису, включая свой телефон. Было видно, что он тоже устал. На сцену уже выходил Огюстен Дюме. Борис слушал его записи, но лично знаком не был. Дюме был маститым скрипачом, примерно одних с Борисом лет. Космополит, как и Эмар, с какими только оркестрами он не играл. Работать с Дюме было престижно и ответственно. Этот скрипач играл и с Караяном и с Лондонским симфоническим оркестром. Для оркестра Бориса это была честь. Ребята и сами это понимали: Борис видел их опущенные головы и растерянные глаза. «Сейчас как мы мэтру налажаем… надолго запомнится.» – думал Борис, улыбаясь и всем своим видом стараясь показать уверенность в своих силах. Дюме, высокий, худощавый мужчина, в очках, с тонким, нервным, интеллигентным лицом, с длинными волнистыми волосами, оказался, на удивление, простым и демократичным дядькой. С такими всегда приятно работать.
Он снял вельветовый пиджак, и засучил рукава своей ковбойки, всем своим видом показывая, что готов "пахать". Борис знал, что Дюме исполняет Мендельсона, Брамса, Чайковского, но в его программах был и Дебюсси, а значит… и с Равелем все должно быть хорошо. Скрипачи такого класса быстро улавливают суть музыки. Лишь бы его ребята… вот за что он беспокоился. Кто бы сомневался в виртуозности и тонкости Дюме! Да, сама инструментовка Равеля и так будет говорить сама за себя, она сделана настолько хорошо, что практически не требует от оркестра каких-то сверхъестественных усилий. Но может случится, что скрипка Дюме будет сверкать такими яркими красками, и тембровое разнообразие его звука будет настолько ошеломляющим, что его оркестр будет выглядеть на фоне солиста просто бледно. Этого Борис не хотел, особенно перед французской публикой. Дюме сам был дирижер, а вдруг он поведет за собой оркестр, а Борис упустит инициативу. Ага, а критики напишут, что дирижер "не дотянул". Головная боль давно отпустила, но вместо нее пришла слабость и противное легкое головокружение. Хотелось хотя бы на стул сесть.
Репетиция затянулась, Дюме устал, но продолжал репетировать, в конце он представлял с оркестром единое целое. Равель звучал просто прекрасно. Два часа пролетели. Огюстен надел свой пиджак, и они договорились об утренней репетиции, явно довольные друг другом. Какое счастье! Борис собирался прогнать еще и первое отделение, но посмотрев в усталые глаза ребят, решил всех отпустить. Сам, как выжатый лимон, он решил немедленно ехать ужинать и лечь пораньше спать. Ребята стали подходить и отпрашиваться в город. Спать им не хотелось. Борис был уверен, что и на ужин не все собирались приходить. «Идите куда хотите. Вы не маленькие дети… но, не увлекайтесь! Если я завтра увижу хоть одного сонного, кто будет мазать.... Сегодня, вы все были молодцы. Но успокаиваться рано… » – Борис не мог выйти из роли ворчливого папочки. Ребята обещали не возвращаться поздно, но было ясно, что многие придут только под утро. Поделать с молодежью Борис ничего не мог. На сегодня его миссия была закончена.
В автобусе было много свободных мест. Ребята уже разошлись кто куда. Борис зашел в номер, снял потную рубашку, надел свежую и пройдя пять минут до "их" ресторана, сел ужинать. Переводчица спрашивала, нужно ли ей приходить на ужин, но Борис ее отпустил до завтра. В ресторане ему никто нужен не был. Он поел в одиночестве, хотя видел, что некоторые ребята тоже, оживленно болтая, ели за соседними столиками. К нему никто не подсел: то ли не хотели, то ли стеснялись беспокоить. Скорее – первое: у них были свои разговоры, в том числе и про его персону. Борис поднялся в комнату, и с раздражением принялся расстилать кровать. Вечно в Европе подсовывают простыни под матрас, и так плотно притыркивают покрывало, что надо все освобождать с усилием. Какая-то тяжелая физическая работа. Черт бы их побрал! Борис с удовольствием улегся, и включил телевизор. В быстрой французской речи он понимал не все, а напрягаться не хотелось. Было бы ради чего… Про начало гастролей в местных новостях не сказали. Зачем, все билеты были распроданы. Борис рано встал и очень устал. По городу были расклеены афиши их выступления. Там даже была его давнишняя фотография. «Все у нас завтра будет хорошо.» – с этой мыслью он уснул.
