Последняя тетрадь. Изменчивые тени
Даниил Александрович Гранин
Предметы культа
2019 год объявлен годом Даниила Александровича Гранина. Классик русской литературы. Солдат Великой Отечественной, с первых дней войны ушел в народное ополчение. Автор романов и повестей, ставших культовыми при его жизни, документальных сочинений, мемуарной прозы, «Блокадной книги» (совместно с Алесем Адамовичем). Лауреат российских и международных литературных премий и многих правительственных наград. В книге представлены его произведения «Изменчивые тени» и «Последняя тетрадь».
«Пространство книги обширно и многообразно. Тут есть и веселые пассажи, и тонкие наблюдения над природой, и рассказы, размышления о любви, да и вообще о человеческих характерах, о парадоксальности человеческой натуры. Это пространство многообразно и разноуровнево по значению сюжетов, как и жизнь, на которую оглянулся Гранин» (Яков Гордин).
Даниил Александрович Гранин
Последняя тетрадь. Изменчивые тени
© Гранин Д.А., наследники
© Соколовская Н.Е., составление
© Гордин Я.А., предисловие
© Плотников В.Ф., фото
© ООО «Издательство АСТ»
Яков Гордин
Путь к себе – сквозь столетие
Для меня грехи мои с годами стали неотступны.
Свои заслуги не вспоминаются, а вот угрызения совести покоя не дают.
Д.А. Гранин. «Последняя тетрадь»
Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют.
А.С. Пушкин. «Александр Радищев»
Эта книга являет нам особый, хотя и знакомый жанр. Не знаю, задумывался ли Даниил Александрович о жанровой особенности того, что публиковал в последние годы.
Он был человек начитанный и наверняка знал, что жанр «корпус фрагментов» существовал и до него. Классика жанра – «Опыты» Монтеня. Ближе к нам «Сад Эпикура» Анатоля Франса, знаменитый «Дневник» Жюля Ренара, который не только дневник. Совсем близко «Ни дня без строчки» Юрия Олеши. Хотя у каждого из них был свой сугубо индивидуальный замысел.
Был особый замысел и у Гранина. Ближе к концу книги, размышляя над стихотворением Пушкина «Не дорого ценю я громкие права», он резко проецирует сюжет и смысл стихотворения на себя: «Давно меня привлекало одно стихотворение Пушкина, удивительно оно ложилось на мою душу, на мою жизнь, ту, которую хотелось иметь… Пушкин пишет:
…Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать: для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…
Между тем меня всё время тянет написать отчет о проделанной мною жизни. Отчет кому? Пушкин имел в виду отчет кому-то. А мне вдруг захотелось „себе лишь самому“. Понять, какую жизнь я прожил, тот кусок, который ушел в прошлое. Считается, что прожитая жизнь становится ясной после смерти человека. Такой ясности я уже не получу. Но ведь понять при жизни, как она выглядит издали, как выглядят те тридцать пять – сорок лет, что достались мне, именно мне, Антону Игнатьеву, тому, кто кончил институт, немного повоевал на Великой Отечественной, любил, работал, чего-то писал, был неудачником, был и успешным – как все это выглядит с моей дистанции и как будет выглядеть потом. Вот Пушкин пишет: „Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи“ – гнул ведь я, гнул – и то, и другое, и третье… Я писал не биографию, скорее это была история моих чувств – как я верил в свою страну, в то, что мы создаем замечательное общество, справедливое, счастливое, как терял эту веру, про свои разочарования, обиды, про то, как меня искривляла наша жизнь, выжигала во мне идеалиста, мечтателя».
Не важно, что автор называет себя Антоном Игнатьевым, а не Даниилом Граниным, этим приемом – персонаж, он же автор, – Гранин пользуется неоднократно. Это существенно расширяет возможности в реализации задуманного – время от времени взгляд со стороны в сочетании с непосредственным свидетельством. Этим приемом, развив его, он успешно воспользовался в лучшей, быть может, своей книге – «Мой лейтенант». Кстати, в книге, предлагаемой читателю, есть ясные заготовки для «Моего лейтенанта».