Марина
Марина поговорила по Скайпу со старым московским приятелем, рассказала ему о своей работе с французом, и связанной с этим командировкой в Сочи. Приятель спросил про родителей, которых он прекрасно знал. Марина похвасталась, что папа в Биаррице, а мама дома. Слава богу, отец перед отъездом забрал мать с дачи, теперь она хоть какое-то время проживет в Москве. С тех пор, как она ушла на пенсию, с ней что-то происходило. Мать упрямо сидела одна в Щелыково, в пустом доме, вела деревенское хозяйство, даже таскала ведра с водой. Марина часто разговаривала с папой, который ей сказал, что мама неважно себя чувствует. Мать свое состояние от нее скрывала, но Марина о нем знала и беспокоилась: матери следовало постоянно жить в московской квартире, а не в Щелыково, где не "брал" мобильный и было даже трудно вызвать врача. Мамино упрямство Марина не понимала, злилась на папу, представляла себе ряды мокрых облезлых домов, серое небо, мелкий холодный дождь, вязкую грязь. Что делала мать в этой бесприютности и заброшенности? Почему она там пряталась? От кого? Зачем? Впрочем, телефон был у сторожа, и, если надо, он бы вызвал скорую, а так… мать, видимо, и не нуждалась в разговорах: подруг у нее никогда не было, коллеги звонить давно перестали. Москву она явно избегала. Может ей не хотелось наблюдать папину профессиональную суету, слышать о его планах, сомнениях, надеждах, волнениях, победах? У нее уже ничего этого не было. Бедная мама. Она, скорее всего, могла бы начать жить внуками. С другой стороны ухоженную маму, всю жизнь озабоченную тем, как в данный конкретный день звучит ее голос, было нелегко представить себе гуляющей с коляской. С ней-то она никогда не гуляла, думая не о том, как ее маленькая Мариночка прибавляет в весе, а о своих партиях и премьерах. И все-таки… бедная мама! Марина вздохнула, в который раз почувствовав комплекс вины перед родителями, у которых нарушался нормальный цикл человеческой жизни. Цикл замыкался на ней, их дочери, а она оказалась несостоятельной, не выполняла свой биологический долг. Родители-то его так или иначе выполнили, несмотря на творческие планы и занятость.
Видит бог: Марина влюблялась, может даже чаще, чем окружающие. Она умела любить, отдавалась своей любви с самоотверженностью и страстью, а вот любили ли ее те, кого любила она? Что-то с самого начала пошло не так. С того самого начала, когда она была девчонкой, школьницей. Она помнила себя: да, она была красивой! Тонкой, необычной, меланхолической, в чем-то "немодной" красотой. Среднего роста, худая, черноволосая, с яркими зелеными глазами, решившая никогда не краситься, инстинктивно подчеркивая свою природную органическую естественность. Марина помнила, что она тогда даже и не душилась, хотя мама учила ее, как это надо делать: чуть за ушами, на волосы, на одежду, но никогда на кожу, так как запах будет искажаться. Мама хотела, чтобы Марина делала, как она, но Марина этого как раз и не хотела. В ней не было ни грана кокетливости, вульгарности, ожидания "кавалеров", которое в девочках такого возраста видно: выберите меня, выберите меня! При этом Марина умела перевоплощаться в разных персонажей, не стеснялась выглядеть смешной. Это ее папа был главным режиссеров их детских спектаклей! У них в школе нашлись мальчики, которые ее оценили. Если бы Марина хотела, она бы "дружила", но… ей никто не был интересен, и воздыхатели так и оставались в ранге просто друзей, но… не больше. Разве она не понимала, что от нее те мальчики ждали? Что ждали подруги от мальчиков? Обжимания по углам, чьи-то ищущие руки на теле, мокрые, сладостные поцелуи после вечеринок, медленные танцы, голова кругом от выпитого вина… да мало ли как девочки и мальчики ее возраста тянулись друг другу, жадные и робкие одновременно. Ее сверстникам, друзьям, всем без исключения, эти первые любви были интересны, но только не ей… Она видела, как это происходит, понимала, к чему может привести, и приводило, но ей такого было не надо. Как же так?
Один мальчик, Роман, был влюблен в нее нешуточно, ходил за ней, не скрывая своего чувства, желая быть с ней любой ценой, даже ценой унижений, и тогда с этим Романом, Марина поняла сладость издевательств. Оказалось, что мучать человека – приятно. Власть над ним – опьяняет. Марина играла с ним, как кошка с мышкой, то подпуская, то отталкивая, то поддаваясь его ласкам, то давая понять, что она его не хочет. Тот парень был неплохой: такой нежный, заботливый, покорный ей, принимающий крохи любви, как высшее благо. Он мог бы стать ее мужем, если бы она захотела, но она, разумеется, не захотела. Она даже и представить себе не могла такую банальщину: жизнь с родителями, хозяйство, стирки, обеды, супружеский секс, а потом пеленки, кашки, дачи и детский сад. Он долго не женился, а потом его женой стала женщина старше его, с ребенком. Собственных детей у него не было. Был ли он счастлив? Марина сомневалась: она была женщиной его жизни! Но она не хотела от него ребенка. Ее от этой мысли даже передернуло. Только этого не хватало!
Марина поймала себя на странном двойственном отношении к маленьким детям. Она хотела ребенка, всегда хотела. Но, с другой стороны, мог ли маленький кричащий, дрыгающий ногами, комок полностью завладеть ее вниманием? Как она бы хотела научить ребенка любить театр, водить его в галереи, учить языкам! Но были же еще мокрые пеленки, неприятное зрелище сочащегося из груди молока. Во всем этом было что-то животное, заслоняющее ее духовную, эстетическую составляющую. Других женщин это не пугало, а ее пугало. Незачем было себе врать.
С ранней юности к Марине приставали в транспорте. Это всегда были зрелые мужчины, иногда даже откровенно пожилые. Когда она рассказывала о своих злоключениях подругам, они смеялись над "ее дедушками". В Канаде в нее влюбился мальчишка-музыкант, но она его любить не могла, он был смешной и глупый. А потом, мальчишки с их дурью, неопытностью, горячностью и нетерпеливостью вообще ушли из ее жизни. "Мальчишек" она отрицала, как класс. В Швейцарии у нее было три привязанности: профессор английской литературы, режиссер и израильтянин из офиса. Профессор и режиссер, гораздо старше ее, были умны и талантливы. Оба принимали ее любовь, и даже в какой-то степени издевались: то притягивая, то прогоняя. Все повторялось. Наверное, так всегда бывает, когда один любит, а другой любовь принимает, воспринимая ее как свое право играть с другим человеком, испытывая от этой игры острое удовольствие, но быстро им пресыщаясь. Правда, теперь, в роли "жертвы" были не мальчишки, а, наоборот, сама Марина. Это она пресмыкалась, признавалась в невозможности жить без любимых "мучителей". Она была готова на любую при них роль, только бы не прогоняли, позволили быть рядом, давали возможность видеться, не вычеркивали из своей жизни. Израильтянин был женат, имел двоих детей. Роман с ним был короткий, мучительный, безнадежный. Вот про такую любовь надрывно пел когда-то Жак Брель: «Я буду тенью твоей собаки, только… не уходи… ne me quitte pas … »
Разумеется, Марина занималась с этими мужчинами любовью, в какой-то момент поняв, что иначе ничего не выйдет, ни с кем, что таковы правила отношений между мужчиной и женщиной. Она засыпала с ними в одной постели, ощущала на себе их руки, отвечала на их поцелуи, играла с ними в их любовные игры. Да, она знала, что "так надо", не покоряться обычной практике, было бы дикостью. Какое-то время, ей и самой казалось, что так и должно быть, что мужчины делают ее счастливой и спокойной. Но… это было не так. Она любила их суть, харизму, талант, независимую раскованность суждений, зрелую уверенность в себе, а вот… все остальное, для большинства притягательное и обязательное, ей было не так уж и надо. Марине казалось, что прикосновения, ласки, неистовые объятия, все эти прелюдии, иногда умелые, иногда не очень, имеющие своей целью ее возбудить, были ее вынужденной данью традиционности. Разве можно было сравнить беседы, споры, единение душ с всегда одинаковым оргазмом, который она, зачастую, симулировала, чтобы не огорчать любимого, который ради нее так старался. В постели все эти умные, рафинированные джентльмены духа, интеллектуалы, подавляющие Марину своей волей, моральным превосходством и силой, становились примитивными животными и ей это было неприятно: их властный ищущий рот, темные с сединой волосы на груди, учащенное дыхание, пот, тяжесть их тела, чавкающие звуки, от которых она не умела отвлечься… , а просто обреченно ждала, когда все кончится.
Марина подумала, что было бы странно, если бы ее избранники предложили ей "руку и сердце" по всей форме, с гордым дарением бриллиантового кольца в маленькой коробочке. Да, разве эта пошлая блестяшка что-нибудь значила? Марина саркастически улыбнулась. Она не хотела ни кольца, ни свадьбы, ни подвенечного платья, ни гостей, ни ужасных криков "горько". Да, и вообще: хотела ли она замуж? Иногда, ей казалось, что да, а иногда, она вынуждена была себе честно признаться, что "это" не для нее. Почему всегда ее избранниками были либо мужчины намного ее старше, либо чужие мужья? А может она подсознательно, как раз и выбирала тех, кто не может и не хочет на ней жениться? Она выбивалась из ранжира, к лучшему или к худшему. Марина была "другая", и сама от этого страдала. Банальность чужого семейного благополучия вызывала в ней зависть, но одновременно отвращала ее, и сделать с этим она ничего не могла.
Понятно, что в современном мире, можно было бы стать матерью без мужа. Ребенок был бы только ее, но… тяготы ухода за ним, неизбывная постоянная ответственность, которую будет не с кем разделись, казались ей непосильной ношей. Ей было страшно так изменить свою жизнь, сделать ошибку, причем ошибку уже неисправимую. У нее не хватало на это сил. Рядом не было никого, кто укрепил бы ее дух, а сама она не могла себя уговорить на такой подвиг.
Марина не шла на работу, потому что там сегодня было особо нечего делать, но была и еще одна причина. Придя в театр она бы не смогла противиться желанию зайти под каким-нибудь предлогом на репетицию оперы, над которой труппа сейчас работала. Там одну из главных теноровых партий пел знаменитый питерский певец. Марина была в него безнадежно влюблена. Чуть выше среднего роста, дородный, с черными гладкими волосами, этот мужчина ее привлекал своей спокойной, полной достоинства повадкой. Казах, он представлял собой чистый тип своей расы, северо монголоидный овал лица, раскосые пронзительные глаза, крепкие ровные зубы. Талант его был бесспорен, но он не боролся за право петь в том или ином спектакле, не суетился, ни с кем не ссорился, не говорил про других гадости. Он тоже был другой, совершенно чуждый столичной суете.