Да, центральный сюжет этого обширного, сотни страниц, текстового пространства – история того, как менялся под давлением опытов жизни умный и талантливый человек. Не знаю, как задумывалась эта эпопея фрагментов, но получилась история личности, накрепко встроенная в историю страны, которую также «искривляли». Указания читателю – сознательно или подсознательно – прорываются в разных, иногда неожиданных местах общего пространства. И объясняют главный импульс, заставляющий писателя строить эту Вавилонскую башню конкретных жизненных фактов, внезапно возникающих мыслей, своих и чужих мимолетных впечатлений, афоризмов.
Вавилонскую башню – поскольку сочинения этого типа не могут органично быть завершены. Они искусственно с точки зрения художественного замысла пресекаются с уходом из мира автора.
Так вот – импульс. «Если забыть, что было со страной, что творили с людьми, – значит утратить совесть. Без памяти совесть мертва, она живет памятью, надоедливой, неотступной, безвыходной… С вопросом о совести я подступался к самым разным людям – психологам, философам, историкам, писателям… Их ответы меня не устраивали. Удивлялись тому, что после всех потрясений, когда перед народом открылась ложь прежнего режима, ужасы ГУЛАГа, преступления властей, никто не усовестился».
Вот: двигатель повествования, как бы разорванно и фрагментарно оно ни было, – понять, что же происходило с этой странной материей, совестью, и самого автора, и всей общности на фоне трагедии огромной страны – «Что было со страной…»
Текстовое пространство многослойно и принципиально бессистемно. Это поток жизни, причудливое течение реки памяти. Но при сюжетной бессистемности оно – чем дальше по нему движешься – представляется структурированным. В расположении фрагментов нет формальной сюжетной логики, но есть логика ассоциативного сцепления.
Сюжетные пласты – собственно автобиографический, военный, исторический – представляются с течением времени не хаотично разорванными, но периодически уходящими в глубину текстового пространства и неожиданно возвращающимися на его поверхность.
Это причудливый и парадоксальный мир и собственной памяти, и разного рода реминисценций.
Биографический элемент – как бы ни назывался герой, условным Д. или Антоном Игнатьевым, – основополагающ.
С истории детства Д. и начинается книга. Эта обширная часть текста написана тонко и психологически точно, напоминая лучшие образцы классической русской прозы о детстве. И взаимоотношения родителей, увиденные прозрачным, но и отстраненным взглядом ребенка, и отношения маленького человека с природой, со сверстниками, печальные догадки о сложности бытия – все это узнаваемо и понятно.
Самое яркое и болезненное пересечение собственно биографического и исторического пластов – война.
К концу чтения появляется ощущение целостности повествования, и причина этому – память и рассуждения о войне, пронизывающие всю его, повествования, толщу. Трагедия войны отрезвляет и воспитывает, бросает страшный отсвет на всю последующую жизнь. Но проявляется это воздействие войны на реальное поведение героя не сразу. Недаром первая военная повесть Гранина «Наш комбат» была написана только во второй половине шестидесятых. И недаром она была опубликована в провинциальном петрозаводском журнале «Север» – в отличие от всех предыдущих крупных вещей писателя.
Но от благородного пафоса «Нашего комбата» до восприятия войны поздним Граниным – дистанция немалого масштаба.
Для Гранина война – это магическое зеркало, в котором отражаются в многообразных сочетаниях память героя-автора и жизнь страны. В этом зеркале прошлое предстает без прикрас и того успокаивающего флёра, который часто генерируется временным расстоянием. Всё здесь предельно резко и честно.
Война у Гранина как литературный текст – это война Льва Толстого, предельно конкретная и отталкивающая в своей конкретности.
«И всюду страшные вздутые трупы. Это раненые расползались во все стороны. Умирали, почему-то уткнув лицо в землю, скрюченные последними муками.
Передо мной предстала картина отступления наших. Немцы своих подобрали и похоронили. Наши уходили в небытие безвестными, безвестные навсегда.
От сладкой вони гниющей человечины тошнило, находиться долее не было сил. Жирные блестящие мухи гудели над трупами, кружили птицы. Здесь, на перекрестке дорог, немцы на броневиках настигли отступавшую нашу часть, судя по всему, наши стояли насмерть. Были израсходованы все гранаты, диски автоматов, ручных пулеметов были пусты, так что и поживиться было нечем… Вот что такое отступление».