Марина не могла сдержаться, она призналась ему в своих чувствах. Она всегда так делала, четко зная, что все равно ничего не выйдет. Да, она и не ждала, что выйдет, не хотела, чтобы вышло, ей было достаточно любить самой. Он с достоинством поблагодарил ее, но дал ясно понять, что между ними ничего не может быть. Ну, кто бы сомневался? Марине, собственно, от него ничего не было нужно. Она украдкой за ним наблюдала на репетициях, поджидала при выходе из театра, пряталась за углом, чтобы он ее не заметил, а потом… опять пришла и сказала ему, что не может без него жить. «Марина, милая вы моя! – сказал он, не мучьте ни себя, ни меня, у меня есть семья, которую я люблю. Любить кого-то другого, я неспособен. Простите». Было понятно, что ему стало неприятно ее общество. С этим надо было жить, и Марина стала избегать лишний раз появляться в театре. Она мучилась, но эти мучения не были ей неприятны они придавали ее жизни смысл, пусть эфемерный, но ей было лучше так, чем просто работа в театре, халтура, бурная жизнь в соцсетях, встречи с многочисленными друзьями, которых она избегала приглашать домой.
Даже, если она и не пойдет в репетиционную комнату и не будет показываться рядом со сценой, она может случайно встретить своего певца в коридоре. Он непринужденно поздоровается, а она… нет, все пока было еще слишком больно, хотя и лучше, чем было полгода назад.
Марина лениво, чтобы прекратить думать о своей горькой любви, зашла на страницу Фейсбука. Там жизнь била ключом: кто-то писал о политике, как, за что и почему надо голосовать, что подписать в защиту, или "против". Люди писали о спектаклях и "штучках" своих детей, о поездках, помещали фотографии и просили совета. Это был ее мир, хотя иногда, странным образом, Марина боялась помещать там свои посты, и все потому что она не на сто процентов была уверена в своей грамотности. Поскольку пара сотен ее "друзей" были гуманитариями с университетским образованием, они болезненно реагировали на чужие ошибки, которые выпячивались, вышучивались, и уж во-всяком случае обсуждались, разумеется, если речь шла о "чужих", посты которых "перепостировались, иногда, как раз с целью, посмеяться над ошибкой, показать, что "уж они-то никогда бы так не написали". Марина вспомнила, как кто-то поместил чужой пост просто, чтобы поглумиться над правописанием слова будующий. Лишнюю "ю" выделили курсивом: "вот, как "они" пишут, быдляки лоховатые, уроды "голимые", "низота убогая". В этом конкретном случае, Марина чисто случайно, знала мужчину, сделавшего эту ошибку. Она с этим довольно известным политиком, училась когда-то в школе, он был на пару лет старше. Про него было известно, что он закончил юридический факультет МГУ, знает четыре европейских языка, много лет жил за границей, написал много статей и защитил докторскую. И вот он написал это лишнее, скорее всего, случайное "ю" в не таком уж глупом тексте. Какое в Фейсбуке поднялось улюлюканье. «Ату его!» – кричали люди, даже и вполовину не имеющие уровня образования Марининого однокашника.
Она-то делала ошибки и хуже и ей надо было быть осторожнее, хотя, скорее всего, к ней бы никто не прицепился. Марина не была "известным политиком", она была "никто". Кто бы стал ее, как выражались в Фейсбуке, "чморить"? Недавно она поместила фотографию с подругой под большим зонтом, тут же придумала надпись: «Мы амазонки, а это наш амазонт». Она была уверена, что фото и надпись получат много "лайков". Марина вообще держала на Фейсбуке свою фотогалерею. Вот она в белом одеянии на технической репетиции для постановки света. Марина эту фотографию подписала: «Я всегда готова к любой роли, но в опере-то надо еще и петь… с этим хуже». Лучше самой над собой подшутить, чем ждать, когда пошутят другие. Марина перелистала свою галерею: вот она после премьеры Поругания Лукреции, среди артистов. Мужчины в смокингах, женщины все в вечерних длинных платьях, с оголенными плечами, только Марина в коротком простом платье, зато с шарфом. Сразу видно, что она – не певица, отнюдь. Вечно она "среди", "рядом", "вблизи", но… не одна из… ! Не как мама, не как папа. Ни черта из нее не вышло. Вот родители смотрелись бы просто прекрасно: папа в смокинге, мама в вечернем туалете. А у нее, Марины, никогда таких платьев и не было. Она их на себе не представляла, не любила, но чуть завидовала тем, кто в такой одежде смотрелся. Она не смотрелась…
Марина решила все-таки выйти из дома и сходить в магазин. Надо было есть, а впереди еще был целый день. «Как там папа?» – опять пришло ей в голову, пока она натягивала длинные сапоги и завязывала шарф.
Михаил
Михаил, как всегда, проснулся очень рано. Вчерашний вечер прошел не так уж утомительно, лучше, чем можно было ожидать: они пообедали вместе с представителем компании, выпили, но, в меру. Представитель распрощался и ушел. Михаил почувствовал, что после его ухода все расслабились: через переводчика говорить было неприятно, тут он клиентов понимал. Он сказал, что они сами погуляют, и пойдут в гостиницу отдыхать, француз с облегчением откланялся. Было еще довольно рано, но солнце красным шаром уже начинало "падать" в море. Яркий алый шар катился вниз быстро и неумолимо, окрашивая в экзотические цвета облака и делая небо нереально красивым. Они остановились посмотреть на закат. Потом решили пройтись по набережной Гран-Плаж. Там было очень много народа, гуляющая нарядная курортная толпа. Через каждые 20 метров стоял лоток с сувенирами, мороженым, тут же пекли особые тонкие блины "cr?pes". К его изумлению все купили по большому блину с шоколадной подливкой на бумажной тарелке. Михаил отказался, совершенно не хотел есть после ресторана. Клиенты с аппетитом принялись уплетать блин, хотя еще и часа не прошло с тех пор, как они все ели маленькие пирожные, которые им снимали щипчиками с живописно нагруженной пирожными и прочими сладостями тележки. Мужчины из Кирова еще поинтересовались, как за десерт платить, ведь "их" официант не в курсе того, что они съели. Михаил и сам знал ответ, но перевел вопрос французу. Почему их это интересовало? Они же не платили за этот ужин. Какая им была разница, но мужики, видимо, были насчет денег насторожены "по жизни". К десерту принесли бутылку Шампанского, да не какого-нибудь, а дорогого, Дом Периньон. Михаил был готов поспорить, что русские из Кирова никогда не отличили бы его от напитка Салют. Бисер метался, с его точки зрения, зря, хотя, кто их знает: в последние годы русские бизнесмены были помешаны на статусе, и для них одни марки Шампанского были "статусны", а другие – нет.
На набережной выступали бродячие артисты: кто-то жонглировал огнем, и они остановились посмотреть. Потом два парня-клоуны, на быстром французском представляли какие-то скетчи, люди смеялись, но они прошли мимо. Через двести метров увидели небольшую сцену, где, одетые в костюмы древних басков певцы, что-то исполняли под гитару. Дальше был небольшой струнный ансамбль. Играли неплохо, что-то доходчивое. Люди бросали деньги в открытый скрипичный футляр. Ну, правильно, набережная – это было самое туристическое место. Михаил знал, что где-то рядом было казино, но решил его русским не показывать. Если они туда зайдут, то спать придется уйти очень поздно, чего ему не хотелось бы. Мимо этого здания с большим куполом, они, слава богу, прошли, ничего не спросив. Прошли и мимо ресторанов-дебаркадеров. Этого бояться не стоило, Михаил и представить себе не мог, как это еще можно было бы что-то есть. Зато, зашли в бар. Дядьки по-быстрому выпили почему-то текилу, насыпав крупную соль на тыльную сторону ладони, а потом ее облизав. Михаил понимал, что "так было надо": вопрос статуса. Даме подали какой-то ярко розовый напиток с экзотическим названием, а он заказал джин с тоником, который был ему нужен, как рыбе зонт. Михаил с тоской подумал, что джин сделает его, и без того плохой сон, еще хуже, но деваться было некуда: издержки профессии. По опыту Михаил знал, что заказать сок покажется его компании диким, а объясняться по-поводу проблем со здоровьем, он не хотел: по правилам игры ему следовало получать удовольствие от того же, что и соотечественники. Он был даже всегда готов к разговорам о превосходстве русских, "умеющих пить", над французами-лягушатниками или немцами-колбасниками. Потом мог идти пассаж про русскую "водочку", и их противный коньяк, который пахнет клопами, или их виски, который, как самогон. Вчера этого ничего не было. И в магазины ему идти не пришлось. Вполне хорошая суббота.
Сегодня от культурной программы было уже не отвертеться. Им предлагали осмотреть знаменитый Маяк, Phare, Михаил с содроганием услышал, что придется подняться на 248 ступеней, на высоту 74 метров. Как хорошо, что никто не захотел. Исторический музей тоже был отвергнут по причине ожидаемой скуки. Опасения были ему высказаны, но он предусмотрительно не стал ничего французу переводить. Они сходят в Часовню ИмператрицыChapelle Impеriale, построенную по приказу жены Наполеона, и разумеется все захотели посетить русскую церковь, Eglise Orthodoxe. Церковь, понятное дело, действующая, хотя в воскресенье она практически полностью отдается на откуп туристам. Потом музей моря, Musеe de la Mer Aquarium. Михаил был в аквариуме с семьей, и помнил, что там можно увидеть барракуд, акул, и прочих морских каракатиц. Его они не вдохновляли, но… дело вкуса. Потом они поедят, отдохнут и вечером – самое главное: посещение концерта симфонической музыки в концертном зале Байона, куда их отвезут на машине. Француз восторженно говорил о русском оркестре, который сегодня откроет в Байоне свои гастроли. Ему казалось, что выступление московского оркестра будет русским особенно приятно. И тут еще будут играть французские виртуозы… вот какое прекрасное совпадение, чудесный сюрприз! Михаил прекрасно знал, что симфоническая музыка не входит в представления мужиков из Кирова о прекрасном, они бы лучше вечером опять сходили в ресторан и в пару баров, но лажаться перед французом никто не хотел. Лучше уж они потерпят, и будут со всеми хлопать. Михаил видел вчера расклеенные по городу афишы и понял, что они как раз с этим оркестром летели. Ну, что ж! Не самые плохие планы на вечер, потом их отвезут в гостиницу и даже, если клиенты пойдут в бар, есть вероятность, что ему никуда идти с ними не придется. При нем, он видел, они тоже чувствовали себя немного скованными.