Военная проза Гранина ближе всего к военной прозе Виктора Астафьева с его безжалостными инвективами: «…Вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощения за бездарно „выигранную“ войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови».
Гранин, конечно, знал эти безжалостные слова, но почти буквально их повторяет: «Мы не хотим осмыслить цену Победы. Чудовищная, немыслимая цена. Правду о потерях выдают порциями, иначе бы она разрушила все представления о сияющем лике Победы. Все наши полководцы, маршалы захлебнулись бы в крови. Все наши монументы, Триумфальные ворота выглядели бы ничтожными перед полями, заваленными трупами. Из черепов можно было coopужать пирамиды, как на верещагинской картине».
Война для Гранина поставила с ослепительной ясностью проблему – власть и народ. И яростный счет, который он предъявляет власти, естественно сосредоточен на центральной фигуре эпохи – Сталине. Сталин возникает на пространстве книги неоднократно. Именно здесь достигает высшей концентрации боль и ненависть: «После войны, когда собрал он свой хурал, хоть помянул бы тех, кто живота не пожалел, защитив этих кремлевских шакалов. Ни слова сочувствия вдовам, инвалидам, сиротам, их ведь, считай, полстраны в остатке. Поклонись им, падло, до земли, на колени встань, прощения проси, упырь!»
Несомненно, это не просто эмоциональный выплеск. Гранин, конечно же, был знаком с мемуарами Жукова и Василевского, которые, несмотря на внутреннюю и внешнюю цензурованность, достаточно информативны. И, соответственно, знал о роковой роли Сталина в первый год войны, когда тот, самоуверенный дилетант, грубо вмешивался в планирование стратегических операций. Гранину, конечно же, была известна роль Сталина в гибели мощной – более 900 тысяч хорошо вооруженных и обученных солдат – группировки генерала Кирпоноса, командующего Киевским военным округом. Обстановка складывалась таким образом, что армиям Кирпоноса грозило окружение, и Генеральный штаб – Жуков, Шапошников, Василевский – считали, что войска необходимо отвести за Днепр. Это означало сдачу Киева, но спасение группировки. Сталин запретил. Но когда близость катастрофы была уже совершенно ясна, когда истекающие кровью полуокруженные дивизии просили разрешения отойти, Сталин ответил: «Надо заставить прекратить отход. Надо внушить всему составу фронта необходимость упорно драться, не оглядываясь назад». Абсолютно не представляя себе реального положения, в гневе сняв Жукова с поста начальника Генерального штаба, Сталин подписал смертный приговор сотням тысяч советских солдат. Киев немцы взяли. Из 900 тысяч киевской группировки 600 тысяч оказались в плену, остальные в большинстве своем погибли… И это отнюдь не единственный случай, когда по вине Верховного главнокомандующего, принимавшего решения вопреки мнению профессионалов Генерального штаба, погибали сотни тысяч наших солдат и усугублялась катастрофичность общей ситуации. Фронтовик Гранин имел полное право назвать Сталина упырем…
Читатель, знающий Гранина как автора спокойных и мудрых сентенций, проповедующего милосердие и терпимость, будет удивлен жесткостью и бескомпромиссностью его оценок, рассыпанных по книге. И дело не только в бесцензурности нынешних изданий. Гранин последних лет жизни сурово сводил счеты не только с реальностью, но и с самим собой. Тем Граниным, который в принципиальном для него эссе «Страх» писал с горечью: «Это заметки про страх. О том, какое большое место в моей жизни занимал Страх, сколько прекрасных порывов души погасил он в жизни моего поколения, сколько извратил он в характере, как он обессиливал, какие горькие воспоминания он оставил… Мне захотелось рассчитаться с этим чувством, попробовать взглянуть ему в глаза…»
Эта декларация буквально совпадает с программным стихотворением Иосифа Бродского, участие в судьбе которого – на разных этапах с разным знаком – оставило, я уверен, болезненный шрам на памяти Даниила Александровича.
Стихотворение начиналось строками: «Заглянем в лицо трагедии… Заглянем в ее глаза».
На исходе прожитого столетия Гранин решил «взглянуть в глаза» трагедии своей страны и не отвел взгляда.