Михаил посмотрел на часы, было уже почти восемь часов, в девять они договорились встретиться на завтраке. На душ и бритье ему было нужно минут двадцать, так что можно было еще немного полежать. В Москве было 11 часов, воскресенье. Женя скорее всего дома, а вечером уйдет куда-нибудь с ребятами. Хорошо, что у нее появились друзья. Впрочем, Михаил о них мало что знал. Женя их никогда домой не приглашала, гости к ним не приходили. «Интересно, почему у нас так?» – подумал он. Тут было что-то не так. И вообще, есть ли у Жени молодой человек? Дурацкий, по-сути, вопрос он себе задавал, знал же, что – нет! Но, Михаил так и подумал… "молодой человек". Так, весь, никто уже не говорил. Ну как его не назови! Друг, мужик, гражданский муж. Можно по-современному – "бойфренд". Если бы Женя сняла с кем-то квартиру и они бы жили, как муж с женой, даже и не сходив с ЗАГС, он бы не удивился, был бы даже рад, но этого не происходило. Женя жила дома. Если бы в свое время у него были деньги, разве он бы не ушел от родителей? Еще как бы ушел, да ему всегда было с кем, а Жене, получалось, было не с кем.
Михаил часто спрашивал себя, а может ли он беспристрастно взглянуть на свою дочь, дистанцируясь от родственной связи. Взглянуть объективно, как на незнакомую женщину? Тем самым мужским взглядом из времен юности, когда для него не было такой уж большой проблемой найти подружку, а все женщины были "бабами", мог ли он таким взглядом посмотреть на свою Женьку? Теоретически мог, "видел": чуть выше среднего роста девушка, немного грузная, нет, не толстая, а именно тяжеловатая, с немаленькой грудью, которая почему-то не выглядела привлекательной, с немного "иксообразными" ногами, и коротковатой спиной. Женино лицо, обрамленное прекрасными волнистыми каштановыми волосами было длинным, с узким, немного выступающим подбородком, крупным, чуть с горбинкой носом, чуть опущенными вниз уголками капризных губ и томными, черными глазами. Во всей Жениной внешности читалось явное еврейство, но без "изюминки", без экзотизма Суламифи, подруги царя Соломона. Просто домашняя, умная, книжная девочка из "хорошей семьи", вполне, впрочем, симпатичная. Женя странным образом выглядела немного ребячливо, то-есть в ее пухлом лице оставалось что-то детское, наивное, беззащитное. И вообще, дочь была похожа на него, а значит, и красавицей быть не могла. Но он-то – мужчина, и никогда от своей не "аленделоновской" внешности не страдал. Но Женя… чего-то неуловимого в ней не хватало, она не была тем, что называется "секси", не была и все.
Михаил вспомнил фильм с Аль Пачино Запах женщины, римейк итальянского, хотя все смотрели только американскую версию. Да, "Запах женщины" – это единственное, что делает женщину привлекательной для мужчин. Это не зависит от красоты, просто "запах" или есть, или его нет. В Женьке не было. Михаил имел мужество это признавать, но… Женя была так умна, образована, рафинирована. Неужели мужики этого не видят? С ней интересно, она прекрасный собеседник, чудесный друг… Михаил понимал, что все это ерунда, что друзья-мужчины у Жени как раз есть, а мужика – нет. Он, что, хотел в свое время собеседницу? Хотел ходить с ней в театр и потом обсуждать пьесу? Ходил, потому что это было частью процесса ухаживания, но только частью, причем не основной. Он отдавал себе отчет в том, что Женя может даже и отпугивает мужчин. По-первых, она общалась только с мужчинами определенных профессий: режиссерами, актерами, журналистами, рекламщиками, художниками-графиками. Она не знала, и не хотела знать ни врачей, ни инженеров, ни ученых, ни биологов, ни военных, ни компьютерщиков. С Жениной точки зрения, они не дотягивали до ее культруных запросов, не привыкли ходить в театр, не знали современных пьес, не следили за книжными новинками. В Жене сидел неизбывный снобизм гуманитария, который считает не читающую и не театральную публику недоумками. Наверное, теоретически, она могла себе представить, что существуют блестящие хирурги или физики, но она их не знала, они существовали в параллельной реальности, до которой Жене не было дела. Ей негде было с ними познакомиться, да она этого и не хотела.
Существовало еще и "во-вторых": Михаил видел, что его дочь инфантильна в быту, не приспособлена к проблемам повседневности, не умеет ни готовить, ни убирать, ни нести скучную семейную ответственность. Так они ее воспитали, считая правильным развивать прежде всего ее высокий творческий и интеллектуальный потенциал. Ну, что с того, что она знала Катулла или ранние рассказы Чехова? Она не могла сварить суп и не хотела замечать полное мусорное ведро. Михаил вспомнил, что, когда Лана варила суп, или жарила что-то на кухне, Женя уходила к себе и плотно закрывала дверь. Жена нарезала салат, а Женя просто ждала, когда он будет готов, а, ведь, они могли бы нарезать его вместе, но этого никогда не случалось, не было привычки. Какому бы мужчине это понравилось? Гладить рубашки было ниже Жениного достоинства, она часто об этом говорила, пытаясь дать всем понять, что "ей и не нужно", уговаривая в этом саму себя. У них за ужином любимой Жениной темой были рассказы о подругах, которые жили с бойфрендами, и превращались в служанок, от которых требовали котлет, полный холодильник и чистый пол. Ужас! Жена поддакивала, а он отмалчивался. Была у Жени еще одна подруга, мать-одиночка. Вот уж незавидная судьба: ребенок занимает все время, подруга связана по рукам и ногам! Ужас!
Михаил не видел никакого ужаса в том, что у кого-то рос маленький мальчик. Как бы он хотел оказаться на месте отца подруги… Но, он был на своем месте, не силах ничего изменить. Он мог учить свою девочку, развивать ее, платить за ее удовольствия и путешествия, но… он не мог сделать ее счастливой. Недавно, страдая от унижения и понимая, что это бесполезно, он даже попросил своих немногих знакомых Женю с кем-нибудь познакомить! Люди обещали, сочувственно кивая головой. Просить о таком было стыдно, а главное, глупо, но Михаил по привычке, был готов попытаться сделать для Жени все и даже еще больше… Нет, не вышло. Что-то было не то в ее жизни, а как это исправить, Михаил не знал. Опять ему пришла в голову черная, гнетущая мысль о будущем: он умирает, Женя много работает, уже ни от чего не отказываясь, потому что им с матерью нужны деньги, ее работа превращается в скучную каторгу. Мать деградирует, раздражает, потом умирает, и Женя остается совершенно одна в их квартире, уже даже и не пытаясь выйти замуж, родить ребенка… Она просто будет одиноко стареть, погружаясь по вечерам в социальные сети, где будет виртуально общаться все с теми же уже немолодыми друзьями. Эти мысли были так привычны и печальны, что Михаил предпочел встать и идти в душ.
Тугие струи теплой воды, бритье и свежий запах одеколона привели Михаила в рабочее состояние. Они вчетвером позавтракали, в холле их уже ждал француз. Он подогнал машину к входу, Михаил сел впереди, и в хорошем настроении все отправились осматривать достопримечательности. Маленький костел в романском стиле, со статуями католических святых, был чудесный. Туристы сидели на скамьях, некоторые подходили поставить свечки. Француз почитал объяснения и пытался рассказывать им историю строительства этого собора. Михаил тоже почитал надписи, но пришлось переводить. Все делали вид, что внимательно слушают, хотя Михаил знал, что подробности русским неинтересны. Они чувствовали себя в костеле чужими, не очень знали, как себя вести. В русском соборе все будет по-другому. Пять минут на машине, небольшая заминка с парковкой, и вот они уже подошли к Собору Святого Александра Невского. В свое время храм был построен на деньги русских в самом конце 19 века, все иконы были привезены из Петербурга.
Его группа сразу направилась к иконостасу. Здесь русские были "у себя". Еще перед входом Даша достала из сумки светлый платок и повязала его на голову. Все трое крестились и кланялись, пройдя в среднюю часть церкви, но не приближаясь к алтарю. Михаил скромно стоял в притворе, люди явно молились и ему не хотелось им мешать. Туристов здесь было относительно мало. Около входа в левом приделе продавались свечи и духовная литература, можно было заказать требу. Даша купила несколько свечек и они их поставили, опять крестясь и что-то бормоча. Михаилу, как и много раз до этого, стало немного неприятно, что он везде "чужой": и в церкви, и с костеле, и в синагоге. Француз даже и не входил в церковь, сказал, что подождет их. На паперти, как это ни странно, стояли нищие, и мужики дали им по паре евро, что с Михаила точки зрения, было многовато, он даже подумал, что нищие неплохо зарабатывают.
Несмотря на мерцающие огоньки свечей и лампад, сладковатый запах ладана, золото окладов, лики святых, тишину, никакой особой просветленности Михаил, естественно, не почувствовал, просто ощущал себя не в своей тарелке. Эх, если бы он мог молиться, он бы просил бога о Женькином благополучии… Больше ему ничего было не надо. Молиться он не умел и этой отдушины верующих был лишен.
Опять ехали на машине, и довольно долго пробыли в аквариуме. Сделано все было замечательно: настоящий современный морской дизайн, 50 колоссальных ванн. Впечатляло! Хотя Женьке бы такое вульгарное, плебейское зрелище показалось бы неинтересным, но это ей, а клиенты были просто в восторге: указывали пальцами на барракуд, переговаривались, обменивались впечатлениями, вели себя, в какой-то степени, как дети. Их непосредственность не раздражала, а скорее умиляла, Михаил так давно не умел.
После аквариума представитель фирмы ушел, и они пообедали одни в маленьком ресторане в двух кварталах от гостиницы. Клиенты не стали пить вина, хотели заказать просто воду. Официант с готовностью хотел им принести несколько бутылок Perrier, но Михаил попросил просто кувшин с водой… «Вот, я – дурак, экономлю французам деньги. Мне-то, какая разница?» – Михаил привычно над собой иронизировал. После обеда все пошли в номер отдохнуть. Михаил растянулся на кровати и начал читать по-английски Рота. Как все-таки хорошо, что он мог читать в подлиннике, неплохая у них была школа. Михаил подумал, что мать была права, что отдала его в спецшколу, причем такую хорошую, с другой стороны из-за этой школы, гуманитарных друзей, высокого уровня начитанности ему было тягостно в институте, он никогда не смог чувствовать себя своим среди инженеров. Может, если бы не школа, он бы в этом техническом кругу прижился лучше. Впрочем, он вынужден был признать, что он сделал то же самое с Женей. Может и верно, что мы подсознательно повторяем модель воспитания, пример которой нам задали родители? Просто не знаем другой, и стереотипы усвоенные в детстве, не могут уйти из нашего сознания полностью.
Француз приехал за ними на машине в 6:40, концерт начинался в 7:30, а ехать до муниципального концертного зала в Байоне было меньше 15 минут. Дядьки надели темные костюмы, дама была в темно-синем длинном бархатном платье, на высоких каблуках, в руках она держала крохотную сумочку. Михаил подумал, что еще лет 20 назад, русские не умели так одеваться, просто никто не имел вечерних платьев, да собственно публика, посещавшая симфонические концерты в консерватории или в зале Чайковского, была просто московской интеллигенцией, одевавшейся прилично, но демократично: не приходили в джинсах, но и не надевали длинных вечерних туалетов. Даша выглядела хорошо: ее светлые волосы были собраны в узел, в который он воткнула красивую заколку, платье выгодно обтягивало фигуру. Михаилу пришло в голову, что может она даже была рада пойти на концерт – повод надеть платье и "банкетные" туфли со стразами. У него тоже для таких случаев был темно-серый костюм, он в нем ходил в театры и на переговоры, надевая, правда, в зависимости от случая, разные галстуки и рубашки. Он опять зачем-то подумал о Женьке: нет, такое платье, как у Даши, дочь бы не украсило. Плохо. Впрочем, Женя бы только посмеялась над нарядами гламурных дур… Ну, пусть. Может она и права, хотя… Михаилу было приятно смотреть на нарядную Дашу. Молодец она все-таки.
В фойе продавали напитки и какие-то разнообразные птифуры. Француз радостно предложил гостям что-нибудь купить, все согласились и пришлось немного выпить. Михаил знал, что этикет обязывает француза купить один напиток, а больше прижимистому галлу и в голову не придет предложить, да и глупо это было перед концертом. Места у них были в партере, немного сбоку. Михаил принялся оглядывать зал: все современно, удобные кресла, обитые янтарным бархатом, необыкновенной красоты люстра. Зал уже был почти полон, но народ продолжал пребывать. Солидная публика, много туристов, слышалась разноязыкая речь. Одеты все были по-разному, но в основном в вечерние туалеты. Французы знали, что надевать на премьеру, тем более, что билеты были недешевы и совсем бедных людей в зале не было. Да и приходить слушать симфонический оркестр в шортах здесь было не принято.
На сцене оркестр уже настраивался, высокий худой юноша стоял перед музыкантами, работая то с одной, то с другой группой, скрипачи едва заметными касаниями подтягивали струны, зажав подбородком скрипку, духовики возились в коробочках с мундштуками, то и дело прикладывали их ко рту, а потом легонько подув, клали обратно. По залу расходилась многоголосица усаживающихся в кресла людей, сопровождающаяся звуками отрывистой какофонии, странным образом складывающейся в гармонию. «Ой, тут у них даже занавеса нет. Надо же… » – удивилась Даша, и Михаил подумал, что есть вероятность, что все они пришли на концерт большого симфонического оркестра в первый раз в жизни. Таким неискушенным людям всегда нравится мелодичная привычная музыка, отрывки из которой они забивают в свои телефоны. Из правой кулисы быстрым шагом вышел дирижер. Оркестр поднялся, потом еле заметным кивком маэстро его посадил, и сразу поднял руки с тонкой белой палочкой. Тело его наклонилось вперед, голова вскинулась: началась увертюра Глинки. Михаил облокотился на спинку кресла и постарался отключиться от всех своих мыслей. Ему было даже неважно, сможет он проникнуться музыкой или нет, главное была возможность молчать и не улыбаться.
Женя
К подруге было ехать недалеко, в район Курского вокзала. Квартира была в тихом переулке, однокомнатная, но из большого коридора с окнами удалось выделить столовую, хоть и узкую. Для кухни тоже было небольшое место. Хотела бы Женя иметь такую квартиру, да еще и в центре! Но это было невозможно. Она выехала на Садовое кольцо, и медленно, постоянно тормозя, двинулась вниз к вокзалу. Подруга ее ждала, обрадовалась и сказала, что говорить надо потише, ребенок спит. Женя вымыла руки и уселась за стол. В большой турке подруга сварила кофе. Ничего существенного на обед у нее не было. Они поели бутербродов с колбасой и сыром. Жене следовало бы заехать купить каких-нибудь пирожных, но она привыкла, что покупали для нее, да к тому же ей не хотелось останавливаться, выходить под дождь, подруга была озабочена диетой, и, увидев пирожные, принялась бы нудить, что "им обеим этого нельзя". Женя не любила напоминаний о необходимости ограничивать себя в еде. С одной стороны это казалось действительно необходимым, джинсы нешуточно жали, но с другой стороны, все эти диеты, зеленые салаты раздражали: это была постоянная тематика тупых женских журналов, читать которые Женя считала ниже своего достоинства. Как правильно питаться? Как понравится мужчине? Как удержать друга? Как сменить свой имидж? Как вести себя на первом свидании? Читать такие глупости, рассчитанные на простушек-провинциалок, было неприятно. Девочки поговорили об инциденте в Фейсбуке, подруга горячо Женю защищала, потом, как и следовало ожидать, спросила о Денисе. Женя настороженно ждала этого вопроса и тут же взъелась:
– Ты, что меня специально каждый раз о нем спрашиваешь?
– Да, нет, Жень, почему специально? Я же не знаю, видишься ты с ним, или нет? Что такого?